Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Она сняла на ночь номер в отеле «Беверли-Уилшир» и страшно возмутилась, когда я твердо заявила, что возвращаюсь в свою комнату неподалеку от больницы. Весь следующий день она провела в хлопотах по устройству будущего своего мужа. Узнав, что я – ослушавшись ее приказания – не уничтожила собак, она пришла в ярость, но когда я стала настаивать, чтобы их вместо бойни отправили в специальный приют, согласилась отсрочить приговор. Потом, с глазами, сверкающими от непролитых слез, сообщила врачам, что после завершения австралийского турне намерена вернуться в Калифорнию, снять маленький домик в Беверли-Хиллз и посвятить остаток своих дней уходу за мужем, которого она будет вывозить на солнышко в кресле-каталке. В ее голосе звучала неподдельная нежность – она искренне верила каждому своему слову.
Мужчины-врачи, очарованные супружеской преданностью этой прекрасной женщины, таяли, слушая ее. Они были далеко не первыми, кто на протяжении долгих лет слышал из уст матери такие слова, а также изложение планов, которые она строила в отношении своего калеки-мужа. Ни калифорнийские врачи, ни те, кому впоследствии довелось слышать нечто подобное, не усомнились в подлинности этого идиллического сценария. Никто не сказал: «Посвятить свою жизнь уходу за немощным мужем – это прекрасно и заслуживает всяческого восхищения, но не лучше ли отдать все силы, чтобы помочь ему поправиться? Помочь подняться на ноги? Вместо того, чтобы вывозить в коляске на солнышко, помочь ему вновь обрести чувство собственного достоинства?» Она улетела в Австралию, я осталась.
В тот день, когда отца посчитали достаточно окрепшим, чтобы перевести в неврологическое отделение, я пришла к нему попрощаться. Надеясь, что отец уловит смысл моих слов, я стала говорить, что горжусь им, что восхищаюсь тем, как он любит жизнь, как героически за нее борется; я сжимала его здоровую руку, гладила здоровую щеку и мечтала, чтобы в моих силах было сделать для него что-то большее.
Вернувшись в Нью-Йорк, я не переставала внимательно следить за тем, как идут дела у отца, и дважды в день звонила матери в Австралию – сообщала последние новости. Она была абсолютно уверена, что он не выйдет из больницы, и с маниакальным упорством требовала расправиться с его собаками. Она ведь готова заплатить за то, чтобы их убили, «даже похоронили», – почему же я отказываюсь выполнить ее распоряжение? Что же касается отцовского дома, то нужно увезти оттуда все его имущество, а дом продать.
К счастью, мать была всецело поглощена гастролями, и мне довольно легко удавалось ее обманывать. Сколь бы непрактичным это ни казалось, моему отцу для выздоровления было необходимо, чтобы его дом, его вещи, его животные – все, чем он дорожил, – сохранились в целости до его возвращения. Можно сказать, это была соломинка, за которую он цеплялся – ничего другого у него в жизни не было.
Между тем в Нью-Йорк начали приходить дурные вести. Австралийские гастроли были на грани срыва. Мне позвонил разгневанный продюсер: мисс Дитрих постоянно всем недовольна – ее не устраивает звук, свет, оркестр, зрители, администраторы. Она оскорбляет всех подряд, она вечно пьяна – и на сцене, и вне ее. Билеты не распроданы, организаторы гастролей подумывают об отмене оставшихся концертов. Меня спросили, могу ли я взять на себя задачу подготовить к этому мать. Мы с преданным ей импресарио, посовещавшись, предложили продюсерам компромиссный вариант. Мы сделаем все возможное, чтобы уговорить мисс Дитрих сократить турне, и попытаемся сгладить самые острые углы, если они, в свою очередь, согласятся полностью выплатить ей предусмотренный контрактом гонорар. К счастью, им всем так хотелось от нее избавиться, что они смирились с потерями.
Теперь мне оставалось как можно деликатнее и как можно быстрее вытащить Дитрих из Австралии.
