Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Галлюцинации в послеоперационный период – дело обычное, но больные никогда не помнят, какие бессвязные обрывки мыслей рождались в их отходящем от наркоза мозгу. Мать же на протяжении еще нескольких лет часто вспоминала мой тогдашний визит и в точности повторяла сказанные мне слова. Это вселяло в меня суеверный страх, и мои воспоминания о той сцене в больничном полумраке приобретали совершенно особую окраску.
Через три дня после операции мать перевели обратно в палату. Обычно холодные как лед ноги стали теплыми и были уже не голубовато-белыми, как раньше, а приобрели розоватый оттенок. Впервые за пятнадцать лет в обеих конечностях появился ровный пульс. Мы все ликовали – все, за исключением Дитрих. Нет, нельзя сказать, что она была неудовлетворена результатами операции – ее бесило, что ей не позволяли пить. Если бы не введенные при анестезии препараты и большое количество других медикаментов, ее организм к этому времени совсем бы очистился. На последних стадиях отвыкания мать оставалась раздражительной и непредсказуемой. Чтобы помочь пережить этот период, ей прописали торазин – и тут на наш этаж, на всю клинику и на весь штат Техас снизошло благоволение Господне. Теперь от нее даже можно было услышать «спасибо» и «пожалуйста». Мы вместе смотрели телевизор и смеялись. Мать превращалась в нормального человека, с которым было приятно общаться. Но все закончилось, когда в ее руки попал новый лекарственный справочник: отыскав в нем торазин, мать обнаружила, что этот препарат дают для успокоения пациентам психиатрических больниц. И – прощай торазин! С этого дня она отказалась его принимать и стала прежней Дитрих.
Мне пора было возвращаться к своей семье. Я крепко обняла доктора Дебейки, поблагодарила за его доброту, беспредельное терпение и потрясающее мастерство. Расцеловала мать и – тайком от нее – героических медсестер, пожелала им счастья и крепких нервов и передала Дитрих в их надежные руки. Мы договорились постоянно поддерживать связь по телефону. Я не сомневалась, что следующая операция – пересадка кожи – пройдет столь же успешно, поскольку в ноге восстановилось кровоснабжение. Нужно только, чтобы мать выполняла рекомендации врача, набиралась сил, сохраняла давшуюся ей с таким трудом воздержанность, и все будет хорошо.
Седьмого февраля на голень была пересажена кожа с бедра; операция удалась с первой же попытки. Дитрих в очередной раз одержала победу: она сохранила ногу.
Спустя шесть недель мать вошла в свою нью-йоркскую квартиру, откупорила бутылку «скотча» и без малейших колебаний вновь ступила на знакомый путь, который привел к полному разрушению ее организма. К первому апреля Марлен Дитрих – после падения, трех последовавших один за другим общих наркозов, операции на сосудах и трансплантации кожи – была готова продолжить гастроли.
Гастроли М. Дитрих – 1974
Новый Орлеан 3–13.04 – Отель «Фэрмонт»
Лос-Анджелес 15, 16, 17, 18.04 – «Чендлер-павильон»
Вашингтон 22, 23, 24, 25.04 – Оперный театр Центра Кеннеди
Гонолулу 29, 30.04; 1.05 – Вайкики, отель «Шератон»
Финикс, Аризона 16, 17, 18.05 – Симфонический зал
Толедо, Огайо 21, 22, 23, 24.05 – Масонский храм
Сент-Пол, Миннесота 25, 26.05 – Концертный зал О’Шонесси
Чикаго, Иллинойс 28, 29, 30.05 – Чикагский Концертный зал
Сакраменто, Калифорния 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9.06 – «Музыкальная Арена»
Мехико 11–23.06 – «Фиеста Палас»
Данбери, Коннектикут 10–24.07
Мать звонила мне ежедневно. Ее ноги, не привыкшие к усилившемуся кровотоку, отекали и болезненно пульсировали. Она делала зарисовки своей, как она ее называла, «ноги-бочонка» и посылала их Дебейки. Она боялась, что «швы» разойдутся и дакроновый «протез» артерии разболтается. И на всякий случай носила с собой в мешочке запасной – точную копию того, который поставил Дебейки. Всякий «ремонт» – штука ненадежная; Дитрих ненавидела переделывать платья, немудрено, что она не верила ни в какие «починки» своего тела! И еще одна беда: во время последней операции ей ставили катетер, и с тех пор она не всегда могла контролировать мочеиспускание. Со всегдашней своей поразительной спартанской стойкостью она вступила в борьбу с последствиями этого недуга и придумала, как избегать появления лужиц в дневное время. Лучше всего для этой цели подходили гигиенические прокладки – их она могла скрыть под сценическим платьем. Кроме того, у них было еще одно преимущество: если бы кто-нибудь, например, горничная в гостинице, их обнаружила, она бы, естественно, решила, что у Дитрих еще не прекратились менструации, и никто бы не заподозрил, что у звезды недержание мочи. Мать ужасно страдала от этой новой напасти; присущий только пожилым людям недуг никак не сочетался с ее представлениями о красоте и элегантности. Тот факт, что чем больше она пила, тем чаще «писалась», Дитрих не желала принимать во внимание. Гораздо проще было обвинять Дебейки и носить две пары прокладок.
