Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Дамский парикмахер очень мил и знает французский, так что с ним у нас полный контакт. Гилярофф, видимо, скоро уедет, о чем я ни капли не жалею, но если б я не привезла его, у меня было бы еще больше бессонных ночей перед отъездом в Монте-Карло.
Моя проба прошла очень успешно, все опять жарко обнимались по этому случаю, хотя им следовало бы сообразить, что съемочный аппарат уже был пущен, когда началась проба, и они могли попасть в кадр. Глаза получились не голубые, а такого цвета, знаешь, как маисовая каша. Я сказала Пеппино про то, какое у нас освещение; когда посмотрю на свои первые «потоки», буду знать больше.
Гример – смешной коротышка; этот малый говорит на таком итальянском, который я едва понимаю, у него горячие, толстые пальцы, и они тяжелые. Он уже потерял где-то на полу (или, возможно, они приклеились к его детским штанишкам) шесть пар моих драгоценных, моих самых любимых ресниц, но я в таких ситуациях всегда говорю: «Non importa, non importa»[23]23
Неважно (ит.).
[Закрыть]. (Здесь все произносится по два раза.) Однако коротышка вытаскивает откуда-то еще одну пару. Потом пришлепывает кусок прозрачного скотча на ленту и так неловко сдвигает его вниз, что ресниц уже не видно, а затем приклеивает ленту прямо поверх моих глаз, к тому же, слишком близко к уголкам. Я даю ему знак, что ленту надо сдвинуть вверх. Тогда он подтягивает ее, а она уже приклеена и к моему веку, и к ресницам, прижимает сверху и говорит: «Va bene»[24]24
Все в порядке (ит.).
[Закрыть]. У меня щелочки вместо глаз, мне больно, но поскольку я хоть что-то могу узреть, я смотрю на часы, вижу, что время бежит, и тоже говорю: «Va bene». Едва за ним закрылась дверь, я сняла ленту, достала новую пару ресниц, потому что к тем, что он мне прилаживал, прилипла какая-то грязь, и он слишком долго держал их в своих горячих, толстых, влажных пальцах, отчего ресницы стали торчать в разные стороны.
Теперь я каждое утро аккуратно встаю на час раньше и гримируюсь. Но, несмотря на историю с ресницами, коротышка упрямо настаивает на том, что пора заняться бровями, и тычет кулаком мне в щеку, и крутит, прикидывая, какую придать форму бровям, а у меня от боли и от его физиономии крутит в животе. Еще одно его любимое занятие – поглаживать и похлопывать меня по лицу, двигаясь от подбородка к глазам, и теми же мокрыми пальцами накладывать грим – внизу более темный, потом светлее и светлее, стараясь создать иллюзию световых бликов. Но это безобразие я прекратила, скомандовав «Стоп!». Слово «Стоп!» они прекрасно понимают. Все без исключения.
Вчера съемочная группа взяла меня с собой в Сен-Поль-де-Ванс. Решили там пообедать. А ехали мы в итальянском гоночном автомобиле. В Сен-Поль-де-Вансе я наконец познакомилась с Коксинелли, молодым человеком, абсолютным двойником Мэрилин Монро. Он не схож с ней только в одном: у него голос явно получше, Коксинелли пел в Жуан-Ле-Пенз, и мне пришлось один раз поздно вечером отправиться послушать – в тот день я не работала утром. Естественно, я не могла не разглядеть как следует красивое декольте «ее» вечернего туалета. И это было нечто невиданное. «Гитлеру следовало вырезать им гланды!» Тебе следовало посмотреть на реакцию американцев – Тейлора, его светской супруги и Гилярофф. (Следовало по целому ряду причин.) Мы все вместе сфотографировались. Непременно пошлю тебе снимок. Хотя на самом-то деле мне хотелось сняться во фраке; это доставило бы тебе большее удовольствие.
Грейс, по слухам, возвратилась в Замок, и Гилярофф утверждает, что звонил ей, но я неуверена; наверно, врет и говорит это с единственной целью произвести на меня впечатление. Как и все люди, связанные с «Метро-Голдвин-Майер», он ей бесспорно предан, что, при всем том, вполне мило с его стороны. У меня анфилада комнат; если бы только ты могла на время оставить детей без себя, оставить, как говорится, повисеть в воздухе… Пусть это даже и не здешний воздух, который, впрочем, не слишком-то и бодрит.