– Мэсси? Послушай. Они говорят, что билеты продаются плохо. О! Я совершенно с тобой согласна. Это исключительно их вина – они пожалели денег на рекламу. Да, афиш было решительно слишком мало, но… они готовы выплатить тебе гонорар полностью, даже если выступлений больше не будет. Почему бы не отнестись к этому спокойно? Забирай деньги и уматывай! Кому нужна вся эта нервотрепка? Тебе хватает забот с Папи. Возьми деньги, возвращайся в Калифорнию и поживи с ним!
– Что? Он в больнице, а у меня контракт! Я не могу бросить все в середине гастролей! Это они тебе сказали, что заплатят, но подожди, стоит мне уехать… Шиш я получу!
– Я настою, чтобы тебе вручили чек перед тем, как ты сядешь в самолет. И пусть это будет последняя из наших забот.
– Нет! У меня контракт! Я должна ехать в Канберру, а потом открывать сезон в Сиднее. Им не удастся от меня избавиться! Да как они смеют! Я тебе запрещаю иметь дело с этими гангстерами! – и она швырнула трубку.
Накачавшись дарвоном, дексамилом и «скотчем», мать 24 сентября 1975 года выступила в Сиднее. Майк Гибсон опубликовал в «Дейли Телеграф» совершенно справедливую рецензию об этом концерте. К сожалению, и эту рецензию она заслужила.
…Маленькая старая леди, отважно пытающаяся играть роль бывшей королевы кино по имени Марлен Дитрих, ковыляет по сцене Театра Ее Величества. Сказав «отважно», я нисколько не преувеличил. Ее концерт, вне всяких сомнений, – самое смелое, самое печальное, самое горькое зрелище, которое я когда-либо видел…
…Она больше часа проводит на сцене, дерзко пытаясь с помощью лучших осветителей, лучшей косметики, лучших современных моделей нижнего белья воссоздать магический образ женщины, при виде которой более тридцати лет назад во время войны у солдат бегали мурашки по коже.
Поклонники ее обожают.
Похожая на заводную куклу, она нагло старается воссоздать прежний образ «немецкой легенды», манерно исполняя такие песни, как «Мой голубой рай» и «Ты – сливки в моем кофе».
Когда она направляется за кулисы, чтобы снять свое манто, ноги плохо ей повинуются…
Концерт заканчивается; поклонники бешено аплодируют. В воздух взмывают и летят на сцену обязательные розы, предусмотрительно сложенные перед рампой.
Теперь вы понимаете, почему эта маленькая старая леди продолжает петь. Вовсе не из-за денег. Ради денег она бы не стала затрачивать такие усилия…
Держась, чтобы не упасть, за красный занавес, она отдает поклон за поклоном. Она все еще кланяется, все еще машет рукой, все еще упивается этой волнующей атмосферой, а мы уже покидаем зал.
Когда мы вернулись домой, приходящая няня смотрела по 9 каналу фильм в программе «Ночное кино».
Название фильма – «Шанхайский экспресс»; он был снят в 1932 году; в главной роли – Марлен Дитрих.
«Какая она была потрясающая», – сказала няня.
«Да, была», – ответил я.
Через пять дней после этой разгромной рецензии мать прибыла в театр на вечерний концерт. Моя подруга – наша спасительница прилетевшая в Австралию из Канады год назад, в это время как раз была в Сиднее и предложила заменить меня в качестве «сторожевого пса» при матери и помочь ей одеться. Мать, совершенно пьяная, сидела в своей уборной, тщетно пытаясь протрезветь с помощью черного кофе; с ней была подружка одного из музыкантов. Они вдвоем кое-как запихнули Дитрих в корсет и надели платье. Затем, при первых звуках музыкального вступления, донесшихся из громкоговорителя, вышли из уборной, с двух сторон поддерживая свой драгоценный груз. Добравшись до кулис, они поставили мать возле занавеса. Внезапно она пошатнулась и упала.