Проведя двенадцать лет в Европе, семья Рива наконец вернулась домой. Пол дергал меня за руку: «Смотри! Мама! Смотри! Твоя Статуя Свободы!» Да, вот она, на своем месте, настоящая и незыблемая. Нам предстояло провести первое лето в Америке. Это должно было быть прекрасно! Мы сняли домик по соседству с нашими близкими друзьями на Лонг-Айленде, рассказывали малышам, как их старшие братья проводили в этом же месте летние каникулы, ловили рыбу, собирали моллюсков, жарили на заднем дворе настоящие американские бифштексы на вертеле, наблюдали за подлинной демократией в действии – по общенациональному телевидению показывали процедуру импичмента президента.
Девятого августа президент-козерог обратился к конгрессу с прощальным посланием и покинул Белый дом, а другой козерог прилетел из Парижа в Женеву к профессору Де Ваттвиллю для ежегодного обследования. По своему обыкновению мать для храбрости изрядно выпила. Вернувшись в тот же вечер в Париж, она, уже направляясь к своей кровати, повернулась и вдруг… упала. У меня зазвонил телефон. Я узнала голос одного из многочисленных молодых людей, которым мать дозволяла обслуживать себя; они же почитали за честь служить своей Королеве.
– Мария, ваша мать упала. Дело очень серьезное. Я передаю трубку…
В критических ситуациях мать быстро трезвела.
– Дорогая, ужасно глупая вышла история. Я неудачно повернулась и упала – прямо тут, в спальне – на мягкий ковер. Но когда попыталась встать, почему-то не смогла. Сама видишь, какая глупость. Трансплантант в порядке, дакрон Дебейки в порядке – в чем же дело?
– Мэсси, слушай меня внимательно. Позвони доктору Сайдману, он еще в Париже. Тебе необходимо сделать рентген. Позвони, не откладывая, – я буду ждать. Пускай он мне перезвонит.
А сама тем временем позвонила профессору Де Ваттвиллю домой в Женеву, чтобы узнать в чем дело – ведь мать сегодня провела с ним целый день. Он сказал, что к своему глубокому удовлетворению не обнаружил никаких рецидивов рака, что она показала ему участок с пересаженной кожей, и что по его мнению операция проведена блестяще.
– Ваша мать поразительная женщина и необыкновенно везучая, но меня очень тревожит, что она пьет. Я не решался говорить с ней на эту тему, но сегодня почувствовал, что это необходимо. Ее реакция меня страшно удивила. Она заявила, что ей отвратителен вкус спиртного, что она никогда не позволяет себе ничего, кроме «традиционного» бокала шампанского. Но, должен вам сказать, она была совершенно пьяна.