Люблю тебя.
Мэсси
Прямой телеэфир, как и следовало ожидать, приказал долго жить. Наличие в Америке разных часовых поясов привело к тому, что стало совершенно невозможно договориться со спонсорами, – равно, впрочем, как и с руководителями телепрограмм, передаваемых несколько раз в неделю в одно и то же время. В результате телевизионный театр и многие другие программы переехали в Голливуд и дальше на запад с намерением снимать кинофильмы. Что касается киностудий, совсем недавно смертельно боявшихся телевидения, предрекавших Голливуду скорую кончину и уже горько оплакивавших собственную судьбу, то в их жизни все внезапно и счастливо переменилось. Нежданно-негаданно они заполучили новехонькую аппаратуру и при их первоклассном знании дела могли преуспеть даже больше прежнего.
Моя жизнь тоже переменилась, но отнюдь не к лучшему. Мне теперь приходилось ездить на работу через всю страну. Чемоданы распаковывать не имело ни малейшего смысла. Я стала чем-то вроде гостя в собственном доме. Причем, довольно редкого. Даже речь не заходила о том, чтобы всему нашему семейству переселиться в благословенный край плавательных бассейнов и пальм, – хотя перспектива, слов нет, выглядела жутко соблазнительно. Работа мужа по-прежнему оставалась прочно связанной с Нью-Йорком, и я одна понимала меру опасности, какой было чревато такое переселение для нашего с Биллом брака. В общем-то, помня об опасности, я и для сцены выбрала фамилию мужа: чтобы никто и никогда не мог опозорить Билла обращением «мистер Мэнтон», как позорили моего отца, называя его «мистер Дитрих» Мне, конечно, повезло, что фамилия Рива так удачно сочетается с именем Мария. Я много думала обо всех этих вещах и пришла к важным для себя выводам. Если ваш талант таков, что он сильнее вас, что он целиком вас поглощает и бесконтрольно, можно сказать, рвется наружу, – тогда надо действовать по пословице «В любви и на войне все средства хороши». На вас вины нет. Вы действительно ничего не можете с собой поделать. Но мое актерское дарование оказалось иного свойства. Я не была «прекрасным извергом» и, стало быть, могла вполне спокойно оставить свою работу, не боясь грядущих сожалений о бесценной утрате. Короче говоря, я полетела в Лос-Анджелес, сделала еще одну большую передачу – и покончила с этим занятием. В возрасте тридцати одного года Мария Рива полностью образумилась. Великое спасибо Биллу: наши сыновья перенесли свое временное «полусиротство» на редкость мужественно и мои внезапные возвращения под родной кров встречали без всякого надрыва, со спокойной благодарностью. Муж мой тоже нисколько не драматизировал происходящее, но благодарность? Еще чего! Разве он мог быть благодарен?!
Мать уехала в Рим – пришла пора съемок в интерьере. Работа над фильмом подходила к концу, и ее последние письма полны самообвинений и меланхолии.
10 сентября 1956 г.
Ну что, подведем итоги? Я вышла на финишную прямую; еще четыре дня, и все будет позади. Ненавижу себя за то, что поддалась уговорам, согласилась на усталость, на изматывающие нервотрепки и погубила понапрасну столько времени из-за себя и из-за этой работы. Но я и правда не могла одолеть их в одиночку! Я чувствовала себя какой-то потерянной, была все время сама не своя, и это не удавалось скрыть. На сей раз, поверь, мной не владело стремление во всем добиться совершенства, вовсе не оно сделало меня сверхкритичной. Я очень мало заботилась об одежде. Натягивала на себя платье и сразу просто-напросто о нем забывала. Это тоже стало заметно.
