355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Рива » Моя мать Марлен Дитрих. Том 2 » Текст книги (страница 4)
Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
  • Текст добавлен: 27 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"


Автор книги: Мария Рива



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

Миссис Кеннеди всегда проявляла ко мне доброту. Она даже пригласила меня к ланчу на свою виллу, расположенную рядом с отелем. Тами уговаривала меня не нервничать, но я четыре раза меняла платье, пока не удостоверилась, что не выгляжу, как «европейская аристократка», и вполне сойду за нормального ребенка, пришедшего в гости. Какой же у них был длинный стол! Мы, младшие, слушали, как старшие дети говорят с отцом на разные темы, а миссис Кеннеди тем временем наблюдала за прислугой и за манерами младших детей за столом. Она никого не одергивала попусту и не высмеивала. Никто не стремился завоевать общее внимание, но, тем не менее, каждый был его достоин. Когда посол Кеннеди стал часто посещать нашу кабину для переодевания, я перестала ходить к ним в гости. Мне не хотелось, чтобы его дети испытывали неловкость. Правда, я слышала, как одна сухопарая дама в льняной матроске произнесла театральным шепотом такую фразу:

– А вон там наверху – американский посол, тот самый, у которого много детей, любовник Глории Свонсон!

Вероятно, дети Кеннеди привыкли к исчезновениям отца, как я привыкла к исчезновениям матери.

Отец почему-то был очень сердит. Его «паккард» с Тами и Тедди на заднем сиденье подъехал к воротам отеля, а потом они куда-то укатили. Ремарк по-прежнему жил в отеле, днем он работал над книгой, а ночью пил. Мать рассказывала всем знакомым, как она разыскивает его в барах по всему побережью – от Монте-Карло до Канн, опасаясь, что его арестуют, и заголовки газет запестрят сообщениями о его недостойном поведении.

– Все уже знают, что Фицджеральд – пьяница, а Хемингуэй пьет только для того, чтобы утвердить себя в глазах публики Настоящим Мужчиной. Но Бони такой тонкий и восприимчивый. Такие писатели – поэты, они столь ранимы, что не могут валяться в канавах в собственной блевотине.

В то лето я снова приступила к обязанностям костюмера. Ждала в номере матери ее возвращения с многочисленных вечеринок, помогала раздеться, развешивала ее платья и уходила. Как-то раз я убирала уже проветренные туфли, когда вошел Ремарк. Он снова был в фаворе и мог являться без доклада.

– Бони, почему Сомерсет Моэм такой грязный? Я имею в виду не физическую нечистоплотность, а грязный ум, вульгарность. Может быть, он рисуется своим умом и эпатирует читателя? А может быть, такова его натура? – интересовалась мать из ванной.

– Как большинство талантливых гомосексуалистов, он не доверяет нормальности до такой степени, что ему приходится сеять смятение в душах нормальных людей.

Мать засмеялась.

– Иные женщины видят соперницу в каждой встречной и стараются ее опорочить, вот и Моэм играет такую мстительную сучку. Благодарение Богу, подобный настрой покидает его, когда он берется за перо, как правило.

– Он – прекрасный писатель, – возразила мать, раздраженная критикой Ремарка, имевшей, по ее мнению, какую-то подоплеку. – «Письмо» – чудесный сценарий. Вот такую женщину я бы сыграла – и безошибочно!

Она выдавила пасту на зубную щетку. Ремарк вытащил из кармана халата портсигар, достал сигарету, закурил и откинулся в кресле, скрестив ноги в пижамных туфлях.

– Моя прекрасная Пума, большинство ролей неверных женщин ты бы сыграла блистательно, – сказал он.

Мать бросила на него выразительный взгляд, плюнула в декорированную раковину, а потом, заметив, что я еще здесь, сказала, что на сегодня мои дела закончены и я могу идти спать. Я поцеловала ее и Ремарка и ушла от перепалки, перераставшей в ссору.

Назавтра за ланчем мать повторила, слово в слово, их гостям оценку, данную Ремарком Сомерсету Моэму как свою собственную и добавила:

– Он постоянно окружает себя мальчиками, это уже слишком. Где он их подбирает? На марокканских пляжах? Ноэл тоже этим занимается, но он, по крайней мере, не выходит из рамок приличия – sotto voce[6]6
  Потихоньку (лат.).