Поскольку изысканный лифт был слишком мал, носилки, на которые уложили мать, снесли вниз по черной лестнице ее парижской квартиры. Санитары «скорой», выполняя ее категорическое требование – она боялась, как бы ее не подстерегли фоторепортеры, – пронесли носилки в Американский госпиталь в Париже через подземный гараж. После рентгена мать отказалась остаться в клинике и настояла, чтобы ее отправили обратно домой. У нее было сломано бедро.
Она сообщила мне все эти новости по телефону. К тому моменту она успела полностью протрезветь.
– Дорогая, я не могу оставаться во Франции. Они тут убивают людей. Лондон исключается – британская пресса самая гнусная, а в Германии, после того как нацисты поубивали всех евреев, не осталось хороших врачей. Может быть, Швеция? Или снова Америка? Позвони Дебейки, посоветуйся, – и повесила трубку.
Я позвонила доктору Дебейки и попросила порекомендовать лучшего в мире травматолога; он, не задумываясь, назвал Фрэнка Стинчфилда и дал номер его нью-йоркского телефона. Я застала Стинчфилда дома, представилась и изложила всю историю болезни матери. Он был чрезвычайно любезен и заверил меня, что в Париже есть весьма уважаемый и очень квалифицированный хирург-ортопед, к которому он рекомендует обратиться. Когда я объяснила ему, что мать ни при каких условиях не согласится оперироваться во Франции, он сказал, что, если я смогу организовать ее перелет в Нью-Йорк, он ее устроит в хирургическое отделение Колумбийского пресвитерианского госпиталя. Я его поблагодарила и пообещала в течение двадцати четырех часов доставить Дитрих в Нью-Йорк.
Теперь нужно было, во-первых, позвонить матери и уговорить ее лететь в Нью-Йорк. Во-вторых, найти в Париже кого-нибудь, кому я могла бы доверить ее сопровождать. В-третьих, отыскать авиакомпанию, которая согласилась бы взять на борт самолета носилки, сохраняя при этом полную конфиденциальность. В-четвертых, нанять «скорую помощь», которая встретила бы самолет в аэропорту «Кеннеди». В-пятых, организовать все у себя дома, чтобы со спокойной душой отправиться в Нью-Йорк. Так как у опекавшего мать молодого человека был британский паспорт, а значит требовалась американская виза, сопровождать ее он не мог – на получение визы ушло бы слишком много времени. А откладывать переправку Дитрих из одной страны в другую было нельзя – не только по медицинским показаниям, но и из-за мировой прессы. Чем дольше это будет продолжаться, тем больше будет шансов у газетчиков пронюхать о постигшей ее беде.
Поскольку мне надо было заниматься делами матери в Нью-Йорке, я позвонила ее давней пассии, которая жила в Лондоне, но имела американский паспорт, и, рассказав ей, что случилось, попросила помочь. Она отказалась. Я в отчаянии позвонила в Канаду приятельнице, которой могла довериться, и спросила, не сможет ли она прилететь в Париж, взять мою мать и доставить ко мне в Нью-Йорк. «Конечно», не задумываясь сказала она, за что я вечно буду ей благодарна.
Я со «скорой» ждала на площадке перед ангаром, когда самолет с моей матерью приземлился в аэропорту «Кеннеди». После того, как все пассажиры вышли, мы извлекли из самолета наш драгоценный груз. Все было так блестяще организовано, что журналисты двух стран ничего не пронюхали. Год спустя нам повезло меньше, но в этот раз, усаживаясь в «скорую помощь» рядом с носилками, на которых лежала мать, я заслуженно торжествовала.
– Какова секретная служба, а? Высший класс! Мы победили! Ни одного репортера! Служба безопасности в госпитале проинструктирована, все в полном порядке. Стинчфилд в своей области не имеет равных. Мы и с этой напастью справимся. Нью-Йорк не Хьюстон, но я уверена, что и тут все будет хорошо. Я договорилась, что буду ночевать в твоей палате, потому что до нашего дома в Лонг-Айленде добираться не меньше двух часов…
Я болтала без умолку, всячески стараясь ее отвлечь. Поездка на «скорой помощи» – для каждого нелегкое испытание. А для человека, который боится машин так, как боялась их мать, это сущий кошмар. Для перелета на носилках через Атлантику Дитрих выбрала ярко-розовое платье в восточном стиле; ее бледное лицо обрамляла шифоновая шаль от Шанель того же цвета. Она выглядела беззащитной и необыкновенно красивой. Только затаившийся в глазах страх портил прелестную картину. Я сжимала ее руку и успокаивала, как могла, всякий раз, когда машина подскакивала на очередной выбоине в нью-йоркской мостовой. Мать была уверена, что встряски вредны ее сломанному бедру.