Но беда в другом. Я надеялась, я хотела сыграть в этом фильме легко, быстро и без особых треволнений. Видишь ли, мне казалось, что это единственно возможный (и правильный) способ разделаться со своей малоинтересной ролью. Никогда в жизни не приходило мне в голову, что я буду вынуждена бороться за реализм с итальянскими кинематографистами. Но на этом пути пришлось сражаться буквально за каждый дюйм, и мне чрезвычайно мешало почти все руководство, придерживающееся устаревших взглядов и принципов. Боюсь, однако, сражалась я недостаточно упорно и храбро. Может, из-за того, что очень быстро устала, а, может, это с самого начала была безнадежная затея: сохранять уверенность, доброе отношение окружающих и одновременно вести борьбу. Однако ведь не то, чтобы они все до единого были начисто лишены достоинств. Они просто не знали, на что я способна, что могу сделать, если не чувствую себя стреноженной.
Кроме всего прочего, с одной стороны, имелся Де Сика со своим очень определенным взглядом на меня и мою роль, а с другой – Тейлор, и его взгляд на то же самое коренным образом отличался от вышеупомянутого. Де Сика растолковывает мне, что у меня лицо Дузе и что ему страшно нравится грусть, которой я окутана, точно облаком, а Тейлор, напротив, желает во что бы то ни стало видеть на экране циничную «Femme du Monde»[25]25
Светская дама (фр.).
[Закрыть]. Однако и тот, и другой категорически не хотели «любви». Ладно, Бог с ними, надеюсь, я дала обоим то, что им требовалось. Трудно ведь целиком забыть вещи, которые тебе объясняют прямо перед самым пуском камеры. А Тейлор именно в этот момент имел обыкновение выкладывать мне свои идеи и замыслы.
Никому и никогда не представлялась возможность по многу раз отсматривать все «потоки», собранные воедино, по той простой причине, что их никто прямо сразу не снимает. В данном случае я смотрела «кольца»[26]26
Кольцо пленки или фильма в киноаппарате.
[Закрыть] фильма снова и снова, и каждая погрешность, каждый промах были очевидны, и каждый сбой установленного ритма, которому я должна следовать при перезаписи разных фонограмм на одну. Это выглядит так, словно тебя зверски пытают, заставляя опять и опять делать ту же самую ошибку только потому, что губы шевелятся и тебе надо соответствовать.
Я худая, как настоящая селедка, а кинооператор, вместо того, чтобы хоть немного завуалировать этот факт, с тех пор, как начали работать в студии, снимает меня довольно неудачно. При самодельном освещении в Монте-Карло я выглядела в сто раз лучше. К тому же лондонский «Техниколор» выяснил, что наш коротышка-оператор совершенно неопытен и, дабы выйти из положения и сэкономить деньги, попросил его давать как можно больше света во время работы. Тот исполнил просьбу, ни звуком не обмолвившись об этом мне. В общем, дальше я уже просто не могла открыть глаза, а он божился и клялся всеми святыми, что света столько же, сколько и прежде. Когда мне пришлось прерывать каждый кинокадр из-за слез, градом катившихся по щекам, тогда наконец он несколько уменьшил свет. О свете я, слава Богу, знаю достаточно, чтобы не приходить в панику от жары. Но если б ты посмотрела «потоки»! Это тоже напоминает мучения в нацистском застенке – лицо искажено отчаяньем, глаза я пытаюсь держать открытыми и, что самое потешное, без конца произношу: «Простите, я больше не могу», «Excusate»[27]27
Извините (ит.).
[Закрыть] или «Je ne peux pas»[28]28
Больше не могу (фр.).
[Закрыть]. Я сижу какое-то время, закрыв лицо руками, а камера продолжает работать, и я снова пытаюсь что-то изобразить, пытаюсь еще и еще, однако всякий раз, когда сцена завершается, я сразу отворачиваюсь, потому что мне больно.
Но не боль огорчает меня больше всего. Меня изводит сознание, что все шло не так, как надо, и, значит, на экране ничего хорошего не будет. И я опять ненавижу себя – за то, что слишком хорошо воспитана и не могу встать, демонстративно покинуть съемочную площадку, заявив: «Если вы хотите, чтоб я играла, приведите ваши лампы в нормальное состояние, а иначе я работать отказываюсь».