[Закрыть]
. Вот почему рядом с Хемингуэем чувствуешь такое облегчение: наконец-то настоящий мужчина и к тому же – писатель!

Я бросила взгляд на Ремарка, и он мне чуть заметно подмигнул.

Как-то раз я несла на пляж что-то забытое в отеле, как вдруг дорогу мне преградила величественная дама в оранжевом махровом тюрбане и таком же халате.

– Ты не знаешь, где найти маленькую дочку Марлен Дитрих? – спросила она.

– А зачем вы ее ищите?

– О, я обязательно должна ее увидеть! Я так много о ней читала. Знаешь, она для матери – все, Дитрих только для нее и живет. Хоть она и звезда, и так много снимается в кино – все ради малышки, – тараторила полная дама, посверкивая бриллиантовыми кольцами, слишком тесными для ее пухлых пальцев.

У меня возникло предчувствие, что скажи я: «Дочь Марлен Дитрих перед вами», дама будет ужасно разочарована, ведь она представляла себе ангелочка, изящную фарфоровую статуэтку, миниатюрное воплощение звезды, которой она, очевидно, восхищалась. И я махнула рукой в сторону пляжа и любезно сказала:

– Мадам, я, кажется, только что видела ее, она бежала к морю.

Оранжевая дама отправилась искать меня.

Отец и его «семья» вернулись к летнему балу Элси Максуэлл, который, как обычно, оплачивался кем-то другим. Элси Максуэлл была женщина злая, грубая и безжалостная. Но уж если она считала кого-нибудь другом, она не злословила за спиной, не пыталась ранить, искренне жалела всех «поклонников» в этом мире, к которым относила и себя. Она понимала мое положение и порой бывала очень добра. Я часто получала приглашения на ее вечера, и Элси старалась посадить меня подальше от знаменитой матери, рядом с хорошими людьми, и они крайне редко просили меня рассказать о Дитрих. Элси сама была некрасива и понимала неуверенность тех, кто остро осознавал свою непривлекательность среди красивых людей, и потому никогда не заставляла меня быть в центре внимания.

Я помню всех, кто был добр ко мне, хорошо помню и эту, зачастую злую к людям, женщину.

Всем прислали приглашения на карточках с золотым обрезом, с выпуклыми буквами, отпечатанные у Картье, и поскольку старшим детям из семейства Кеннеди разрешили пойти на бал, разрешили и мне. Мать купила мне мое первое собственное вечернее платье – накрахмаленную «паутинку» со вшитым широким поясом, украшенным кусочками разноцветного стекла. Я выглядела в нем как сверкающий полог от москитов. Мне хотелось спрятаться в самый дальний и темный чулан, а еще лучше – умереть! Мать, загорелая, в развевающемся белом шифоне, похожая на кремовую конфетку во взбитых сливках, намазала мне нос лосьоном, прицепила к волосам бант из сетчатой ткани и подтолкнула к уже ожидавшей нас машине. Огромный бальный зал напоминал пещеру Аладдина. Мисс Максуэлл определила мне место за столом среди папоротников в кадках, рядом с милыми людьми, не обращавшими на меня внимания. Мать, отца, Тами и Ремарка усадили за столик в другом конце зала. Вечер оказался весьма знаменательным: Джек Кеннеди прошел через весь зал и пригласил меня на танец, последний крик моды – ламбет-уок. Воплощенная девичья мечта, захватывающая дух, Джек Кеннеди, которому исполнился двадцать один год, был так мил, что пригласил на танец «полог от москитов»! Согласитесь, это просто восхитительно.