На следующий день Дитрих повезли на новую операцию – со времени предыдущей прошло всего пять с половиной месяцев. Когда она пришла в сознание, в ее бедре красовался новехонький, ручной работы сустав. Она нарекла его «Джорджем». Гораздо приятнее загадочно произносить: «Знаешь, Джорджу там, у меня, сегодня не по себе», чем: «Мне досаждает мой протез». Она совершенно забыла, что «Джордж» было одним из кодовых имен Юла, – а может быть, не забыла?
Пока мой муж заботился о домашнем очаге, а дети подтрунивали над его стряпней, я занималась матерью: нужно было помочь ей встать и начать ходить. Она чувствовала себя очень хрупкой и неуверенной и пребывала в постоянной тревоге: не случилось ли чего с сидящим в ее теле кусочком нержавеющей стали. Всем попыткам поставить ее на ноги она противилась и безжалостно выгоняла физиотерапевтов. Даже когда сам доктор Стинчфилд наконец заставил ее подняться с кровати, едва за ним закрылась дверь, она легла обратно.
Как-то я мельком упомянула, что на одиннадцатое сентября намечен ее концерт в «Гросвенор Хаус» в Лондоне, и спросила, не поручит ли она мне разорвать контракт. Она, лежа, молча меня выслушала. Я знала, что теперь она встанет и отдаст себя в руки физиотерапевта.
И снова матери предстоял трудный период отвыкания от спиртного, когда она ненавидела весь мир за его жестокость – и в первую очередь, конечно, персонал Колумбийского пресвитерианского госпиталя. Хуже всего пришлось молоденькой девушке – ее физиотерапевту. Я помню, как она была ошарашена, когда мать заявила, что заставлять ее практиковаться в подъеме по ступенькам – пустая трата времени, что она, Марлен Дитрих, не видит ни оснований, ни необходимости впредь этим заниматься. Немудреная мысль о том, что кто-то способен просто исключить такую вещь, как лестница, из своей жизни, не укладывалась в голове бедняжки. Оставшись со мной наедине, она спросила:
– Ваша мать не шутит? Она именно это хотела сказать? Что не намерена никогда в жизни пользоваться лестницами?
– Совершенно верно. Если моя мать решила «отменить» лестницы, они для нее больше не будут существовать. У нас с вами нет выхода – нам приходится преодолевать столь неизменные препятствия, – но Дитрих? Да она мир перевернет ради своего удобства!
Ступеньки, ведущие на сцену в «Гросвенор Хаус» были упразднены. Через двадцать девять дней после операции бедра Ричард Бартон представил Марлен Дитрих блистающему драгоценностями залу. Она без видимых усилий, твердо держась на ногах, поднялась на сцену, отвесила свой знаменитый низкий поклон – и снова могла торжествовать: она в очередной раз одержала победу.
Мать позвонила мне, как только вернулась в свою уборную:
– Дорогая! Сопровождение было неплохое, а вот «Куда девались все цветы?» прозвучали неважно, потому что тебя не было рядом, чтобы наладить звук. Но дакрон Дебейки в порядке, пересаженная кожа хоть куда, да и ноги почти не отекли после перелета из Нью-Йорка, и «Джордж» не выскочил при поклоне, и я – ты можешь мною гордиться – ни капельки не прихрамывала.
Я и гордилась, но еще больше я была бы горда, если б у нее поменьше заплетался язык.
