Текст книги "Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы"
Автор книги: Майкл Дэвид-Фокс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 40 страниц)
Соловки и социалистический реализм
Расположенная на далеких северных островах Соловецкая крепость-монастырь, которую Горький посетил и о которой писал в 1929 году, также являлась экспериментальным микрокосмом, но это было учреждение совершенно иного рода, чем обычно демонстрировавшиеся иностранцам. Построенная в XV веке как монастырь, крепость имела долгую и бурную историю, делавшую ее символичной в нескольких аспектах: это было выдающееся фортификационное достижение, центр религиозности и религиозного инакомыслия на Русском Севере и одна из самых строгих царских тюрем для православного духовенства и врагов русских царей. Гораздо позже, в 1920 году, Соловки стали концентрационным лагерем для пленных солдат и офицеров Белой армии, а в 1923 году здесь был создан Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН).
Во внутреннем делопроизводстве, однако, СЛОН продолжали обозначать как «концентрационный лагерь» – точно так же продолжал быть в ходу и употреблявшийся с ранних лет советской власти термин «принудительный труд». В 1930 году, значительное время спустя после расцвета теорий исправления в рамках советской пенитенциарной системы, все секретные лагеря НКВД были переименованы в «исправительно-трудовые учреждения» – само название этих заведений предназначалось для того, чтобы в лучшем свете показывать иностранцам примеры перевоспитания, такие как хорошо оборудованное учреждение для малолетних преступников в Болшево{464}.
Юрий Бродский назвал Соловки, или, точнее, систему лагерей, управлявшуюся из бывшей крепости на одном из островов Соловецкого архипелага, «миниатюрным государством в государстве»: здесь были свой Кремль, своя политическая элита и разделенные на классы обитатели и даже своя валюта. Это была лаборатория – образцовое учреждение, если хотите, – для ВЧК (ГПУ), которая в период с 1922-го по 1928 год потерпела поражение в борьбе за контроль над лагерями своих конкурентов (комиссариатов юстиции и внутренних дел) и компетенция которой ограничивалась лагерем СЛОН и несколькими другими принадлежавшими ей учреждениями. Здесь разрабатывались новые методы, направленные на превращение принудительного труда в экономически выгодный, наряду с организацией интернирования с помощью небольшого количества охранников и использования особых привилегированных групп заключенных для поддержания дисциплины. После того как ОГПУ оказалось во главе расширяющейся системы лагерей в начале сталинского периода, «выпускники» Соловков стали источником пополнения кадров для множества лагерей нарождавшегося «архипелага ГУЛАГ». В 1929 году, который Сталин назвал «годом великого перелома», Соловки недвусмысленно упоминались в декретах как прототип концентрационных лагерей, при организации которых экономическая выгода и необходимость заселения новых территорий выдвигались на первый план{465}.[40]40
Среди 700 фотографий, опубликованных в выдающейся книге Ю. Бродского, есть одна, на которой Горький запечатлен в рабочей кепке, стоящим в лагерной лодке в окружении чекистов в кожанках, и еще одна, где писатель стоит перед бараками для рабочих (с. 325).
[Закрыть]
Таким образом, Соловецкий лагерь стал «первопроходцем» при переходе от «изолирования» политических заключенных к поиску материальных выгод от них для государства и к заселению северных территорий. В 1924 году начальник ОГПУ Феликс Дзержинский специально упомянул Соловки как образец для расширяющейся системы принудительного труда и продуктивного использования незаселенных территорий. Эти функции он четко отделял от задачи перевоспитания преступников, являвшейся первостепенной в ранней советской судебной теории{466}. Одно из свидетельств приписывает бывшему нэпману-предпринимателю, сидевшему на Соловках, идею извлечения экономической выгоды из принудительного труда, которой и воспользовалось ОГПУ{467}. В 1926 году с лагерем был заключен договор на поставку древесины за рубеж (за валюту).
Но в то самое время, когда соловецкая модель лагеря тиражировалась по всему ГУЛАГу и количество лагерей и тюрем на Соловецком архипелаге и в других местах резко возросло, их доходность после нескольких лет интенсивной заготовки леса снизилась. В лагерях свирепствовал тиф, нормы питания сокращались, охранники зверствовали еще больше, а наказания становились все унизительнее. В результате имела место массовая смертность от истощения и настоящая эпидемия причинений себе различных увечий заключенными, стремившимися избежать смерти от непосильного труда. Московская комиссия, направленная в 1930 году в Соловецкий лагерь, вскрыла «страшные факты массового насилия по отношению к заключенным»: убийства, избиения прокаленными на огне прутами, различного рода пытки, такие как оставление непокорных узников на съедение комарам летом и на замерзание – зимой{468}. Посещение Соловков Горьким совпало с этим кризисом и экономическим спадом в лагерной жизни.