Я не помню, кто пустил слух, что, по всем расчетам, Марс столкнется летом 1938 года с Землей. И правда, что ни вечер, красноватый свет зловещей планеты, казалось, виделся все ближе! Беатрис Лилли не сводила с Марса глаз и, покачивая головой, шептала:

– Обречены, мои дорогие, обречены…

Ситуэллы молились, историк Уилл Дюран, чрезвычайно обеспокоенный, запаковал вещи, вызвал машину и умчался на самой высокой скорости, столь любимой моей матерью, в сторону виллы Моэма. Более любознательные джентльмены заказали в Париже мощные бинокли, телескопы, книги по астрономии, которые должны были доставить по железной дороге и на машине. Потом они занялись расчетами – когда же произойдет Армагеддон, а их дамы тем временем посещали косметические салоны и прикидывали, в каком из многочисленных вечерних платьев лучше войти в вечность. Им уже несколько наскучило загорать на каменистом пляже и, глядя на спокойную воду Средиземного моря, думать, идти ли к ланчу или уже пора одеваться к обеду, так что передвижение этой пламенной планеты внесло приятное возбуждающее разнообразие. Эвелин Уолш Макклин, владелица бриллианта «Надежда», пользующегося дурной славой – по слухам, он убивает человека, притронувшегося к нему, – отбросила опасения, извлекла смертоносный камень из сейфа и позволила смельчакам гладить его. Мы все решили, что этот бриллиант – самое уместное украшение для первого бала в честь уничтожения Земли.

Роковая ночь превратилась в сплошное празднество. Мужчины в смокингах или белых клубных пиджаках, женщины в вечерних платьях из атласа, шифона, кружев, органди, пике – дух захватывало от всей этой роскоши. Огромные хрустальные вазы с икрой меж гор нарубленного льда на узорных серебряных подносах. Дом Периньон, Тейтенджер, шампанское Вев Клико в хрустальных бокалах баккара в форме тюльпанов – пенящееся бледное золото в лунном свете.

Некоторые гости предпочитали «Черный бархат», полагая, что пиво «Гиннесс», смешанное с пенящимся шампанским, больше подходит для последнего тоста. Кто-то выбрал «Пинк Ледис» или коктейли «Стинжер» в слегка охлажденном «Лалик». Прощальный пир был роскошен! Но вот рассвет замерцал розовыми бликами на серебристой поверхности моря, и все вдруг поняли, что конец света не состоялся, и отправились спать, слегка разочарованные. А на следующее лето не Марс, а маленький человечек в Берлине изменил ход мировой истории.

Меня вернули в Париж, в мрачную коричневую обитель изгнания, где меня поджидала новая гувернантка. Вся серая, и волосы, и одеяние, она пахла сухими духами «Саше» и целомудрием старой девы. Английский чай, заваренный по всем правилам, сменил шерри-бренди, а отбой в восемь и мильтоновский «Утерянный рай» на сон грядущий – тайные пирушки. Я не могла понять, почему меня не отправили в школу.

– Этот глупец Чемберлен полагает, что он способен убедить Гитлера? – Мать ходила из угла в угол с газетой в одной руке и чашкой кофе в другой.

Семейство слушало, намазывая маслом слоеные булочки.

– Что он воображает? Премьер-министр Англии едет в Берхтесгаден, и этот факт произведет впечатление на «фюрера»? Всегда англичане ведут себя так, словно они – все еще империя!

– Возможно, такая позиция и спасет их в конце концов, – тихо заметил Ремарк.

– Бони, и это говоришь ты! – вскинулась мать. – Кто лучше тебя может судить о бедствиях войны? И именно ты утверждаешь, что от этой глупой поездки Чемберлена к Гитлеру будет какой-то прок?

Марлен, я не высказывал суждения по поводу политического шага Чемберлена, я лишь отметил то, что характерно для англичан.

Папи, внимание матери переключилось с моего последнего отца на первого, – а ты что думаешь? Когда Бони говорит своим профессорским тоном: «Кот, сядь прямо! Доедай яйцо! Тами, не ерзай на стуле и следи за Ребенком!» Папи, ну как? Мы с Бони сошлись на том, что война неизбежна… Ребенка надо эвакуировать! Ее надо спасти… Бони, и тебя тоже… Мне ничто не угрожает, они не посмеют тронуть Дитрих! Как бы то ни было, Гитлер с его пристрастием к поясам с подтяжками… вы знаете, когда жгли все фильмы, копию «Голубого ангела» он сохранил для себя… Кот, собирайся, ты уезжаешь! Папи скажет, где можно укрыться от опасности!

Ремарк положил салфетку возле тарелки, поднялся.