Американский монтажер, которого я им практически навязала с помощью Майкла Тодда, из «Юнайтед Артистс». Мастер он далеко не высшего класса и, кроме того, недостаточно сообразителен для здешней публики. Он не вполне отчетливо понимает, что мы говорим, и, сдастся мне, монтирует по сценарию. Я так надеялась, что он составит для них перечень повторных съемок, чтобы нам дали право ускорить процесс работы над картиной, которая движется безумно медленно. Но у нас ведь нет защиты киносъемок, значит, даже самый лучший монтажер скорость не увеличит. Однако я искала монтажера надежного и с полномочиями; я вообще, главным образом, его для того искала, чтобы рядом был еще кто-то, кроме меня, кто скажет руководству, что нам нужны дополнительные съемки, дабы побыстрее смонтировать фильм. Даже если Де Сика хорошо дублирует, в чем лично я сомневаюсь, и несколько строк может прочитать побыстрее, у него все равно не та голова, что у меня, и туда не вложишь инструкцию насчет того, как справиться с текстом. А так он должен произносить слова в том же медленном темпе, что задан ему собственными губами. Я схватила жуткую простуду и сегодня не могла дублировать; вот откуда время на такое длиннющее письмо. Я уже почти совсем собралась. И в этот раз ненадеванные платья отправились обратно в чемодан, и в этот раз все загодя аккуратно сложено, уложено и готово в обратный путь. В Риме я так нигде толком и не побывала; в Монте-Карло работала каждый вечер. Носила по большей части голубые джинсы. Фонтаны на улице бьют вовсю, тут все еще жарко. Три раза видела Рим ночью. Как бы я хотела, чтобы можно было здесь остаться подольше, но только при этом не чувствовать себя выпотрошенной курицей.
Привет моим американцам.
Мэсси
Если бы не ее среднеевропейская чувствительность, Дитрих могла бы стать хорошим режиссером; не исключаю даже, что не просто хорошим. И какой это, если вдуматься, стыд и срам, что она так и не захотела урвать время у своего «бытия в любви» и сосредоточиться на овладении режиссерской профессией.
Не знаю, где, знаю только, что это случилось уже после окончания работы над фильмом, но она увлеклась одним итальянским актером. От тоже являл собой удешевленный, весьма и весьма удешевленный вариант Жана Габена. Дитрих с пылом утверждала, что любовь их была «чиста», что он импотент, – и тут же громко изумлялась, как в такой ситуации его жена ухитрилась нарожать целую кучу детей. Она и ее новый повелитель укрылись в уютном парижском отеле «Рафаэль». На пятьдесят шестом году жизни Дитрих снова была влюблена и, разумеется, не сомневалась, что я захочу услышать об этой любви абсолютно все, до мельчайших подробностей.
Вторник, ночь.
Дорогая, любимая!
Сейчас половина первого. Мы вернулись с ним в отель, отобедав в доме его продюсера. Он был очень красив, сидел отдельно от меня, а если точно, то напротив, и отлично вел застольную беседу. Один! Говорил умно и прекрасно выражал свои мысли.
…Я могу прямо сейчас пойти к нему, и он ко мне, ибо нам незачем прятаться, и он только воображает себе «Faire l'amour»[29]29
Занятия любовью (фр.).
[Закрыть]со мной. Сказала ему, что это – не единственное, чего я хочу – per se[30]30
Само по себе (лат.).
[Закрыть]. Я хотела, чтобы он привязал меня к себе, имея в виду… Ну, знаешь, как целуют собаку в нос. Словом, в конце концов он остается, – иначе говоря, спит со мной в одной постели.
Ее, почерпнутые у Хемингуэя, трюизмы всегда были донельзя очаровательны!
Вот чего я хотела. Он тогда сказал, что утро после ночи любви всегда ужасно, зато как прекрасна его утренние часа здесь, когда он просыпается и видит, что я выключила свет, и находит другие знаки любви – например, замечает, что одежда его висит на месте и нет носков – это я унесла их с собой постирать. И я сидела, слушала и знала, что он прав, но знала и другое – что забуду его глаза, которые сейчас кажутся мне единственным моим счастьем, и только в них хочется глядеть без конца.