Час спустя она позвонила опять:
– Знаешь, кто хочет непременно со мной увидеться? Эта коротышка – принцесса Маргарет. Ты ведь знаешь, я никого не пускаю за кулисы и тем более к себе в уборную. Но, видите ли, по этому дурацкому «королевскому протоколу» нельзя заставлять «принцессу» ждать! Тоже мне фигура! Короче, пришлось немедленно ее принять. Неужели здесь нет никого, кто бы научил их одеваться? Ты бы на нее посмотрела. Говорят, она пьет – лицо у нее отечное. Помнишь, как Ноэл взял меня к ней на ужин? Как же называется этот дворец, где они живут? А как нас всех повели «на экскурсию» в ее новую туалетную комнату?! Все эти финтифлюшки и безобразный мрамор, и массивная золотая арматура в стиле рококо… я со смеху помирала, глядя на всю эту безвкусицу в типично британском стиле… представь, у них до сих пор для холодной и горячей воды отдельные краны! Сейчас я беру свой «Фернандо Ламас» и ложусь спать. Позвони Стинчфилду и скажи, что утром я пошлю ему рецензии.
В декабре она отправилась на гастроли в Японию.
В начале 1975 года у Дитрих был недельный ангажемент в «Роял Йорк» в Канаде, и я полетела туда на один из концертов. Мать попросила меня проверить и наладить звук. Я отрегулировала микрофоны, переставила динамики и осталась, чтобы ее одеть и на всякий случай быть под рукой во время выступления.
Весь день мать была раздражена больше обычного и раздражала всех вокруг. Ссылаясь на то, что у нее якобы болит бедро, она проглотила шесть капсул своей новой любви – дарвона – и выпила бутылку «скотча». Вечером, когда она стояла за кулисами в ожидании выхода, вид у нее был кошмарный. Глаза мутные, парик скособочился, грим неряшливый, губная помада размазалась. С трудом держась на ногах, она для устойчивости схватилась за край занавеса. Когда музыкальное вступление призвало ее на сцену, она с отсутствующим видом направилась к микрофону, пытаясь сосредоточить тусклый взгляд на зрителях. Несмотря на бивший в глаза яркий свет, она могла различать лица тех, кто сидел за столиками вокруг эстрады. Я из дальнего конца зала со страхом наблюдала за ней, опасаясь, что мать вот-вот упадет.
Она пропустила первые такты и, как будто пытаясь вспомнить слова, замерла, точно скованная морозом. Но через секунду с Дитрих произошла метаморфоза… и вот она уже полна жизни. Великолепная – само совершенство! Сияющая! Соблазнительная! Властная! Обворожительная! «Золотая Венера», которой пришли поклониться ее почитатели. Я все еще не могла в это поверить, хотя поразительное превращение произошло у меня на глазах. Что же его спровоцировало?
В поисках разгадки я обвела взглядом ближайшие к сцене столики: да, он был здесь. Юл Бриннер – это его лицо вернуло мать к жизни, и она превратилась в «Дитрих».
В тот вечер Юл звонил ей несколько раз. Он остановился в том же самом отеле и хотел с ней увидеться. Вначале она велела мне отказать ему, потом решила сказать это Юлу сама. И не из-за того, что плохо себя чувствовала. Ей явно было приятно вновь пробудить в Бриннере пылкую страсть – исключительно для того, чтобы ее остудить. Она была вне себя от радости.
Гастроли продолжались: Даллас, Майами, Лос-Анджелес, Кливленд, Филадельфия, Колумбус, Бостон. Когда могла, я прилетала к ней, выслушивала ее жалобы на ужасное окружение, смягчала гнев, который она обрушивала на служащих гостиниц и театральных администраторов, проверяла динамики, микрофоны и контролировала потребление «скотча» Она всегда встречала меня с надеждой: вот теперь, благодаря моим героическим усилиям, все будут ходить по струнке, делать, что приказано, работать быстро и четко – Мария расправится со всеми ее врагами.