– Я бы посоветовал Голландию, – сказал он. – У нее есть морские порты. Оттуда можно спокойно уехать в Америку. К тому же голландцы не капитулируют.

– Вот видите! – торжествующе произнесла мать, – только тот, кто знает, что такое война, способен принять правильное решение, когда она вот-вот начнется. Папи, Голландия! Сегодня же! Ребенок едет в Голландию, сегодня же! Тами ее отвезет!

Мать уехала на примерку к Чиапарелли. Отец позвонил в агентство Кука.

Я не знала, что берут с собой беженцы. Мать вернулась вовремя и заявила, что беженцы не должны обременять себя багажом и дала мне один из своих особых несессеров ручной работы, сделанный на заказ фирмой «Гермес» из такой тонкой свиной кожи, что к нему прилагался специальный парусиновый чехол. Изнутри несессер был из замши бежевого цвета с футлярами для хрустальных флаконов, баночек, тюбиков с кремами, пудрениц, мыла и зубной пасты. Крышки для всей этой хрустальной роскоши изготовили из инкрустированной эмали геометрического рисунка розового цвета и ляпис-лазури. Даже пустой, несессер весил «тонну», потому-то мать никогда им не пользовалась. А с пижамой, туфлями, юбкой, блузкой, свитером и книгой он становился неподъемным – во всяком случае, через границу я бы с ним не перебежала. Мать сняла с меня и Тами шляпки, надела нам шерстяные шарфы на головы, прикрепила булавками долларовые купюры к внутренней стороне трусиков, приговаривая:

– Мало ли что случится, как сказала вдова.

Всплакнув, она расцеловала нас на прощанье, передала на попечение мужа, провожавшего нас к поезду, и, заключенная в нежные объятия любовником, рыдая, напутствовала:

– Спасайтесь, спасайтесь, уходите быстрее!

Тами дрожала, как осиновый лист. С сомнительным нансеновским паспортом на руках, настоящим музейным экспонатом, в котором склеенные разрешения на въезд напоминали наспех сделанный хвост детского воздушного змея, ей предстояло пересечь границу. У меня был немецкий паспорт с целой гирляндой орлов. Поздней ночью мы вошли в спальный вагон поезда, следующего в Гаагу. Не знаю, кто из нас испытывал больший страх. Вероятно, Тами: она не только заново переживала бегство из России, но и разлучалась с человеком, ставшим для нее, по непонятной причине, основой и смыслом жизни. Она сидела, сжавшись в комочек, в уголке выцветшего плюшевого кресла и казалась очень одинокой и заброшенной. Поезд стремительно мчался в ночи, и я крепко обняла Тами и прижала к себе. На границе мы попали в переплет. Таможенники, глянув на свастику в моем паспорте, рывком открыли элегантный несессер. Они проверили все флаконы, вскрыли пудреницы, оставшиеся с того единственного раза, когда им пользовалась мать, высыпали пудру и прошлись по ним кончиком карандаша. Потом прощупали все кромки одежды, постучали по каблукам туфель, проверяя, нет ли там пустот. Таможенники проделали всю процедуру бесстрастно, молчаливо и с особым тщанием. Я до глубины души ощущала свою вину, потому что именно на мне сосредоточилось их внимание. Забавное ощущение – ты невиновна, но все же исполнена страха. Позже вспоминается скорее чувство абсолютной беспомощности – оно сильнее страха.

Невиль Чемберлен, вернувшись после подписания Мюнхенского соглашения, заявил, что он добился мира. Дитрих отозвала «беженцев» из Голландии. Я, разумеется, не хотела ужасной войны, но предвкушала возвращение домой, в Америку, а потому, вернувшись в Париж, была несколько разочарована. В ожидании начала войны мою гувернантку рассчитали, и я поселилась в квартире отца. Словесное бичевание Тами возобновилось, и, соответственно, – мои усилия защитить ее от грубости. Мать, вернувшаяся в Голливуд, позвонила сообщить, что произошло 1 ноября, в День всех святых.

– Радость моя, вся страна сошла с ума! И все из-за радиопьесы. Невероятно? Да, да, во всей Америке паника! Настоящая паника! Якобы какие-то зеленые человечки с Марса высадились из звездолета в Нью-Джерси. И они поверили! И весь этот шум сотворил человеческий голос по радио! Я обязательно познакомлюсь с ним!