Дирижер, видя, что Дитрих не выходит, дал знак оркестру повторить вступление; а Дитрих тем временем уносили из-за кулис обратно в уборную. От шока при падении она протрезвела достаточно для того, чтобы понять: с ее левой ногой что-то случилось – на нее нельзя наступить.
Концерт пришлось отменить; покалеченную Дитрих следовало как можно быстрее унести из театра. Но она, не желая появляться перед собравшимися у артистического входа фанами «крупным планом» в сценическом туалете, заставила сначала себя переодеть. Чтобы платье, когда его будут снимать, не порвалось, надо было бы поставить Дитрих на ноги; обвив руками шею растерявшегося продюсера, она буквально на нем повисла, пока две женщины стаскивали с нее платье и надевали костюм от Шанель.
Вернувшись в отель, мать запретила кому бы то ни было звонить мне. Она не знала, что мне уже обо всем сообщили, и я связалась с доктором Стинчфилдом, который, в свою очередь, связался с местными врачами. Ей, как всегда, повезло: в Сиднее на этой неделе проходил международный съезд хирургов-ортопедов. Уже через час два крупнейших специалиста в роскошных смокингах вошли в ее номер. Хотя мать не сомневалась, что всему виной искусственный сустав доктора Стинчфилда, врачам было ясно, что она сломала бедренную кость. Правда, ей они этого не сказали, решив подождать, пока диагноз не будет подтвержден рентгеновским снимком. Однако Дитрих отказалась ехать в больницу.
Всю ночь мать, почти не дыша, пролежала в постели. И только наутро наконец позволила перевезти себя из гостиницы в госпиталь Св. Винсента. Рентген подтвердил предположение хирургов. У нее было сломано левое бедро.
Для алкоголиков операции – особенно ортопедические – всегда сопряжены с риском. Отравленный алкоголем организм более восприимчив к инфекции, тремор может привести к смещению обломков кости во время вытяжения, возможны также разные другие осложнения, поэтому очень важно, чтобы хирург знал всю правду о состоянии такого пациента. Я поручила доктору Стинчфилду обсудить эту проблему с сиднейскими врачами. Но мать категорически отказалась оставаться в Австралии. Встал вопрос: куда ее везти?
В конце концов было решено, надев на Дитрих защитный гипсовый корсет, переправить ее самолетом в ближайший медицинский центр в Калифорнии и вверить попечению главного ортопеда МЦКУ, которого порекомендовал Стинчфилд. Договорившись относительно носилок для этого путешествия, я полетела в Лос-Анджелес, чтобы подготовить все необходимое к ее приезду. Там я наняла карету «скорой помощи», которая встретила бы самолет из Сиднея, и выбрала палату в Вильсоновском корпусе МЦКУ для ВИПов. Внезапно до меня дошло, что мои родители будут спать под одной крышей! И мне стало грустно при мысли о том, в каких обстоятельствах довелось наконец соединиться этим двум немощным старым людям.
Я встретила самолет на поле и сопроводила носилки в поджидающую мать «скорую». На этот раз репортеры нас застукали и даже ухитрились один раз заснять Дитрих на носилках. Опять я ехала с ней в «скорой помощи», держа ее за руку, пытаясь разогнать ее страхи. Она была в ярости. Я попросила у нее прощения, зная, что она считает меня виновной в том, что наша, обычно безотказная, «система безопасности» дала сбой. Как только мать оказалась в своем новом обиталище напротив палаты, где через несколько лет скончается Джон Уэйн, она выставила меня, надавав тысячу высосанных из пальца поручений: ей не терпелось остаться одной, чтобы распаковать свои бутылочки и спрятать их в ночном столике среди упаковок «клинекса».
Опять рентген, консилиумы, обсуждения. Тем временем я навестила отца. Он очень гордился своими последними достижениями: когда физиотерапевт вкладывал мягкий резиновый мячик в его беспомощную правую руку, он не только с каждым разом все лучше ощущал предмет, но и мог обхватить мяч тремя пальцами! Не за горами был день, когда он сумеет стиснуть этот желтый мячик и тогда поверит, что на самом деле жив!