Поскольку она пила все больше, выступления ее утрачивали идеальную отточенность и блеск, из «великолепных» превращались в «хорошие», и спрос на билеты падал. Как бы хорошо ни проходили концерты, при отсутствии аншлагов повторные контракты заключать стало нелегко, и постепенно место драматических театров начали занимать роскошные отели. В них выступать матери было всего труднее. Зрители, которые, сидя за столиками и потягивая спиртное, ожидают яркого ресторанного шоу, были ее недостойны. Неважно, во сколько им обходилось желание посмотреть на живую легенду – это были не прихожане, с благоговением вступающие в храм, а гуляки, рассчитывающие славно поразвлечься, чтобы окупились потраченные деньги. Я знала, как тяжело было матери опускаться «ступенькой ниже», и старалась в таких случаях быть возле нее, выступая в привычной роли служанки и костюмерши.
Когда мать жила в том же отеле, где проходили концерты, она могла готовиться к выступлению у себя в номере. Первым делом – макияж; этим искусством Дитрих владела виртуозно! В пьяном виде она накладывала грим неаккуратно, но когда выпито было не очень много, проделывала это мастерски и молниеносно. Теперь парик. У этого волосы с одного боку плохо лежат – попробуем другой. В конце концов выбор падал на № 12А с этикеткой «Премьера в Чендлер-павильоне» Теперь крайне важный поднос для столика, который – для страховки – всегда устанавливали на сцене у самого занавеса. Карманный фонарик, ручное зеркало, расческа, щетка, губная помада, кисточка, «клинекс», прессованная пудра, таблетки от кашля, бокал шампанского, стакан «скотча», четыре капсулы дарвона – индивидуальный запас, который всегда должен быть под рукой, а также три таблетки декседрина и одна – кортизона. Все необходимое для того, чтобы еще один трудовой вечер завершился благополучно.
Грация с биркой «№ 3 Дания», затем золотое платье. Я свезла вниз на лифте тяжелую, расшитую бисером накидку в «Бальный зал», или «Ампирный зал», или еще какой-то там – в этом роскошном отеле любили подобные названия, считая, что они производят впечатление на постояльцев, – и вернулась за матерью. В шелковом кимоно, наброшенном на открытое платье, она ждала меня, с трудом дыша в своих тесных сверкающих доспехах. В такие моменты меня всегда пронзало острое чувство жалости: готовый к выходу на арену гладиатор – один как перст. Узкое платье, расстояние, которое надо преодолеть, неустойчивость из-за изрядного количества выпитого, сломанное бедро – все это служило оправданием для кресла на колесах… при условии, что никто из «посторонних» ее в нем не увидит. Платье – вечные неприятности из-за этого платья. Она поправила кимоно, удостоверилась, что оно полностью прикрывает декольте, взяла свой поднос, прочно установила его на коленях, я убедилась, что в коридоре никого нет, и мы двинулись в путь. Обычно в гостиницах к кухне примыкают служебные лифты; к одному из таких лифтов мы и направились.
В тот вечер она пела в «Шримпс Казино», где в воздухе витал слабый запах жаркого из молодого барашка. Повара улыбались своему ежевечернему посетителю – все они получили фотографии с автографом и были ее поклонниками. Озабоченные официанты, суетливые помощники официантов, завидев «экипаж» и узнав звезду, поспешно уступали ей дорогу. Мать не тревожило, что эти люди ее видят: она знала, что они будут держать язык за зубами; кроме того, она всегда превосходно себя чувствовала на кухнях. Я катила ее кресло посреди суматохи и резких запахов и гадала, вспоминает ли сейчас она, как я, все те кухни, через которые мы прошли – смеющиеся… молодые… давным-давно.
Закончив последнее турне, мать вернулась к себе в парижскую квартиру. Пол закончил школу и влюбился… в «шевроле»; Дэвид мечтал поскорее очутиться в нашем летнем домике, в своей любимой бухте, где так хорошо ловится рыба. Я поручила нескольким надежным людям разбавлять материнский «скотч» и ограничивать ее в приеме таблеток. Теперь ее любимцем был дарвон: она потребляла сотни красно-серых капсул, ела их как конфеты, запивая виски. В сочетании с разнообразными снотворными такая смесь была просто опасна для жизни. Все мои парижские «агенты» получили надлежащие инструкции и мой номер телефона на крайний случай. Я уехала на Лонг-Айленд, будучи уверена, что уж это лето 1975 года смогу провести с семьей.