Орсон Уэллс стал прямо-таки приятелем Дитрих. Они превозносили друг друга, признавали и уважали свою деланную страсть и никогда не сводили сплетни друг о друге.

Наконец мне разрешили вернуться в школу. Свое четырнадцатилетие я отпраздновала среди цветов, присланных по экстравагантному заказу матери. Потом готовилась к экзаменам, понимая безнадежность своих усилий, наблюдала, как счастливые соученицы уезжали на Рождество домой с родителями. Я же явилась в исправительную тюрьму отца в Париже, тайком увела измученного Тедди и уложила в свою кровать, а потом ждала, пока в отцовской комнате кончатся нравоучения и неизбежные вслед за ними рыдания.

После Рождественских каникул меня не отправили в школу, а перевели в отель «Вандом». Может быть, меня исключили за постоянные отлучки и неуспеваемость? Мне хотелось спросить об этом, но я не решалась: слишком боялась услышать плохое известие. Моя новая гувернантка, типичная англичанка, была строга и двулична: она считала, что присмотр за дочерью какой-то кинозвезды понижает ее статус, но в то же время успела известить всех в парке, что ее взяла на работу знаменитая «мисс Марлен Дитрих».

Я не знала, когда меня вызовут родители и почему я должна жить в отеле, ведь у отца есть квартира в том же городе. 30 января 1939 года мать прислала отцу телеграмму, которую я всегда считала образцом телеграфного стиля Дитрих:

КАК ВЫ ПОЖИВАЕТЕ ТЧК КОГДА ВОЙНА ТЧК ТЕЛЕГРАФИРУЙТЕ ТАМИ НУЖЕН ДНЕВНОЙ И ОЧИЩАЮЩИЙ КРЕМЫ ЭТТИНГЕРА РУМЯНА ОБЫЧНОЮ ЦВЕТА ЦИКЛАМЕН ЛАК АРДЕНА НИЧЕГО НЕ ПОЛУЧИЛА ЦЕЛУЮ ЛЮБЛЮ

В феврале, готовясь к отъезду из Америки, мать сообщила телеграммой, что ей не дозволяется выехать из страны, потому что американская налоговая служба подсчитывает доход, полученный ею в Англии, и что шестого июня она получит американский паспорт. Сумма, о которой идет речь – сто восемьдесят тысяч долларов. После «целую» следовала ее любимая цитата: «Такого не могло быть, уж слишком хорошо все складывалось».

В марте Гитлер захватил Чехословакию, и я заволновалась: как там мои дорогие бабушка с дедушкой, что с ними будет? Почему отец не привез их в Париж давным-давно? Сколько вопросов скапливается в сердце ребенка, вопросов, на которые он не получает ответа, даже если спрашивает.

Совершенно неожиданно меня вдруг снова отправили в школу. Я не знала, радоваться или печалиться, настолько я была поглощена желанием стать невидимкой, никому не причинять беспокойства.

В июне меня послали в летнюю резиденцию моей школы – шале в горах среди лютиков. Я оставила свои вещи в Брийанмоне, сделала реверанс, попрощалась, не подозревая о том, что увижу свою любимую школу лишь через тридцать четыре года.

В жаркий июньский день 1939 года газеты во всем мире напечатали снимок: «Дитрих принимает гражданство США». Опустив глаза, она со скучающим видом небрежно облокотилась о стол, за которым сидит судья, принимающий от нее «Присягу на верность». Судья в жилете и рубашке, Дитрих в зимнем костюме, фетровой шляпе и перчатках. Очень странная поза для такого важного события. «Der Stürmer», любимая берлинская газета доктора Геббельса, напечатала фотографию с таким текстом:

«Немецкая киноактриса Марлен Дитрих прожила так много лет среди евреев в Голливуде, что теперь приняла американское гражданство. На снимке она получает свои документы в Лос-Анджелесе. Об отношении еврейского судьи к этому событию можно судить по снимку; он позирует в рубашке, принимая от Дитрих присягу, которой она предает свою Родину».