Прославленный хирург, очень красивый – типичный киногерой, – стоял, прислонившись к стене, напротив кровати, где лежала мать; с ним были два его блестящих молодых ассистента. Он терпеливо пытался объяснить суть относительно нового, но высоко эффективного хирургического метода: концы сломанной кости наглухо скрепляются – вместо того, чтобы поместить ногу на вытяжку, предоставив остальное времени и природе. Однако на мать их доводы не произвели никакого впечатления. Она отослала прочь врачей, точно это были коридорные, и заказала обед для нас двоих.
– Ты видела, какой этот врач молодой? А те двое, по бокам? Мальчишки! Откуда такие дети могут знать, что надо делать… зеленые слишком! И вообще все здесь чересчур элегантно – это подозрительно. Только в Голливуде способны устроить клинику, похожую на съемочный павильон! Отвези все мои рентгеновские снимки в Нью-Йорк и покажи Стинчфилду. Объясни, что они тут хотят со мной делать, и спроси, что он по этому поводу думает.
Я поцеловала отца на прощанье, велела ему продолжать трудиться, сказала, что он большой молодец, и мне почудилось, что его здоровый глаз радостно сверкнул. Перед отъездом я спросила у матери, не хочет ли она его повидать, и услыхала в ответ резкое «нет», чему нисколько не удивилась.
Доктор Стинчфилд боялся, что дополнительное хирургическое вмешательство сопряжено с опасностью инфекции, а поскольку мать не хочет оставаться в МЦКУ, не доверяя тамошним врачам, пожалуй, лучше всего перевезти ее в Нью-Йорк, поместить в прежнюю палату в Колумбийском Пресвитерианском госпитале и, поскольку кровообращение в ноге сейчас нормальное, использовать метод вытяжения.
7 октября я встретила мать в аэропорту «Кеннеди» и помогла перенести ее носилки в очередную «скорую». С 13 сентября она была в гипсовом корсете, так прилетела из Австралии в Калифорнию и вот теперь в Нью-Йорк, и потому была измучена, напугана и, естественно, ужасно раздражена. Наверное, ей было бы еще хуже, если бы не сопровождавшая ее в полете очень привлекательная блондинка, бывшая армейская медсестра – мать не выпускала руки девушки и нежно ее поглаживала, пока за нами не закрылись дверцы «скорой помощи». Теперь я смогла взять ее за руку; выбоины, казалось, стали еще глубже с того времени, как мы в последний раз ехали по той же дороге.
Когда мы вкатили носилки в Пресвитерианский госпиталь, я буквально почувствовала, как содрогнулся весь персонал на этаже, где находилась палата, предоставленная Дитрих.
С тех пор, как она прикладывалась к бутылке в самолете, прошло уже несколько часов, и поэтому с каждой минутой мать становилась все более бешеной и непокорной. Одну медсестру, которая попыталась ее успокоить, она ударила, у второй вырвала из рук шприц и отшвырнула в другой конец комнаты. Наконец нам удалось установить капельницу. Теперь можно было разрезать гипс и заняться ногой.
Обычно у человека в столь почтенном возрасте кости срастаются примерно за два-три месяца. Матери с ее проспиртованным организмом понадобилось четыре месяца – до февраля 1976 года. Меня поражало, как она выдерживает эти бесконечно долгие недели неподвижности с металлическими спицами в теле, с поднятой кверху, растянутой грузом ногой. Это была самая настоящая пытка. К счастью, Дитрих оказалась на редкость терпеливой.
Никто не имел права входить к ней без разрешения. Она не впускала к себе убираться негритянок и пуэрториканок. Сестры и горничные были в отчаянии – бедняжки боялись, что потеряют работу, если кто-нибудь из врачей увидит, в каком плачевном состоянии пребывает палата Дитрих. Я, когда могла, украдкой протирала пол, упрашивала мать быть более терпимой и демократичной и постоянно извинялась за ее безобразное поведение. В палату поставили холодильник, и мать забивала его больничной едой, которую заказывала, а потом отказывалась есть.