Десятого августа у моего отца произошло сильнейшее кровоизлияние в мозг, врачи «скорой» оказали ему первую помощь и отвезли в ближайшую к дому больницу – Госпиталь Креста Господня в Сан-Фернандо Вэлли. Шансы на то, что он выживет, были ничтожны. Я позвонила матери, с максимальной деликатностью сообщила ей о случившемся и сказала, что отправляюсь в Калифорнию. Она заплакала. Потом сказала, что останется в Париже и будет ждать от меня известий.
Мой сын Майкл встретил меня в аэропорту и отвез в Вэлли. Отец был еще жив. Правая сторона парализована, отнялась речь – но пока живой. Я позвонила матери и насколько могла ее обнадежила, скрыв, что отец в критическом положении – главной моей задачей было смягчить удар. Она же только спросила: «Репортеры уже в больнице?» Когда я сказала, что репортеров там нет, она не слишком в это поверила, заявила, что я должна держаться настороже и всячески ограждать от них Пап и, и потребовала, чтобы я звонила ей каждые полчаса, она же остается в Париже и не отойдет от телефона, пока я не сообщу ей, что опасность миновала.
Я облегченно вздохнула – ведь я уже лихорадочно раздумывала, как бы помешать ей примчаться к постели умирающего мужа. Однажды, очень давно, в один из тех редких периодов, когда мы с отцом беседовали как добрые друзья, он сказал мне:
– Катэр, когда я умру, позаботься, чтобы твоя мать не увидела меня в гробу.
Это было самое меньшее из того, что я готова была для него сделать.
Майкл дал мне монеты для телефона-автомата, напомнил, что разница во времени между Калифорнией и Парижем девять часов, и уехал на службу.
Подавленные вероятным грядущим горем, родственники больных, собравшиеся под дверями реанимационного блока, ощущают своеобразную близость. Они могут не знать имен друг друга, могут больше никогда в жизни не увидеться, но в период печального бдения между ними возникает тесная связь.
Мы шептали друг другу банальные слова утешения, в которых каждый из нас нуждался, вместе молились, делились кофе и бумажными салфетками. Началось долгое ожидание результата схватки между жизнью и смертью.
Мне разрешили раз в час проводить пять минут у постели отца. Я держала его здоровую руку и, наблюдая, как он борется за жизнь, произносила слова, которых – я знала – он не понимает, и тем не менее повторяла:
– Папиляйн, я здесь. Это я, Катэр. Я здесь. Все будет хорошо, обещаю, все будет хорошо.
Я воображала, что это ему поможет. После каждого такого посещения я звонила в Париж. Мать постепенно успокаивалась, свыклась с мыслью, что отец в критическом состоянии, и начала отдавать распоряжения. Первое касалось его дневников. Ее пугало, что они могут попасть в ненадежные руки, будут прочитаны и все ее секреты окажутся наяву. И она велела мне покинуть свой пост, поехать к отцу домой и спрятать дневники в безопасное место. Я подумала, что жутковато вести себя по отношению к живому еще человеку так, словно он уже покойник, но заверила мать, что позабочусь о том, чтобы драгоценные дневники немедленно были изъяты, как она велела. Ничего подобного я делать не стала. У меня хватало других проблем – недоставало еще заботиться о репутации матери, боявшейся, как бы не обнаружилось, что она была далеко не самой идеальной женой.
Сиделки всегда опасаются, чтобы их больных не обокрали – поэтому мне вручили страховки отца, его бумажник, золотые часы и зубной протез. Я обнаружила отсутствие его большого перстня. Отец с ним никогда не расставался. Помню, как сверкал квадратной формы изумруд, когда отец в гневе размахивал рукой. Он хотел быть похороненным с этим перстнем на пальце. Но перстень исчез, и теперь я не смогу выполнить его просьбу – хотя он об этом никогда не узнает. Такие вот дурацкие мысли лезут в голову у постели умирающего.