Страница за страницей, страница за страницей, и все о любви на уровне подсознания… Пока наконец глаз мой не выхватывает следующие фразы:
Хочу немедленно лечь спать. Сейчас два часа ночи. Нет никакого смысла сидеть с оптимистическим видом на красивой кушетке в роскошном золотом платье. Если бы он проснулся, он бы все равно не позвонил. Не таковы наши отношения. Он часто говорит, что просыпается и читает. Я тоже с тех пор, как приехала сюда, все время просыпаюсь. Правда, не читаю. Его комната очень мила и уютна. Моя – совсем нет, Бог не дал мне на это таланта. У меня есть только талант страстно стремиться и тосковать.
Целую тебя.
Впервые за много лет она совершенно позабыла, что находится в Париже, а это всегда означало, что Жан рядом.
Мать моя приехала в Нью-Йорк и выяснила, что я твердо решила поставить крест на успешной актерской карьере, а в подтверждение серьезности своих намерений собралась рожать по третьему разу. То и другое не привело ее в восторг.
Поскольку она еще раньше заключила контракт на новый срок службы в Лас-Вегасе, ей пришлось в ноябре лететь в Голливуд: предстояла третья, финальная серия примерок.
Майкл Уайлдинг, успевший освободиться от брачных уз, на время связавших его с Элизабет Тейлор, подобно заблудшей овце, вернулся в овчарню. Дитрих планировала провести с ним некоторое время в тишине и уединенности «ранчо» в долине. Рядом с моим отцом и Тами. Однако в дневнике говорится, что у Папи в это время, как оказалось, гостили друзья, и план незамедлительно рухнул. Мать моя рассердилась не на шутку. Раз она оплачивает счета отца, значит, это ее святое и законное право – пользоваться его домом как местом для тайных свиданий с любовниками, пользоваться в любой момент, когда ей заблагорассудится.
Юл тоже жил тогда в Голливуде, и она принялась за свое старинное занятие – ждать, когда Он позвонит. Если Юл не звонил, она звонила мне:
– Почему он молчит? Почему нет звонка? Уверена – он знает, что я здесь. Как ты считаешь – все дело в этой шведской кобыле? Да? Разве можно позволять всемирно известной шлюхе играть главные роли в фильмах?!
Она яростно ревновала, уверенная, что у Юла роман с партнершей по фильму «Анастасия». Ненависть к Ингрид Бергман зародилась в душе Дитрих именно той зимой. Но и через несколько лет она не уставала рассказывать всяческие небылицы, связанные с Бергман и оскорбительные для нее. О том, например, как Росселини, безгранично доверяя моей матери, сообщал всем и каждому, что в любой момент может постучаться в ее дверь, ибо жаждет обрести утешение и поддержку в объятиях Дитрих и хочет облегчить душу, поведав близкому человеку о бесконечных изменах Ингрид.
Приятели отца в конце концов отправились восвояси, освободив территорию, и моя мать получила возможность назначить свидание Майклу Уайлдингу в калифорнийском доме своего мужа. Оттуда она мне позвонила:
– Дорогая. Тами накормила нас всех фантастическим обедом. Она, между прочим, сильно улучшилась с тех пор, как ее выпустили из того места, которое, ты помнишь, я сама разыскала. Только она все время страшно устает, я, конечно, отдала ей весь декседрин, который привезла с собой. Нет, но ты поглядела бы, как Майкл ест! Он стал совершенно другим человеком. И немудрено. Теперь, когда эта чудовищная женщина, делавшая жизнь Майкла ужасной, невыносимой, для него больше не существует, все стало по-другому. Вот только непременно надо отобрать у нее его детей! Послушай, он хочет сам сказать тебе, как счастлив…
И она действительно притащила Уайлдинга к телефону, требуя, чтобы он лично описал дочери свою радость по поводу возобновления интимных утех с ее матерью. Бедный Майкл; как и Брайан, он был прекрасно воспитан, не терпел пошлости, и эти звонки, естественно, ставили его в идиотское положение.
Я торопливо прошептала:
– Просто скажи два слова, Майкл, и все. Делай ее счастливой, поддерживай мир и спокойствие, но только, ради Всевышнего, даже близко не подпускай ее к своим мальчикам!