– Еда в этом кошмарном грязном госпитале не для нормальных людей! Я спрятала все в холодильник – забери домой, у тебя будет готовый обед.
Иногда мне удавалось уговорить ее снизойти до «плебейского развлечения» – то есть телевидения. Впервые увидев однажды вечером в каком-то фильме Роберта Редфорда, она безумно в него влюбилась. Это пошло ей на пользу. Она стала требовать, чтобы ей приносили все журналы, в которых он бы упоминался. Я добыла наволочку с изображением Редфорда – мать была в восторге: теперь она могла спать с ним и предаваться мечтам.
Моя подруга, которая подобно святому Христофору благополучно переправила носилки с Дитрих через океаны – вначале из Парижа, затем из Сиднея, – которая героически пыталась ее протрезвить, поддерживала ее, подхватила, когда та упала, организовала рентген, врачебную консультацию, собрала ее вещи в уборной и в гостиничном номере, по мере своих сил оберегала ее от австралийских газетчиков, а затем сопровождала носилки на пути в Лос-Анджелес, была совершенно измотана. Перед тем, как улететь домой, она зашла в госпиталь попрощаться с Дитрих. Переступив порог, она услышала:
– Знаете, почему я упала? Почему сломала ногу? Когда я в Сиднее выходила на сцену, эта любимая подружка Марии подставила мне подножку!
Потрясенная такой чудовищной ложью, моя приятельница повернулась и без единого слова вышла из комнаты. Больше они никогда не виделись. Она написала Дитрих подробное письмо, в котором подробнейшим образом перечислила все события, предшествовавшие злополучному сиднейскому падению, но мать не только не взяла свои слова обратно, но, ничуть не изменив эту вопиющую ложь, повторяла ее всем кому ни попадя. По прошествии нескольких лет мать начала недоумевать и сердиться, почему моя подруга не кажет глаз. В конце концов она ведь никогда не осуждала «эту женщину» за то, что та подставила ей подножку, в результате чего обрекла на все эти «муки и расходы» – так почему же та считает, что имеет право обижаться? По своему обыкновению мать отказывалась принимать правду – хотя эта правда была более чем очевидна.
Во время праздников – Дня благодарения, Рождества, Нового года – она скрежетала зубами:
– Праздники! У всех каникулы! Звонишь в звонок – никто не приходит. Звонишь доктору в кабинет – никто не берет трубку. Все в мире остановилось! Все точно помешались на этих праздниках. Какую страну ни возьми – везде люди находят предлоги, чтобы не работать. Однако все хотят получать зарплату! Если я увижу еще одного Санта Клауса!.. Он-то какое отношение имеет к тому, что кто-то там родился в яслях? Ведь поэтому празднуют Рождество, верно? Потому что кто-то родился в каких-то яслях?
Моя мать никогда не была сильна в Библии. Лютеранские догматы ее детства смешались с агностическими идеями, которые, в свою очередь, плохо сочетались с ее суеверностью. На самом деле Дитрих никогда не могла точно сказать, кто она: агностик или атеист. Единственное, в чем она была уверена – это в том, что Бога нет; если бы Он был, Он бы проявил себя и сделал то, что Ему говорят!
Злясь на то, что я не нахожусь при ней неотлучно, что я наряжаю елку, готовлю эту ужасную индейку, провожу время со своей семьей, она послала полароидные снимки своей растянутой ноги с торчащими из нее спицами моим сыновьям в качестве рождественского подарка, написав: «На это Рождество денег не будет!»
Она беспрерывно мне звонила, в любое время дня и ночи. В записях в ее дневнике того периода постоянно повторяется одна тема: «Не говорила с Марией», «Никто не пришел», «Нечего есть», «Одна как перст» и излюбленное ее неизменное: «Никто не звонил».
Поскольку мать никогда не упоминала, что звонит мне десять раз на дню, посторонний человек, прочитав ее дневник, мог бы исполниться справедливого негодования по адресу ее жестокой невнимательной дочери.