Когда я позвонила матери в следующий раз, я не смогла сказать ей ничего нового. В отличие от нее. Мне было приказано проследить, чтобы отцовских собак отправили на бойню. С истинно немецкой педантичностью она очищала дом своего мужа. Думаю, поскольку сама она была далеко и не могла управлять ходом событий, ей хотелось хоть как-то в них участвовать. И я снова заверила ее, что немедленно выполню и это распоряжение, хотя вовсе не собиралась разрушать то, что отец любил.
Врачи охотно согласились выполнить мою просьбу: дать отцу умереть в покое, прекратив «героические» попытки его воскресить. Его причастили. Мы ждали. Час проходил за часом. Отец отказывался умирать и продолжал бороться.
Госпиталь Креста Господня – замечательная клиника с квалифицированным и самоотверженным персоналом, но для спасения парализованного семидесятивосьмилетнего старика, вопреки всему решившего выжить, требовалась больница с более современным техническим оснащением. Мы с врачами обсудили целесообразность его перевода в МЦКУ[40]40
Медицинский центр Калифорнийского университета.
[Закрыть] в Вествуде. И решили, что, поскольку больной так отчаянно борется за жизнь, он заслуживает, чтобы ему были предоставлены все возможные шансы. Я занялась сложной подготовкой к переправке человека, находящегося на грани жизни и смерти, из одной больницы в другую. Через семь дней после удара, мой отец, подсоединенный к поддерживающим жизнедеятельность системам, был погружен в частную карету «скорой помощи». Никто не верил, что он выдержит предстоящее долгое путешествие. Я поехала с ним. Если ему суждено умереть по дороге, я должна быть при нем – Тами бы этого хотела.
Когда «скорая» с визгом затормозила у запасного входа в МЦКУ, отец был еще жив. Умелые руки подхватили носилки и внесли их внутрь. Пока я заполняла необходимые бумаги, отцу поставили капельницы и присоединили к аппаратам в блоке интенсивной терапии на четвертом этаже одного из крупнейших в мире медицинских центров.
Двадцать второго августа, через двенадцать дней после удара, отец пришел в сознание и понял: с Руди Зибером случилось что-то ужасное. Вот теперь начнутся настоящие мучения… впрочем, он этого, по-видимому, хотел, иначе зачем было так отчаянно бороться?
Я позвонила матери и сообщила ей эту невероятную новость. Она отказывалась верить. Она никогда не понимала истинной причины серьезных отцовских недугов. И сейчас, полагая, что это «всего лишь» очередной сердечный приступ, не могла понять, почему при этом его парализовало, почему он потерял речь и сознание. Поскольку она собиралась двадцать шестого начать в Мельбурне репетиции, я предположила, что по пути в Австралию она заедет в Лос-Анджелес, чтобы посмотреть на мужа собственными глазами, побеседовать с его врачами. Я догадывалась: для нее настала пора приступить к выполнению кое-каких супружеских обязанностей – кроме денег, которые она взамен этого платила.
Я сидела на ступеньках госпиталя, поджидая материнский лимузин. Был прохладный ясный вечер, небо усыпано ранними звездами, воздух насыщен ароматом апельсинов. На подъездной аллее появилась машина. Дитрих, всем своим видом давая понять, что потрясающе красивая женщина – обезумевшая от горя жена, ворвалась в изолятор, где лежал ее муж. Хотя отец ее не узнал, она утверждала обратное. Доктора терпеливо рисовали ей картинки, показывали, где у него в мозгу образовались тромбы, где они произвели свое разрушительное действие. Пытались объяснить, почему – вопреки ее настояниям – в данном случае невозможно «немедленно» оперировать ее мужа.
Сжав губы, она подождала, пока врачи уйдут, и пронзила меня одним из своих взглядов: «И это твои обожаемые замечательные врачи? Да они просто идиоты! Они говорят, что не могут оперировать Папи, потому что не знают, как. Я советовалась с крупнейшими европейскими врачами. Все они пытались меня убедить, что американцы – лучшие нейрохирурги в мире! Чепуха – они полные профаны. Надо было мне самой давным-давно заняться здоровьем Папи».