Она отняла у него трубку, чтобы передать мне важную информацию. Оказывается, Кэррол Райтер сказал, что, судя по расположению ее звезд, с Юлом до второго декабря ничего не решится.
По восемь часов в день она примеряла платья для Лас-Вегаса. Ее дневник того времени полон наблюдений, как всегда в этих случаях, дельных и проницательных. Она понимает, что у закройщика не вполне получилось с линиями, что не задалась бисерная вышивка, знает точное место, куда следует пришить каждый драгоценный камушек, каждую блестку. Судя по записям, она давала четкие указания – как исправить тот или иной промах, и, не сомневаюсь, была права. Потом совершенно внезапно вся работа с гардеробом полетела в тартарары.
28 ноября 1956 года.
Он, по-видимому, разводится. Больна от отчаяния.
Мать позвонила мне, неудержимо рыдая. У нее больше не осталось сомнений, что Юл и Бергман – любовники, что он теперь затевает развод ради нее, ради «этой проститутки». Я кое-как привела ее в чувство, напомнив, что Юл и его жена Вирджиния на грани развода бывали уже множество раз. Я знала моя мать всегда надеялась, что если Юл однажды действительно всерьез решит развестись, то это произойдет только от его великой любви к ней. Никакая другая женщина на столь важный шаг его не подвигнет. Потом она вдруг захотела побеседовать с Биллом. Билл ведь мужчина. Может быть, именно по-мужски он сумеет понять, а потом и объяснить ей, как могло случиться, что после всех этих лет, которые она безумно любила Юла, была ему верна, «ему одному», он теперь поступает с ней с такой неслыханной жестокостью. Билл слушал все эти фантазии, огорченно бормотал что-то подобающее обстоятельствам и весьма уклончиво, потом, с сомнением качая головой, передал трубку мне.
– Дорогая. Я все Биллу сказала про эту историю. Позвоню в тот момент, когда сама буду знать больше.
Она нажала на рычаг, потом набрала номер надежного врача – одного из членов своей команды вечноблагодарных-обязанных, попросила его дозвониться до той аптеки в Беверли-Хиллз, которой обычно пользовалась, и дать указание без задержки доставить мисс Дитрих еще одну сотню ампул ее любимого амфетамина. Следующим был Ремарк. С Ремарком она тоже связалась по телефону, желая выяснить, каково его мнение насчет странного поведения Юла Бриннера. Когда в тот же вечер ей неожиданно позвонил возлюбленный давних лет, красивый блондин, киногерой, любимец публики, она была по-прежнему ужасно, непередаваемо несчастна – настолько, что приняла приглашение Кирка отобедать с ним в его уютном прибрежном доме.
Следующий день. 1 декабря.
Заказала образца меха для Вегаса.
Больна.
Звонила доктору. Велел лежать. Он придет в пять. Говорит – сердце в полном порядке.
На прием в Хорнблоу.
Домой с Фрэнком.
В заключение немножко любви.
2 декабря.
Домой в 3.30 дня.
Ф. звонил в 9.30 утра.
Под конец немножко нежности.
Спала крепко и долго.
Едучи в отель «Беверли-Хиллз», она уже знала, что Анатоль Литвак, режиссер фильма, где снимался Юл, и его жена Софи живут в таком же одноэтажном летнем домике с верандой, как и ее собственный, живут напротив, через дорогу. Она даже согласилась прийти к ним на чай, – чего никогда прежде не делала, – в надежде увидеть Юла или, на худой конец, что-нибудь о нем выведать. Личный наблюдательный пост, который Дитрих установила неподалеку от дома Литваков, оказался, в конечном счете, не такой уж глупой затеей.
6 декабря.
Его машина припаркована прямо здесь, напротив. Выскочила, когда он выходил из бунгало Литвака, но он был с агентом по рекламе, поэтому прошел мимо, сказал только «Привет!»
Весь день ничего. Дома. Несчастна.
7 декабря.
Решила согласится на 125 000 в этом году. Работа в «Тропикане» (Вегас) в феврале.
Студия. 2 часа дня. Черное платье первый раз сидит нормально.