В конце концов ногу сняли с вытяжения, и на Дитрих снова надели гипсовый корсет. Из-за хрупкости костей ей было велено оставаться в этом корсете даже после того, как я перевезла ее домой в ее нью-йоркскую квартиру. Кровать и матрас специально укрепили, ванную комнату переоборудовали – теперь она превратилась в ее любимый пункт неотложной помощи. Взятым напрокат креслом на колесиках, стоявшим в ногах кровати, мать ни разу не воспользовалась, предпочитая не покидать постели.
Отец все еще был частично парализован и плохо говорил, однако настолько окреп, что врачи сочли возможным отправить его домой. Когда его вынесли из машины, собаки бросились к нему с радостным лаем. Мне рассказывали, что, увидев их, он заплакал: он понял, что снова у себя дома.
Мать решила перед возвращением в Париж слетать в Калифорнию – убедиться, что люди, которым она платит, достаточно хорошо ухаживают за ее мужем.
Настал день, когда я отвезла ее в госпиталь, где с нее сняли корсет, и привезла обратно домой с новехонькими ходунками. Как ни странно, мать не отвергла это, напоминающее о ее немощи, приспособление. Больше того: она полюбила свои ходунки. Наконец-то у нее появилась надежная опора – теперь она могла пить и ходить, не боясь упасть. Опасаться, что кто-нибудь увидит, как она передвигается с помощью этой металлической конструкции, не приходилось. Поскольку на улицу она не выходила, и не было нужды садиться в машину, чтобы ехать в театр на концерт, необходимость покидать квартиру отпала. Пьяная Дитрих, волоча ноги, слонялась по комнатам, толкая перед собой ходунки. Без них она ходить не могла и даже не пыталась. Мы понимали, что надо отучить ее от этого нового пристрастия.
Ездить на предписанные ей процедуры мать отказалась, и доктор Стинчфилд присылал физиотерапевтов на дом. Их она тоже невзлюбила: не разрешала до себя дотрагиваться, критиковала их манеры, наружность, возраст, негодовала, когда они пытались объяснить ей истинное положение вещей. Вместо того, чтобы удлинять укоротившуюся левую ногу путем регулярных, добросовестно выполняемых упражнений, она просто нарастила каблук левой туфли и выгоняла одного физиотерапевта за другим по причине их «тупости».
Патологическое нежелание систематически проделывать рекомендованные врачами процедуры у такой мужественной, боготворящей армейскую дисциплину особы, какой была Дитрих, всякий раз поражало меня.
Постепенно я отучила ее от ходунков, но прежде, по ее настоянию, одна пара была отправлена в дом моего отца, а вторая – в ее парижскую квартиру. Я позвонила отцовскому врачу и предупредила его о грядущем визите матери и сопряженных с этим катаклизмах. Я была уверена, что она только замедлит процесс реабилитации, начав преуменьшать достижения отца, чем поколеблет с таким трудом возвращавшуюся к нему уверенность в себе. Она сама сообщила мне, каким прекрасным способом намерена «врачевать» эту мятущуюся душу:
– Дорогая, ты мне не поверишь. Я сегодня говорила с двумя папиными сиделками – знаешь, чем они занимаются? Пытаются научить Папи говорить! Пустая трата времени! С чего бы это он вдруг заговорил? Я плачу всем этим людям за то, чтобы они за ним ухаживали – стало быть, они сами обязаны знать, что он хочет! Я сказала: «Мой муж должен выучить два слова – писать и какать – только и всего!» Какие еще слова нужны при его теперешнем образе жизни? А у них там переполох – великая радость! – оттого что он встал и сам пописал. Кому это нужно? Да я, как только отсюда вырвусь, пошлю ему специальный стул на колесиках, чтобы он мог мочиться сидя. Тогда он сможет хоть целый день сидеть тихо-спокойно и писать, не сходя с места. Зачем они его мучают? Почему он обязан учиться ходить? Я плачу этим людям, чтобы они его возили! Идиоты! Все вокруг идиоты!