Знаком, свидетельствовавшим о международной значимости, которую чекистское и партийное руководство приписывало визиту Горького на Соловки, являлось создание по заказу ГПУ почти в то же самое время полнометражной документальной картины «Соловки»{469}. В фильме жесткая царская система интернирования противопоставлялась гуманному советскому перевоспитанию заключенных; картина снималась после некоторого улучшения условий содержания осужденных и при сценической репрезентации их самих, подобно тому, как это уже разыгрывалось во время визита Горького. «Боже, какая наглейшая и подлейшая инсценировка всех видов и сцен», – писал один заключенный, присутствовавший при съемке тех эпизодов, когда заключенные играют в шахматы и читают газеты. Специально с целью впечатлить Горького перед бараками высадили деревья, территорию благоустроили, асами бараки отмыли и покрасили. 21 сентября 1929года, через несколько месяцев после поездки Горького в июне того же года, в газете «Известия» появилась статья о снятом под патронажем ГПУ фильме, который широко демонстрировался по всему Советскому Союзу. В ней говорилось: «Фильм прекрасно разъясняет методы исправления и разбивает всякие нелепые выдумки об “ужасах ГПУ”… Надо бы показать его за границей». Или, как заявил в Клубе им. Дзержинского для иностранных технических специалистов рабочий, именовавший себя политическим эмигрантом из Латвии, «за рубежом существуют два страшных слова: “ГПУ” и “Соловки”. Картина “Соловки” рассеивает легенды о большевистской инквизиции, ее едва ли пустят за границу». Однако Горький, естественно, имел достаточный авторитет, чтобы достучаться до международной аудитории. Тот торжественный момент, когда почетный гость в заключение визита занес свое имя в лагерный «контрольный журнал» и добавил на обороте комментарий, характеризовавший лагерные условия как «отличные», стал важнейшей новостью, о которой лагерное начальство сразу же сообщило телеграммой лично Сталину{470}. Играя роль знаменитого иностранца, Горький заключал свой пакт со сталинским режимом. Но делал он это по-своему – прежде всего его интересовали культурно-идеологические вопросы, т.е. он видел себя строителем новой культуры, а не пресмыкающимся лизоблюдом. Горький делал упор на принципиальное изменение человека; опровергая теорию Ломброзо о врожденной склонности к совершению преступлений, он утверждал: «Соловецкий лагерь особого назначения – не “Мертвый дом” Достоевского, потому что там учат жить, учат грамоте и труду»{471}.[41]41
Об иносказаниях в тексте (длинные описания природы, избегание таких важнейших тем, как питание, условия труда или политические заключенные, замена самого слова «заключенный» различными эвфемизмами) как о свидетельстве «моральной дилеммы» Горького, отраженной в его произведениях, см.: Papazian Е. Manufacturing Truth: The Documentary Moment in Soviet Culture. DeKalb: Northern Illinois University Press, 2008. P. 152–154. В письме от 22 января 1930 года Горький даже извиняется перед Ягодой за то, что в своем иносказательном эссе не смог отразить всего, что ОПТУ хотелось бы там видеть (Чернухина В.Н. Поездка М. Горького на Соловки. С. 124).
[Закрыть] Перевоспитание преступников свидетельствовало об успехе всего проекта превращения людей в коммунистов. Таким образом, в актив чекистов можно было занести очевидное культурное достижение, педагогическое чудо, которое, будучи правильно понятым массами советских граждан, может обеспечить стремление всех к единой цели. В общем, Горький описывал Соловки такими, какими они должны были быть, а не являлись в действительности. Цикл его очерков о путешествии «по Союзу Советов» можно считать прообразом социалистического реализма{472}.