Ничего такого уж хорошего. Обыкновенное вечернее платье. Слишком невыразительное.
Побольше бахромы (из образцов) на блузу. Чтобы отделка была заметна.
Дома в 6, потом через улицу к Литвакам. Осталась на обед.
Ничего.
8 декабря.
Час дня. Его автомобиль оставлен прямо перед моим бунгало. Пропустила момент, когда он шел к Литваку. Вышел вместе с Литваком, сели в автомобиль, поехали завтракать. В три Литвак вернулся пешком и в одиночестве.
В газете сообщение о раздельном жительстве супругов. Сколько еще я могу страдать? Вижу, как он уничтожает меня.
Она поехала смотреть «Куколку» с писателем Чарльзом Бреккетом. Возвратившись домой, записала в дневнике:
Он стоял перед театром.
Видел, как я выходила из машины.
11 декабря.
Собиралась послать письмо, но передумала. Как он может поверить, что я в отчаянии, видя меня с незнакомым мужчиной, да если я еще при этом отлично выгляжу?! Звонил в 1 час 30 ночи.
12 декабря.
Фельдман – на просмотр «Анастасии». Он был там. Один с Де Миллем.
Де Милль подошел ко мне в конце. Поцеловал, подвел к нему, говорил, что я самая изумительная женщина на Земле, что он ни в коем случае не удовольствуется одним поцелуем и прочее в том же роде. Я пожала им руки, сказала:
– В фильме вы просто великолепны.
Потом ушла, поехала прямо домой. Была до того несчастна, так страдала, что даже не сумела шепнуть ему, что жду его звонка.
Она снова вернулась в Нью-Йорк, чтобы осложнить нам Рождество и поведать о гнетущем, о безысходном отчаянии, в которое ее ввергла жестокость тех, кого она любит. Это как раз было время ежегодного телевизионного марафона, сулившего немалые средства Объединенной организации по борьбе с церебральным параличом. Мне казалось, что на сей раз я смогу внести в благородное это дело свою личную и особую лепту. Я пыталась создать на экране обобщенный образ женщины, ждущей ребенка и окруженной детьми, что появились на свет больными, ущербными. Я говорила телезрителям о своей искренней убежденности в том, что рождение целого и невредимого младенца есть подлинное чудо природы. Это вовсе не норма – это замечательное исключение из правила. Я умоляла родителей, которым судьбой был пожалован этот бесценный дар, помочь нам, в свою очередь, прийти на помощь тем, кто в таких ужасающих обстоятельствах сражается за достижение собственных, доселе невиданных чудес.
Моя мать воспылала гневом:
– Как ты можешь выступать на телевидении, показываясь вместе с этими увечными ребятишками? Ты же беременна! Какой кошмар! Жуткая болезнь, которая их поразила, может отразиться на твоем будущем ребенке! Она смешна – навязчивая идея, с которой ты носишься, насчет этих уродливых, искривленных детей!
Выразив мне свое возмущение, она улетела в Калифорнию, предварительно обследовав дорожный саквояж и удостоверившись, что драгоценное ее лекарство, предназначенное специально для самолета, лежит на месте.
Свое снотворное средство она раздобыла где-то во Франции. На самом деле, это были не просто таблетки, это был мощный наркотик. А так как Дитрих предпочитала, чтобы медицинская помощь проникала в ее организм через прямую кишку, то это были свечи. Во-первых, они, действительно, срабатывали много быстрее. Во-вторых, она не доверяла способности желудка четко различать, где проглоченная пища, а где целебное лекарство. Кроме того, она сомневалась, что желудок в достаточной мере умен, чтобы правильно сообразить, куда надлежит отправить одно, а куда другое.
У свечей, с ее точки зрения, имелось еще одно преимущество. Благодаря нехватке пространства в вышеупомянутой кишке, нельзя было совершить непреднамеренное самоубийство, затолкав «туда вверх» больше, чем нужно. Французское средство для лечения бессонницы давало превосходный результат: она так быстро погружалась в сон с его помощью, что решила окрестить его именем актера, которого считала самым скучным человеком во всем Голливуде. Актера звали Фернандо Ламас.