Моему бедному отцу, который впервые за свою незадавшуюся жизнь набрался решимости и занялся собственным спасением, который испытал капельку гордости, сумев один раз снова помочиться как мужчина, а не как беспомощный младенец, угрожала опасность со стороны его любящей, заботливой супруги. Я боялась, что она его погубит – на этот раз окончательно.
7 апреля, сделав все, чтобы репортеры не смогли увидеть мать в аэропорту в кресле-каталке, я посадила ее в самолет. Она улетела в Калифорнию. В середине мая, переделав на свой лад все, что касалось домашнего быта отца, его лечения, его жизни, она вернулась к себе в парижскую квартиру. В конце июня отец умер.
Я полетела в Калифорнию на похороны. Мать, оправдывая свое решение тем, что репортеры наверняка нагрянут на могилу единственного мужа Дитрих, осталась в Париже.
Среди красного и орехового дерева, среди меди и атласа, Майкл помог мне отыскать простой сосновый гроб, какой – я знала – хотелось бы иметь отцу. В одной из своих белых шелковых рубашек с монограммой, в галстуке от Гермеса и костюме от Кнайзе, которым они с матерью очень дорожили, отец был похоронен на том же кладбище, что и Тами. Я могла позволить им покоиться в одном месте, но только не рядом – этому противилась моя душа. Я положила на крышку гроба свой крестик, чтобы он помогал отцу в его долгом путешествии, и, вернувшись к сыну, разрыдалась в его объятиях. Немногие присутствовавшие на похоронах друзья думали, что я оплакиваю потерю отца. Но это было не так. Я оплакивала его загубленную жизнь, его страдания, страдания Тами, все эти напрасно прожитые годы.
Я получила много предложений относительно того, какой должна быть надпись на надгробной плите Рудольфа Зибера. Одни из них были оскорбительны, другие недостойны человека, каким бы мог быть мой отец, третьи просто банальны. И я поступила так, как, казалось мне, хотел бы он. Муж одной из всемирно известных, легендарных женщин похоронен под тенистым деревом, а на его могиле лежит простая плита из флорентийского мрамора его любимого зеленоватого оттенка:
РУДИ
1897–1976
Пора было уходить. Я спустилась вниз по дорожке, чтобы попрощаться с Тами. Казалось невероятным, что под крошечным островком травы скрыты тысячи тех вещей, из которых складывается человеческое существование. Я говорила с Тами, просила у нее прощения, надеялась, что она одобрит все, что я старалась сделать для Папи – ведь она так любила его.
Вскоре начались телефонные звонки:
– Мария, как ты могла! Мне звонила твоя бедная мать. Она сказала, что ты не позволила ей приехать на похороны Руди. Она плакала. Как ты могла с ней так поступить? Она сказала, что полностью собралась, что днем и ночью сидела у телефона и ждала твоего звонка! Но ты так и не позвонила!
Я знала, что мать не хотела видеть ничего, связанного со смертью мужа, и теперь просто разыгрывала роль безутешной вдовы, пытаясь переложить на меня вину за свое отсутствие на его похоронах. Впрочем, на этот раз я не препятствовала ее желанию в очередной раз спрятаться от действительности. Это дало мне возможность сдержать обещание, данное отцу.
В тот год Дитрих потеряла двух мужей. Вскоре после отца умер Жан Габен. Мать была разбита горем: она оплакивала Габена много лет. И дело тут было не только в самом факте его смерти: мать осознала, что ее тайной заветной мечте о том, что в один прекрасный день Жан к ней вернется, не суждено осуществиться. На протяжении нескольких недель из жизни Дитрих ушли двое людей, которых она больше всего любила – и больше всего обманывала.
Они стали ее «призраками». Она высматривала их, прислушивалась к их голосам, сетовала, что они не материализуются, что, не подавая признаков своего присутствия, лишают ее покоя.