Отец позвонил мне в Швейцарию и сообщил: я тоже стала гражданкой США, но, чтобы я не брала это в голову, тут же поинтересовался, как у меня идут дела по алгебре. Услышав ответ, он тут же повесил трубку.

Неужели это правда? Слишком хорошо, чтобы в это поверить. Неужели я наконец действительно настоящая американка? И больше никаких зловещих орлов, никакой Германии? Я помчалась к себе в комнату, вытащила из-под кровати обувную коробку с тайными сокровищами, нашла там маленький американский флаг, который всегда доставала в День Независимости, четвертого июля. Я поставила его на ночной столик с мраморной столешницей, отсалютовала и залилась слезами радости.

Отец, вероятно, поехал в Америку, чтобы помочь матери уладить дела с таможенной инспекцией; ему явно отводилась одна из главных ролей в очередном знаменитом сценарии Дитрих. События разыгрались в тот день, когда «Нормандия» совершала рейс Нью-Йорк-Франция. Поскольку я не видела этой драмы, а знаю о ней лишь со слов матери, воспользуюсь ее постановочным сценарием. Возможно, в нем есть доля вымысла, возможно, это чистый вымысел – как бы то ни было, это весьма пикантная дитриховская история и потому заслуживает повторения. Она называется: «День, когда гангстеры из налоговой полиции схватили Папи».

Мать, уверенная, что никто не вспомнит про ее телеграмму в феврале, доказывающую, что она обо всем знала заранее, задолго до отправления «Нормандии», рассказывала эту историю следующим образом. Дитрих прибыла на пирс восемьдесят восемь, взошла на борт «Нормандии» и обнаружила, что ее каюта-люкс пуста. Восемь чемоданов, тридцать зарегистрированных единиц багажа и один муж были арестованы и находились на пирсе, под охраной агентов Министерства финансов США.

Дитрих выбежала на пирс и прижала мужа к безукоризненно оформленной груди.

– Что вам нужно от моего мужа? – она вложила в вопрос столько яду, что от него свернулось бы молоко в штате Джерси.

Агенты ответили, что она задолжала правительству США, не уплатив налог с тех трехсот тысяч долларов, что получила в Англии за работу в фильме «Рыцарь без лат».

– С какой стати я должна декларировать в Америке доход, полученный в Англии? – ошарашила она агента в свой черед.

Когда мать переходила к следующему эпизоду, голос ее звучал гневно, потом она возмущенно умолкала на мгновение, прежде чем продолжить свой рассказ.

– Тогда я волей-неволей оставила бедного Папи с этими американскими гангстерами и взбежала на капитанский мостик «Нормандии». Я умоляла капитана задержать отплытие корабля с тем, чтобы я успела позвонить президенту Рузвельту. Конечно, он задержал отплытие, хоть и проворчал что-то насчет «прилива». Тем не менее я дозвонилась до Вашингтона. Президент отсутствовал, но друг Джо Кеннеди, Генри Моргентау, министр финансов, оказался на месте. Его безмерно шокировало такое обращение со мной вскоре после получения американского гражданства, и он высказал такое предположение: налоговая инспекция получила анонимную информацию, что я навсегда покидаю Америку и увожу все деньги с собой.

– Какие деньги? – спросила я.

– Возможно, – сказал он, – информация поступила от американских нацистов, желающих отомстить вам.

Это очень похоже на нацистов! Но он мне не помог. И знаешь, что я сделала? Бросила трубку – и бегом на пристань. Там я отдала гангстерам из налоговой полиции все свои дивные изумруды, а они мне – Папи и чемоданы, и только тогда «Нормандия» вышла в море.

В других случаях мать утверждала: потеряв от смятения рассудок, она помчалась в Вашингтон, сжимая в руках сумочку с драгоценностями, и вручила свои изумруды лично министру Моргентау (вариант – президенту Рузвельту, в зависимости от того, кому она рассказывала свою историю). В 1945 году она жаловалась всем, что обстоятельства вынудили ее продать любимые изумруды, ибо у нее не было средств к существованию: все свои деньги она пожертвовала на войну с нацистами!