Прибыв в Лос-Анджелес, моя мать буквально в ту же минуту бросилась звонить мне и, заикаясь, рассказала о чудовищной вещи, которая случилась в самолете, о том, что сделал с ней Юл «прямо в воздухе». Потом, выговорившись, села за длиннейшее письмо к Ноэлу Коуарду, торопясь воспроизвести на бумаге всю историю от самого начала до самого конца.
Это было на прошлой неделе в Нью-Йорке. Когда он появился, я стояла у двери. Я не собиралась делать ничего дурного или неправильного. Он вошел, улыбаясь, с бутылкой во внутреннем кармане пальто. Прошел, ничего не говоря, прямо в спальню и принялся рассказывать мне о тумане, витающем над Эйфелевой башней, о парижских улицах, о мостах и о том, как много он обо мне думал. Я стояла и слушала, изумляясь тому, что это мне не снится. Он вернулся ко мне наяву и он любит по-прежнему. Потом на меня обрушился ураган, который длился три часа, и я заснула, точно убитая, впервые за два месяца, заснула и спала до самого утра без мучений и снотворных.
Он проснулся в одиннадцать, объявил, что в двенадцать у него встреча. Как всегда, я сделала кофе, как всегда после ночных возлияний, дала ему таблетку эмперина. Он был, как всегда, немного рассеянный, словно бы отсутствующий, и уже перед самым его уходом, прямо на пороге, я спросила, КАК ВСЕГДА: «Сегодня позвонишь?» И он ответил: «Пока».
Он не позвонил. Синатра в тот вечер начал новый сезон в «Копакабане». Где-то около полуночи я туда отправилась. Он был там. Я вернулась домой. Он не звонил. Всю пятницу я прождала у телефона. Но ведь по моим планам в субботу я должна была вылететь в Калифорнию (у меня на 13 февраля была назначена премьера в «Сэндс»). Поэтому я сама позвонила ему шесть вечера. Я назвалась, и он взял трубку. Я сказала, что уезжаю в субботу, а он на это ответил, что летит тем же самолетом. Еще он добавил что там мы с ним и повидаемся. Сердце мое перестало биться. Что-то не так, случилось что-то нехорошее. Я подумала – быть может, он клянет себя за то, что все-таки вернулся ко мне и опять начнутся скандалы, объяснения, и спросила: «А до тех пор я тебя не увижу?» Он ответил: «Нет, у меня нет времени». Я сказала: «Хочу, чтобы ты знал, – больше не будет ни сцен, ни скандалов, ни сложностей, ни каких бы то ни было волнений, ни вопросов» Он проговорил: «Благодарю вас, мэм» Он спросил: «Как тебе показался Синатра?» (Он видел меня на концерте и очень нежно, интимно мне улыбнулся). Я ответила: «По-моему, это просто ужасно. Синатра был пьян, безголос и совершенно непрофессионален». Он сказал: «Мы с ним просидели до восьми утра». Я опять спросила: «Ты не мог бы мне позвонить попозже вечером?» Он ответил: «Нет». Я сказала: «Что-то случилось?» Он сказал: «Я больше ничего не хочу. Я больше никому и ничему не верю. И тебе, в том числе. Ты сама напросилась на ответ».
Я сказала: «Не веришь мне?» Он ответил: «Да». Я тогда спросила: «Ты меня больше не любишь?» И он ответил: «Ты же обещала больше не задавать вопросов. Я должен кончать разговор, кто-то идет. Увидимся завтра в самолете».
Кошмарная ночь. Я уже решила было отменить поездку, но потом подумала: лучше поехать, потому что если я не поеду, то буду изводить себя упреками до конца жизни.
По трапу на борт самолета я поднялась первой. Он появился позже. Прошел, не глядя, мимо и занял место по другую сторону, очень далеко от меня, в самом хвосте, позади уже поставленных кроватей. Самолет оторвался от земли и стал подниматься ввысь. Он трижды пропустил по стаканчику, потом встал и двинулся к постели, опять даже мельком не поглядев в мою сторону. Благодарение Богу, что я немка. Иначе, наверное, выпрыгнула бы из самолета.