Когда скончался Фриц Ланг, она не сильно горевала; узнавая об очередной смерти, она всякий раз звонила мне: «Ты слыхала, что умер Лукино Висконти? Помнишь, когда он снимал этот фильм, ну, с этим плохим актером, который ему так нравился, его возлюбленным, тот играл меня в женском платье – в костюме из «Голубого ангела»… Говард Хьюз умер – интересно, кому достанутся все эти миллионы? Он гонялся за мной по всему Лос-Анджелесу, пока не снял этот фильм про жизнь взаперти среди коробок с «клинексом»… а что там в Америке был за скандал с книжкой про негров? Я об этом что-то читала в «Ньюс уик»…
– Ты имеешь в виду «Корни»?
– Да, да! Кому охота про них читать? Никогда в жизни эта книжка не будет распродана, – и вешала трубку.
Сама Дитрих в третий раз продала свою ненаписанную автобиографию уже другому американскому издателю. Отказываясь от помощи, не слушая ничьих советов, она воспроизводила свою жизнь такой, какой – казалось ей – она ее прожила: чистой, самоотверженной, являющей собой образец долга, чести, мужества и материнской любви.
В 1978 году импресарио Дитрих принес мне контракт: мать приглашали участвовать в фильме «Просто жиголо», который снимался в Германии для последующего распространения по всему миру. Деньги за эпизодическую роль ей предложили колоссальные. Тем не менее нам предстояло немало потрудиться, чтобы условия оказались для нее приемлемыми. Во-первых, надо было уговорить продюсера снимать эпизоды с ее участием в Париже. Тогда ее можно было бы привозить на площадку прямо из квартиры, избавив от немецких репортеров, которые не преминули бы на нее наброситься. Во-вторых, обе ее сцены следовало снимать подряд, одну за другой. Я знала, что более двух дней трезвой ее не удержу. Кроме того надо было договориться, чтобы в основной своей сцене она сидела, а во второй где ей требовалось войти на съемочную площадку – в кадр попал всего лишь один ее шаг. После долгих переговоров были составлены два контракта: один моей матери показали, и в конце концов она его подписала, о существовании же второго так никогда и не узнала. Поскольку было известно, что только нужда в деньгах заставила мать согласиться на съемки, в контракте оговаривалось, что гонорар она будет получать частями: большую сумму – сразу по подписании договора, чтобы у нее не осталось пути к отступлению; вторая выплата предусматривалась в конце первого дня съемок – для уверенности, что она не покинет площадку; и окончательный расчет – в конце второго дня, чтобы она вынуждена была явиться на съемку. В другом документе значилось, что Мария Рива, дочь Марлен Дитрих, обязана присутствовать на съемках и своим присутствием гарантировать, что мисс Дитрих будет в состоянии выполнять предусмотренные договором обязательства.
Из Германии во Францию явились: съемочная группа, режиссер, оператор, актеры. Были выстроены декорации – точная копия тех, что были установлены в павильоне в Германии. Теперь дело было за великой кинозвездой.
Эскиз костюма для фильма Дитрих поручила сделать своему личному другу. Эта чересчур «личная» дружба, с моей точки зрения, только помешала талантливому модельеру, известному своим хорошим вкусом. Предоставленный сам себе, он явно перестарался: шляпа, кошмарная расписная вуаль – вообще весь наряд получился ужасным. Если бы фильм снимал фон Штернберг, он бы, возможно, сумел это обыграть. Сейчас же мать выглядела как актриса, пытающаяся походить на Дитрих; получилась весьма жалкая карикатура. Я прилетела в Париж, увидела этот, придуманный матерью для маскировки того, во что она превратилась, помпезный костюм уже готовым и ею одобренным и… ничем не смогла ей помочь.
И опять я занялась разбавлением ее виски. Это была моя главная задача: Дитрих следующие два дня должна быть дееспособной. Ранним утром первого дня съемок у меня возникли серьезные сомнения, что я с этой задачей справлюсь. Мать решила меня наказать. Ведь это я заставила ее работать, выставила на всеобщее обозрение перед камерой, на площадке, заполненной «чужими» – слово «чужой» для Дитрих всегда было синонимом «врага». И – что было ужаснее всего – я попыталась спрятать от нее «скотч»!