Когда мать вернулась в Париж, меня снова забрали из школы. На сей раз я жила с ней в «Ланкастере» Ремарк находился у себя дома в Порто Ронко и наблюдал за упаковкой своих многочисленных сокровищ, которые намеревался переправить в Голландию, а потом – в Америку. Я выполняла свои обычные обязанности, удивляясь, что новые поклонники не появляются на романтическом горизонте моей матери, и радовалась, что Бони продержался год.

Позвонил Джек Кеннеди, сообщил, что будет проездом в Париже, и пригласил меня на чашку чая. Я была на седьмом небе! Оставалось три дня на похудание и избавление от прыщей. Мать это известие не обрадовало. Она полагала, что «студенту» не приличествует приглашать на чашку чая «ребенка». Позвонила Ремарку, но тот не счел такое приглашение дурным тоном и посоветовал матери купить мне по этому случаю красивое платье. Мать смягчилась, и мы отправились в магазин детской одежды, но не нашли там платья подходящего размера. Возмущенная мать повела меня в другой магазин, где я терпеливо примеряла все, что она мне кидала. Наконец мы остановились на темно-зеленом платье из жатого шелка с белыми и красными маргаритками по всему полю, с зеленым вшитым поясом, подчеркивающим мою нетонкую талию, с рукавами-буфами. Намазав лицо ромашковым кремом, я решила, что выгляжу лучше, чем обычно, почти о’кей.

– Тебя будет сопровождать гувернантка, – заявила мать, и все мои надежды рухнули.

– Мутти, прошу тебя, не надо гувернантки. Джек подумает, что я еще маленькая, – молила я, задыхаясь от волнения.

– Или ты идешь с гувернанткой, или не идешь вообще! – стояла на своем мать.

Я тайком позвонила Джеку.

– Мне надо сказать тебе кое-что… К сожалению, со мной будет гувернантка, так что я не обижусь, если ты отменишь приглашение.

Не беспокойся. Мы завалим ее эклерами, и ей некогда будет совать свой нос в чужие дела.

У Джека всегда все выходило легко и просто.

Мы встретились наверху, в «стекляшке» кафе «Де Триумф» на Елисейских полях. Джек поцеловал меня в щеку, и ноги у меня подкосились. Он усадил гувернантку за маленький столик с мраморной столешницей, заказал ей целый поднос французских пирожных, а потом повел меня к нашему. Я засыпала его вопросами, и Джек с готовностью рассказал про все события в их большой семье. Это был чудесный день!

Снова начался наш летний исход в Антиб. Ремарк позвонил из Швейцарии и сказал, что он поедет на своей «лянче» на юг Франции и позже встретит нас в Антибе. Нас ждали те же номера, безмятежный покой и роскошь отеля. Ничто не изменилось. Меня всегда радовало постоянство. Оно придавало мне уверенность и душевный комфорт.

Даже семейство Кеннеди явилось на свою виллу отдохнуть от государственных дел и престижных школ. Впервые в жизни у меня были друзья, и я радовалась встрече с ними. Я быстро натянула купальник и, не дожидаясь новых поручений, сбежала вниз по эспланаде к скалам.

Мои друзья совсем не изменились, индивидуальность каждого теперь проявлялась еще ярче. Исключением был, пожалуй, Тедди: он стал еще ласковее. Редко кому из детей удается с годами сохранить такую ангельскую прелесть и нежность. Бобби схватил меня за руку.

– Розмари хочет вздремнуть. Пойдем с нами нырять за осьминогами. У Джо – потрясающее новое ружье, бьет под водой, как гарпун. Джо хочет его испытать. Подарок президента!

В семействе Кеннеди всегда имелись самые восхитительные новые изобретения, которые им хотелось испытать. Все неслыханное, невиданное, чего не купишь ни за какие деньги; нечто, только что воплощенное на кульмане, сразу попадало к ним.

– Осьминоги? Да они же ухватят вас за лодыжки и уволокут на дно! Нет уж, я лучше понаблюдаю за вами с берега.

– Брось! Это же средиземноморские осьминоги, они маленькие! Здешние осьминоги не нападают на людей – они сами прячутся меж камней. Надо лишь нырнуть, ухватить осьминога и поднять на поверхность. А если они метнут в тебя чернила, просто закрой глаза и всплыви. Они обвиваются вокруг руки, поймать их так просто!