Соловки Горького и его «союзный» цикл в широком масштабе воспроизводили выработанные в 1920-х годах принципы представления советских достижений иностранцам, но теперь адресовали их массовой советской аудитории. Во-первых, это постоянное противопоставление проклятого царского прошлого («Мертвый дом» Достоевского) и советского настоящего. Прием, с помощью которого достигался данный эффект в «союзном» цикле, – это личные воспоминания Горького, ставшего свидетелем грандиозных преобразований. Например, его очерк о посещении бакинских нефтепромыслов начинался с воспоминаний об адском кошмаре, который он видел там в 1892 и 1897 годах, а затем повествование стремительно переходило к описанию чувства нового коллективизма и рабочей гордости, «фантастики», которые он наблюдал теперь{473}. Во-вторых, в произведениях, написанных для иностранцев, надо было суметь выдать будущие достижения за уже свершенные, а реально достигнутому придать большую ценность с учетом того, чем оно может стать в будущем. В цикле то и дело встречались такие фразы: «…воля и разум трудового народа изменяют фигуру и лицо земли» – и делался основательный акцент на детях и молодежи как на новых людях будущего{474}.
Наконец, существовала задача регистрации и представления в лучшем свете всех основных революционных «достижений». В середине 1920-х годов был проведен ряд заседаний по выработке согласованной стратегии между учреждениями, участвовавшими в создании благоприятного образа Советского Союза за рубежом, включая ВОКС, Коминтерн, Профинтерн, Российское телеграфное агентство (РОСТА) и Межрабпом. В результате было достигнуто весьма перспективное соглашение, в котором указывалось на советские «достижения» в качестве объединяющей всех темы{475}. Горький сам постоянно использовал это слово, чередуя его со словом «чудеса», причем последние скорее нуждались в должном внимании соотечественников, нежели иностранцев. Он писал, что если бы какое-либо «культурное» правительство Европы добилось таких педагогических успехов в перевоспитании преступников, каких добились на Соловках и в Болшево, то это было бы распропагандировано «под барабанный бой», а «мы не умеем писать о наших достижениях»{476}.
В 1928 году Горький получил разрешение на издание своего нового журнала «Наши достижения»; приблизительно в это же время он посетил экспозицию, отражавшую достижения советской печати, организованную ВОКСом в рамках международной выставки в Кёльне. Начало публикации журнала в 1929 году совпало с кампанией самокритики, которая напрямую была связана с концом политической и культурной системы нэпа. Однако по мнению Горького, который лелеял идею продвижения всеутверждающего и всеобъединяющего мифа о героизме, при самокритике слишком много внимания уделялось ошибкам. Литература, предназначенная для иностранцев, создавалась уже с тем расчетом, чтобы учить сторонних наблюдателей распознавать советские достижения. Сам Горький писал в заметке «К иностранным рабочим», помещенной в «Правде», что зарубежные гости должны не только учиться видеть дальше пределов «внешнего блеска» своего собственного уютного буржуазного Запада, но и быть выше нарочитого «бескультурья» русской безалаберности и неприглядных условий жизни. Только тогда они смогут понять невероятные успехи, достигнутые с помощью коллективного единства сознания{477}. Перед журналом Горького стояла задача перевоспитывать советские массы в этом направлении: фиксировать, желательно с точностью киносъемки, то, что, наряду с косвенной ссылкой на отсталость, он столь разоблачительно называл «нашими победами над самими собой». У Горького было и собственное «достижение»: он взял на себя груз ответственности за сокрытие различий между взвешенным научным фактом и нацеленной в будущее фантазией, имплицитно присутствовавшей в демонстрации советских достижений иностранцам; такое представление он возвысил до уровня мощной доктрины, направленной, как было заявлено в редакционной статье первого номера его журнала, на перевоспитание десятков миллионов «маленьких» советских людей{478}.
Эта переориентация становится еще более поразительной, если принять во внимание ширившуюся, почти маниакальную озабоченность превосходством СССР и его стремлением догнать Запад, вплетенную и в ткань «союзного» цикла Горького. Как отмечал исследователь Тольчик, диахроническое противопоставление дореволюционной и послереволюционной России в травелоге Горького дополнялось синхронным противопоставлением СССР «загнивающему Западу». Снова и снова обращаясь к «культурным» (непременно в кавычках!) Европе и Соединенным Штатам, что являлось выражением авторской горькой иронии и негодования, Горький с удовлетворением отмечал, что подростковая преступность там резко пошла вверх, в то время как здесь она «должна» (осторожная попытка выдать желаемое за действительное) «падать и падать»{479}. Начальник кожевенного производства на Соловках, бывший заключенный, ставший после освобождения живым примером успешного трудового перевоспитания, говорит о том, что «в обработке кожи мы отстаем от Европы, а полуфабрикат у нас лучше»{480}. Было нетрудно догадаться, что принесет будущее.
Размышляя над «чудесами», которые он видел на Днепрострое, в Москве и Баку, Горький представлял себе времена, когда Россия выйдет из своего традиционно приниженного положения и будет собственным примером учить Европу: «…недалеко время, когда рабочий класс Европы тоже… начнет вот так работать на себя, как начали эту работу в Союзе Советов»{481}.
Связь между «нашими достижениями» и очертаниями долгосрочного плана Горького по развитию культуры очевидна. Объединение масс простого народа вокруг вдохновляющих подвигов поможет направить в нужное русло их инстинктивное стремление к переменам и научит их преображать самих себя и «действительность». Только тогда старый комплекс неполноценности по отношению к западной литературе и Западу вообще останется позади.
Визит Горького на Соловки вселил надежду в рядовых заключенных, о чем впервые написал Солженицын в своем обширном сводном труде{482}. Не так давно воспоминания выживших свидетелей этого визита стали предметом научного обсуждения и публикаций российских историков[42]42
Соответствующие сведения о шести таких заключенных воспроизведены в книге Ю. Бродского, который, к сожалению, установил лишь имена этих мемуаристов; однако биографические детали по данной теме даны в работе В.Н. Чернухиной, отыскавшей два дополнительных источника.
[Закрыть]. М.З. Никонов, арестованный как предводитель крестьянского восстания в Нижегородской губернии, писал об особом волнении, которое у обитателей лагеря вызывал тот факт, что у Горького была репутация защитника всех угнетаемых, а также доступность для него связи с внешним миром за пределами СССР. Никонов и другие мемуаристы вспоминают, как заключенные изыскивали возможность шепнуть знаменитому писателю о тяжелых условиях труда, садистских наказаниях и жестокости лагерного режима. Чернухина предполагает, что по крайней мере некоторые из этих примеров были скорее слухами, чем непосредственными свидетельствами очевидцев, но уже само распространение с огромной скоростью таких слухов свидетельствует о надеждах, которые вызвал приезд знаменитого писателя. Нельзя не обратить внимание и на другие случаи, упоминающиеся в источниках, например: заключенные, которых заставили изображать чтение газет, в знак протеста перевернули их вверх ногами, и Горький молча взял газету у одного из них и развернул ее в правильном направлении.
Другой случай произошел во время посещения лагерного театра: когда почетный гость во время перекура отошел от своих бдительных сопровождающих, его буквально завалили рукописными материалами, которые вскоре бесследно исчезли, когда один из его чемоданов был украден{483}.
Горький решил использовать свое положение вернувшегося из-за границы героя не для того, чтобы обратить внимание на страдания заключенных, а чтобы донести до всех образцовую картину тех изменений, которые он наблюдал во время своей поездки «по Союзу». Показав СЛОН таким, каким он должен был быть, а не таким, каким он являлся, Горький отказался от роли бунтующего босяка и облачился в мантию великого пролетарского писателя – почетный статус, приобретенный им в последующие годы.
Когда Горький описывал Соловки как место перевоспитания, он проигнорировал или обделил должным вниманием многие вещи: массовую смертность от непосильного труда, стремление извлечь из принудительного труда максимум выгоды, наказания тяжелой работой в виде таскания воды вверх и вниз по лестницам, доводившие заключенных до изнеможения, и т.п. Один из бывших узников Соловков в своих воспоминаниях обвинял Горького в том, что он «морально оправдал истребление миллионов людей в лагерях». Обманув мировую общественность, Горький упустил шанс стать Вольтером, Золя или Чеховым и стал тем, кого он больше всех презирал, – самым заурядным обывателем{484}. Это моральное осуждение подчеркивает подмену истины ложью. Но Горький не просто обманывал – он создал систему самообмана в массовом масштабе. Писатель не выдумывал наличие системы перевоспитания и «культурно-просветительской» работы на Соловках – он усиливал черты нехарактерного образца, который действительно существовал; это привело к переопределению реальности, что явно напоминает методы, при помощи которых иностранцев пытались заставить «правильно» воспринимать стройки коммунизма.
«Вовсе не все ограничивалось страданиями, унижением, страхом», – писал один из самых знаменитых заключенных, будущий академик Дмитрий Лихачев, которого арестовали, когда он был еще начинающим филологом и лингвистом. Лихачев наблюдал лагерную жизнь из своей камеры, где составлял по заказу лагерного начальства словарь уголовного жаргона. «В ужасных условиях лагерей и тюрем в известной мере сохранялась умственная жизнь». Заключенные в полной мере воспользовались благоприятной возможностью, которую им предоставляла официально разрешенная «культурно-просветительская работа»; в результате контраст между тяжелейшими условиями физического выживания и сравнительным процветанием интеллектуальной жизни стал просто удивительным. В лагере существовали музей, лекционный зал и театр, который считался одним из лучших в стране за пределами столичных городов; управлял всем этим «просветительско-трудовой отдел» лагерной администрации. По мнению одного из заключенных, лагерные журнал и газету можно было отнести к числу самых свободных печатных изданий в СССР. Сам Лихачев в конце концов уцелел лишь благодаря синекуре в криминологической лаборатории, возглавлявшейся бывшим царским прокурором, где заключенные-ученые (один из них получил докторскую степень в Сорбонне) проводили социологические исследования.
Один бывший заключенный полагал, что эта деятельность была начата не для демонстрации перед международным общественным мнением, но по указанию высшего партийного руководства. Другими словами, он считал, что старым большевикам позволили верить в то, что гуманное перевоспитание действительно имело место. Возможно. Тем не менее неудивительно, что большинство заключенных возвращались после дневной работы настолько измученными, что ни о какой культурной деятельности не могло быть и речи, о чем с недовольством писал в лагерном журнале один из работников администрации лагеря{485}.
С самых первых лет революции мысль о том, что преступность обуславливалась окружающей повседневностью и могла быть искоренена с помощью перевоспитания и труда, противоречила классификации неисправимых врагов. Многие историки отмечают явное усиление эссенциализации социальных, политических, а к концу 1930-х годов и этнических категорий классификации населения, что значительно ослабило воспитательную составляющую раннесоветской уголовной политики. Даже при этих условиях в начале 1930-х ГУЛАГ, по мнению Хлевнюка, еще не «обрел исключительную жестокость» конца того же десятилетия и определенный «карательный идеализм» революционного периода здесь все еще сохранялся{486}. В некоторых конкретных случаях «культурно-просветительские» учреждения в лагерях оставались до 1930-х годов довольно многочисленными, как, например, вДмитлаге, расположенном к северу от Москвы, где подневольный труд использовался для сооружения части Беломорско-Балтийского канала. Свирепый ураган насилия во времена массовых репрессий привел к дальнейшему ухудшению лагерных условий, а сторонники идеи перевоспитания, такие как начальник Дмитлага Семен Фирин, были расстреляны за «сочувствие преступникам и рецидивистам»{487}. Однако даже в более поздний период некоторым заключенным удавалось с помощью «культурно-просветительской работы» стать лояльными подданными режима. Стивен Варне доказал, что различные виды исправительных учреждений внутри ГУЛАГа имели тенденцию воспроизводить практики и институты, характерные для советской системы, но в ухудшенном варианте, т.е. в определенном смысле «советские власти стремились создать копию советского общества, но за колючей проволокой»{488}.[43]43
Важно отметить, что вскоре после поездки Горького на Соловки резко ухудшившиеся условия содержания заключенных привели к ускоренному сворачиванию лагерной печати и отзыву театральной труппы уже в декабре 1929 года (Robson R.R. Solovki. P. 245). Замечательный анализ использования заключенными лагерных публикаций и культурно-просветительской работы с целью получения Сталинской премии по литературе см. в книге: Lahusen T. How Life Writes the Book: Real Socialism and Socialist Realism in Stalin's Russia. Ithaca: Cornell University Press, 1997.
[Закрыть]
Илл. 4.2. Страницы из альбома времен заключения в лагере (1926–1930) будущего академика Д.С. Лихачева. Альбом был представлен на выставке на территории бывшего Соловецкого лагеря в 1989 году. Подписи под фотографиями сделаны им собственноручно.
(Фотоархив РИА «Новости».)
Переменчивый баланс между перевоспитанием и стигматизацией был лишь частью отношений между утопизмом и террором, поскольку история политического насилия в советском государстве всегда характеризовалась диалектической напряженностью между утопическими планами и чудовищной катастрофой бесчеловечности{489}. Примечательно, что образцовые учреждения стали основной частью этой внутренней логики. Перспективу отмирания тюрем, одобренную Горьким, разделял его друг, председатель ГПУ Г. Ягода. В его абсолютно фантастической внутренней докладной записке от апреля 1930 года речь шла о дальнейшем расширении нового проекта «специальных поселений» в качестве «экспериментально-показательных» учреждений для заселения Крайнего Севера. В свою очередь, Ягода опирался на январский того же года доклад Ф.И. Эйхманса – по-военному настроенного начальника Соловецкого лагеря в 1923–1929 годах. Последний с гордостью доказывал, что трудовой лагерь является новаторской моделью, которая помогла обустроить границу и может сыграть решающую роль в индустриализации. И теперь Ягода рисовал в своем воображении то, что уже обретало форму кошмарно-разрушительного эксперимента в спецпоселениях для высланных на Север; он предсказывал, что трудовые и тюремные лагеря будут восприниматься как остатки буржуазного прошлого; без необходимости охранять тех, кто не будет иметь желания убежать, вся местность окажется усеянной пролетарскими шахтерскими городками. У Лихачева есть перекликающиеся с запиской Ягоды воспоминания, когда он пишет о «маниакальных» начальниках Соловецкого лагеря и «фантасмагорической атмосфере», которую они создали, избегая небольших практических проектов в пользу нелепых планов{490}. Как и в случае с показухой для иностранцев, мнимо универсальные идеальные модели маскировали и даже оправдывали ужасающую реальность.
Эйхманс и Ягода применяли свою железную логику показательных учреждений не к местам, демонстрировавшимся иностранцам, а к тем, где использовался подневольный труд, и к предполагаемым районам для поселения высланных. Они основывались на очевидных связях между перевоспитанием и политическим просвещением (отражавшим мощный дидактико-пропагандистский порыв большевизма), а также между индустриализацией и пролетаризацией с сопутствующей им физической и экономической эксплуатацией. Все это было связано с идеей труда как искупления, под чем был готов подписаться и Горький – для того, чтобы, как мы увидим далее, приравнять Соловки к Болшево. Развешанные на Соловках большие красные транспаранты – которые поначалу приковывали взгляды заключенных, но вскоре становились незамечаемой частью окружавшего ландшафта – воплощали соединение физического труда и изменения человека. «Чтобы другим ты снова стал, тебя трудлаг перековал», – гласил один из транспарантов на бывшем монастыре. Гораздо чаще в системе ГУЛАГа можно было встретить лозунг, представлявший собой более грубый призыв к усердному труду: «Через труд – к освобождению»{491}. Надпись над входом в нацистский лагерь Освенцим «Работа делает свободным» хотя и в другом контексте, но имела тот же смысл. Основным отличием ГУЛАГа от Освенцима было прежде всего отсутствие в первом планового систематического уничтожения людей и возможность возвращения.
Культурно-идеологическая программа Горького являлась в некотором смысле столь же фантасмагоричной, как и дикие фантазии Эйхманса и Ягоды. Сводить роль писателя к оправданию режима и фальсификации информации об имевшихся преступлениях – значит преуменьшать его новаторство. Горький стремился ни много ни мало к переопределению правды-истины, что выразилось в возникшей в это время теории «двух правд», одна из которых относилась к прошлому, а другая – к создаваемому обществу. В Соловецком лагере писатель воспринял определенный аспект жизни трудовой колонии и назвал это правдой, характерной для будущего общества, повторяя ту же схему, что и использовавшаяся при демонстрации иностранцам образцовых учреждений. Как показал Дариуш Тольчик, очерк Горького о Соловках стал весьма плодотворным текстом, которому многие подражали и который наметил переход от «революционного дискурса о терроре, мести и классовой чистке» 1920-х годов к «педагогическому дискурсу о перевоспитании и ресоциализации через принудительный труд». Существование лагерей, ставших ГУЛАГом, более никто не оправдывал – им дали другое определение, или, как и массовый террор, они просто открыто не обсуждались{492}. На самом деле новаторство Горького выходило далеко за рамки лагерей. Он помог усовершенствовать стратегию обобщения моделей будущего до уровня доктрины. Это стало, пожалуй, его главным вкладом в сталинскую культуру. Такая возможность была предоставлена писателю в результате его примирения с режимом.