– Бобби, а что, все пойдут нырять за осьминогами, даже Джек?

– Конечно, ну пойдем! Нечего бояться. Мы все время на них охотимся. Если много наловим, их приготовят на ужин.

Все вышло именно так, как он сказал. Так всегда и было, если ты следовал советам Бобби.

«Лянча» Ремарка, будто сошедшая со страниц романа «Три товарища», заурчав, остановилась. Ремарк предварил свой приезд звонком из Канн, и мать уже ждала его. Он нежно обхватил ее лицо своими тонкими руками и просто любовался ею. Мать в туфлях на низком каблуке всегда казалась маленькой, хоть вполне вышла ростом. Они с Ремарком поцеловались. Потом, взяв Дитрих за руку, Ремарк представил ее своему лучшему другу – «лянче». Ему очень хотелось, чтобы его «серая пума» поняла его любовь к «золотой пуме» и не мучилась ревностью. Моя мать пришла в восторг от его замысла: ее как соперницу представляли машине! Чтобы они получше познакомились, Ремарк пригласил обеих прокатиться по берегу.

В тот вечер, когда Ремарк появился в номере матери, он был особенно красив в своем белом смокинге, с немецким портфелем, о каком я мечтала в детстве. Ремарк вытащил из него какие-то пожелтевшие листы. Оказывается, ожидая, пока краснодеревщики изготовят рамы для его картин, он обнаружил у себя дома рассказы, над которыми работал в 1920 году, но так их и не закончил.

– Рассказы и тогда бы пошли, и сейчас пойдут, но я не смог их закончить. Мне уже недостает той изумительной смелой незрелости. Он принялся перебирать листы, и его золотые глаза поскучнели. Двадцать лет тому назад, когда шла война, я писал рассказы, мечтая об одном – спасти мир. В Порто Ронко несколько недель тому назад, когда я понял, что вот-вот начнется новая война, я думал лишь о спасении своей коллекции.

Мать, привстав, поцеловала его.

– Мой любимый, как это смешно, – сказала она. – Ты – великий писатель. Что тебе еще надо? Посмотри на Хемингуэя. Его никогда не беспокоит, что он чувствует или что он чувствовал давным-давно. Она просто изливается из его души – вся эта красота!

Я проснулась и услышала:

– Папи, ты спишь? – Голос матери по внутреннему телефону срывался на крик.

Я взглянула на дорожные часы: четыре часа ночи. Что-то случилось! Натянув халат, я прошла по коридору в номер матери.

– Папи, проснись! Послушай меня. Мы с Бони поссорились. Вспомни, как он странно вел себя за обедом. Так вот, позже он обвинил меня в том, что я спала с Хемингуэем. Разумеется, он не поверил, когда я сказала, что это неправда. Наговорил мне кучу дерзостей, потом умчался. Наверное, поехал в казино и там напьется. Одевайся, возьми машину и разыщи его! Может быть, он уже валяется где-нибудь, и его найдут в таком виде! Позвони, как только что-нибудь узнаешь!

Она повесила трубку и, заметив меня, попросила заказать кофе в номер. Потом принялась ходить из угла в угол.

Прошло два часа, раздался звонок. Отец нашел Ремарка в баре деревушки Хуан-ле-Пинс. Он был пьян, преисполнен грусти, но цел и невредим.

В то лето целительница, растиравшая кровь по резине, отсутствовала, но мать обнаружила новую медицинскую сенсацию. Она прибыла прямо из России в виде тоненького тюбика и гарантировала излечение от простуды. Мать объяснила применение мази Беатрис Лилли, и я стала невольной свидетельницей такой сцены.

– Би, дорогая, это потрясающее средство! Такого еще не видывал никто. Дай руку! Нет, нет, поверни ее кверху. Мазь втирают туда, где прощупывается пульс.

Зажав колпачок в зубах, мать выдавила изрядное количество желтой клейкой жидкости, завинтила колпачок и принялась яростно втирать мазь в руку Би. Рука покраснела, и в том месте, «где прощупывается пульс», слегка вспухла.

– Марлен, разве я жаловалась на простуду?

– Конечно, ты говорила, что у тебя «все заложило».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю