Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
25 сентября.
Весь день ни слова.
Страдания.
В 6.00 цветы от него.
Звонил в 6.30. Все хорошо.
Свою душу Дитрих изливала тем, кто «знал». Закономерно предположить, что вследствие этого наш дом превратился в ее каждодневный форум. Она или появлялась сама между визитами Юла, или беспрерывно набирала мой номер. Он звонил, он не звонил. Не слышала ли я чего-нибудь? Что я думаю по этому поводу? Я его друг – мне положено знать. На самом ли деле жена Юла ушла от него? Или он лжет? Может, он все еще спит с женой? Уверена ли я, что любит он только ее, Дитрих? А что думает по этому поводу Билл «как мужчина?»
Если я была занята (дети, репетиции), она или приставала с теми же вопросами к Биллу у него на службе, или по несколько раз оставляла одно и то же сообщение на коммутаторе Си-Би-Эс. «Пусть Мария Рива немедленно позвонит матери».
На Рождество Боб Хоуп улетел в Корею поднимать дух сражающихся солдат. Моя мать была влюблена до такой степени, что об идущей войне, боюсь, даже не подозревала. Конечно, Дитрих наверняка и не вызвалась бы добровольно съездить на фронт развлечь «наших мальчиков». В тот раз ее «единственная любовь» пребывала на Бродвее в полной безопасности.
Нам никогда не разрешалось праздновать день рождения моей матери. Человечеству – пожалуйста. Мировым знаменитостям – сколько угодно. Но тем, кого она считала своей семьей, – ни за что! Преступивший закон подлежал наказанию – беспощадно, как она умела, изгонялся из сферы ее бытия. Остракизм, в общем-то, многим был желателен, но длился он не вечно, а возвращение законных прав носило такой неприятный характер, что не оправдывало совершенную ошибку. Никаких поздравительных открыток, никаких цветов, подарков, тортов, вечеринок. Все это, однако, не означало, будто хоть кому-нибудь из нас позволяли забыть день ее рождения. Она набирала номер нашего телефона и говорила:
– Знаешь, кто мне звонил?.. – За этим, как правило, следовал солидный перечень президентов, политических лидеров, знаменитых писателей, музыкантов, физиков, а под конец дождем лились имена популярных режиссеров и актеров. Потом звучал монолог о цветах:
– Ты бы поглядела на цветы! Корзины такой величины, что в дверь не проходят! Розы невероятной высоты, их ни в одну вазу не поставишь. Шагу сделать нельзя, столько цветов! Квартира похожа на оранжерею! Дышать невозможно, и к тому же я ума не приложу, куда деть все эти ящики с шампанским!
Тут она переводила дух. Наступала наша очередь «горько» жаловаться:
– Но, Мэсси, ты же велела, чтоб мы ничего не присылали… Ты же не хочешь, чтобы мы… Это же твой строгий приказ – ничего не делать ради дня твоего рождения!
Выслушав, мать моя отвечала:
– Разумеется, я против того, чтобы хоть что-нибудь делали вы, – просто моей семье следует знать, какую невероятную шумиху подняли все остальные по случаю моей даты.
В эту игру мы играли пятьдесят лет, пока из надежного источника не стало известно, что моя мать, позвонив какому-то неизвестному почитателю и поблагодарив за поздравление, добавила: цветы и открытка от него ей, мол, тем более дороги, что родная дочь никогда не вспоминает про этот день и не догадывается хоть что-нибудь прислать. С тех самых пор я каждый раз или телеграфировала матери, или звонила утром праздничного дня. Телефонный разговор всегда начинался одинаково: «Конечно, это против правил и ты категорически запретила, но…» Она все равно говорила знакомым, будто я снова забыла торжественную дату. Но теперь, по крайней мере, я знала, что она лжет. Детей моих эта игра, разыгрывавшаяся у них на глазах, приводила в недоумение; став старше, они ею искренне возмущались, чего она на самом деле и заслуживала. Муж просто отказывался в ней участвовать. От этого любовь Дитрих к нему, естественно, не усилилась, но в те времена у него хватало сил не обращать внимания на подобные вещи.
27 декабря 1951 года Марлен Дитрих исполнилось пятьдесят. Она так часто меняла год своего рождения, что лишь очень немногие знали правду; сама она знала ее меньше всех. У нее от природы была поразительная способность безоговорочно верить в любую свою ложь, в собственные небылицы, сочиняемые довольно часто. В общем, она сама, должно быть, полагала, что ей сорок. Или поменьше? На вид ей никак нельзя было дать больше тридцати, а вела она себя, во всяком случае, в романтических ситуациях, как пятнадцатилетняя.
Ноэл прислал шампанское и, в качестве особого подношения, собственные стихи «на случай»:
Чтобы отпраздновать великий день Марлен прекрасной,
Хлопот и бед мне претерпеть пришлось немало:
Бутылочка сия мала, но дорога ужасно.
И в каждом пузырьке – моя любовь.
Содвинем же бокалы!
(От мистера Ноэла Коуарда с поздравлениями и звонким, горячим поцелуем)
Она решила, что вирши из рук вон скверные, и велела мне их выкинуть. Вирши, а не шампанское, которое охотно пила. Все, о чем она мечтала, дал ей Юл. В тот день в дневнике ее красуется ликующая запись:
12.00, вечер.
Рай, седьмое небо!
Вот если бы день рождения был каждый день!
Общеизвестно, что «Ранчо, пользующееся дурной славой» крупными художественными достоинствами не блистало. Стараясь поднять интерес к нему, РКО объявил, что покажет зрителям двух звезд, играющих в картине, Дитрих и Феррера, покажет, так сказать, вживе. Действо было назначено на день первого показа фильма в Чикаго (март 1952 года). Так я и не узнала, как и кому удалось уговорить мою мать согласиться на это шоу. Молоденьких актрис действительно заставляли возникать на ярко освещенных сценах кинотеатров, стоять там с надменным видом и произносить в торопливо поставленные микрофоны что-нибудь приторное под влюбленными взглядами кинофанатов… Но Дитрих?!
По намеченному раньше плану нам с Чарлтоном Хестоном предстояло сыграть сцену из «Джейн Эйр» на съезде в помещении «Вестингхауза». Потом я обещала сразу вылететь в Чикаго, чтобы помочь матери справиться с травмой; травма казалась мне неизбежной после появления на публике «собственной персоной». Я добралась до Чикаго 4 марта и очутилась в настоящем бедламе. Моя мать еще раз сделала вещь, по характеру ей абсолютно несвойственную. Перед моим приездом она отправилась к Элизабет Арден, решив подобрать себе вечернее платье специально для встречи со зрителями. По ее замыслу, оно должно было быть очень пышным и кричаще-ярким, дабы знаменитую актрису хорошо видели собравшиеся в огромном кинодворце. Несколько лет спустя она полностью согласилась со мной, что, наверное, была в состоянии легкого умопомешательства, когда первым делом побежала к Арден и поторопилась обзавестись странным сооружением непомерной величины. Это был накрахмаленный, гофрированный, слоями положенный тюль всех оттенков густого розового цвета, имевший форму колокола! Дитрих, придумавшая вечерние платья с рукавами, теперь стояла внутри своего гигантского абажура, лиф которого оставлял обнаженными плечи и руки; грудь ее казалась приплюснутой и бесформенной под розовой сетчатой кольчугой. Она была похожа на громадного вареного омара в неводе. Как и всегда в жизни Дитрих, все это, вместе взятое – унизительное появление на сцене, невообразимое одеяние, смущение и ярость оттого, что она оказалась в идиотской ситуации и должна демонстрировать себя во плоти ради оказания помощи заведомо плохому фильму – заставило ее принять внезапное и важное решение. Позже оно способствовало сказочному ее успеху в Лас-Вегасе. Все еще находясь в приступе сумасшествия, она согласилась, кроме прочего, простонать отвратительную песенку из фильма, а за ней другую – для полного комплекта. Ошеломленная, я решила, что агент моей матери, должно быть, перехватил ее в интервале между двумя «божественными» посещениями Юла; в противном случае, она бы ни за что не согласилась на весь этот балаган.
В том же «Ранчо» у Дитрих был весьма дерзкий костюм для танцевального вечера, высоко открывавший ее безупречные ноги. Она его сама сочинила. Увидев себя будто со стороны в обличье тюлевого омара, мать моя быстро сообразила, что надо немедленно выбираться из платья и показать людям, как она действительно умеет выглядеть; так появился на свет впоследствии всемирно известный ее прием «быстрого переодевания». Мгновенная смена одежды (как правило, она занимала не больше минуты) была повседневной необходимостью для прямых телепередач и одной из моих «узких» специальностей. Я и работу легко получала потому, что могла за шестьдесят секунд из вальяжной дамы в элегантном вечернем платье преобразиться в жалкую, полуоборванную эмигрантку, тайно бежавшую из родной страны. То была эпоха работы над «Железным занавесом», и мне все время приходилось удирать от КГБ. Теперь я учила свою мать этому фокусу и умению хронометрировать каждое движение. Когда она вышла на безбрежную сцену в необъятных шуршащих юбках, под ними уже были надеты черные трико и ботинки с высокой шнуровкой от костюма для фильма. Едва она удалилась за кулисы после первого знакомства со зрителями, я содрала с нее платье, и она мигом влезла в свой корсет, на который был нашит весь костюм – рукава, фестоны, турнюр, болеро, украшения. Я застегнула молнию на спине, и через секунду на сцене Стояла настоящая Дитрих, из жирного омара за шестьдесят секунд превратившаяся в неотразимую королеву танцевального зала! Толпой овладело неистовство – такое же точно, в какое во время войны впадали при виде моей матери милые ее сердцу Джи Ай. Она властвовала над ними и, понимая это, наслаждалась собственным всемогуществом; она остро ощущала его в подобные минуты. Мы повторили наш волшебный трюк бессчетное число раз в разных обстоятельствах, и реакция зала всегда была одинаковая: потрясение, немота, а за ними радость, восторг, преклонение, на которые мы и рассчитывали.
Сразу по приезде в Нью-Йорк Дитрих подписала контракт на собственный еженедельный радиоспектакль. Это была какая-то сильно надуманная история о шпионах и потусторонних тайнах, носившая название «Кафе «Стамбул»». То безумно мучась из-за Юла, то предаваясь безмерному восхвалению его достоинств, моя мать умудрялась в оставшееся время переделывать радиосценарии, записывать на пластинку песни с Митчем Миллером, поддерживать прежние близкие отношения с тем же все еще влюбленным Рыцарем, летать в Лос-Анджелес своими любимыми ночными самолетами (в 1952 году еще предоставлявшими пассажирам спальные места), потихоньку проводить в Палм-Спрингсе уик-энды с обожаемым Королем, а когда он уехал обратно в Нью-Йорк, не последовать за ним, а принять приглашение Бинга Кросби и участвовать в его голливудском радиоконцерте. Еще она то и дело обедала с Тайроном Пауэром и позволила себе романтический вставной эпизод с очень красивым, очень популярным актером, открыто сопровождавшим ее на приемы к Джеймсу Мэйсонсу и Ван-Джонсону.
Дневник утверждает, что это было сплошное «удовольствие». Последнее слово звучит весьма необычно в устах моей матери. Применительно к себе самой она его почти не употребляла. Поздравляю Кирка с тем, что он заставил ее нарушить собственный закон.
Все еще «в пылу счастья» после своего нового калифорнийского романа она прибыла обратно в Нью-Йорк.
12 мая 1952.
Вернулась поздно. В час ночи.
Юл здесь.
До шести (Он и вправду любит меня).
Звонил в 6.45.
Приедет в 12.00.
Изумлена, но не питаю больших надежд, чтобы слишком не огорчиться, если это ничего не значит.
Юл в 12 часов ночи. До 12.45.
Это ничего не значит.
15 мая.
Решила, что люблю его сверх меры. Такое страстное стремление смешно после целого года.
Ланч.
17 мая.
Завтрак.
18 мая.
Совсем одна.
Ремарк – обед.
20 мая.
Все напрасно.
Решила, что здесь нет любви и вообще ничего нет.
21 мая.
Юл здесь. Завтрак. Сначала ему о решении.
Передал по телефону – все хорошо. Обед с Уайлдером.
«Лист».
Юл здесь.
Моя мать всегда умела в нужный момент заболеть амнезией. Амнезия у нее была оригинальная, ею лично разработанная. Она отбирала факты и обстоятельства или чем-то ее пугавшие, или огорчавшие своей невозвратимостью, и просто-напросто, точно ластиком, стирала их из собственного сознания. С тридцати лет она отмечала в дневнике первый день менструации крестиком, но его не следовало путать со стоящими рядом двумя крестиками, которые означали сексуальную близость. В возрасте пятидесяти одного года моя мать записала все в том же дневнике:
22 мая.
+ – Вот это да! Почти два месяца!
Потрясенная, она примчалась ко мне и показала свои трусики.
– Смотри! Все это время мы думали, что я беременна, а теперь видишь – ничуть не бывало! Но почему такая долгая задержка? У тебя тоже случается? Задержка без всякой причины?
Я отвела мать к своему гинекологу; тот решил посадить ее на гормоны и попытался было объяснить, что такое климакс, однако отказался от своей идеи, поскольку она удивленно на него поглядела:
– Но если ваши гормоны такое могучее лекарство, как вы говорите, почему же не дать их моей дочери? Я уверена, она тоже нуждается в этих уколах!
Однажды утром она ворвалась к нам в дом – живое воплощение обиды, смешанной с яростью.
– Говорит, что жить без меня не может, а потом идет и трахает Тейлор! Вот он какой подлец!
Местоимение «он» на секунду меня озадачило.
– Кто именно?
– Майкл Уайлдинг! Женился на этой английской проститутке Элизабет Тейлор! Почему? Можешь ты мне сказать – почему? Наверно, из-за ее огромных грудей, – ему нравится, чтоб они раскачивались у него перед носом.
Несколькими месяцами позже:
– Она довольно быстро забеременела, не находишь?
После этих слов с беднягой Майклом было покончено, точнее, покончено до тех пор, пока он не развелся, не вернулся, не претерпел наказание за свое «безумие» и не получил наконец отпущение грехов.
Телекомпания Си-Би-Эс заключила со мной исключительно выгодный во всех отношениях контракт, и поскольку лицо мое уже было знакомо американским зрителям, журнал «Лайф» решил отвести целый раздел «знаменитым матери и дочери». Мы с Дитрих как-то однажды позировали вместе для «Вога», но тогда я выступала только в роли дочки. Теперь у меня уже имелось собственное имя, я была личностью, и публикация «Лайфа» многое для меня значила. В студию Милтона Грина мы явились в июне. Мать моя потом всегда утверждала, будто это была ее идея, чтобы на всем известной фотографии я глядела на нее сверху вниз, но на самом деле решение принадлежало Грину. Он предпочел сделать фотомонтаж наоборот: чтобы я была образом, а моя мать – отражением. И его вариант редакторы сочли достойным украсить обложку «Лайфа» Статья речь вела в основном о Дитрих, однако – подумать только! – когда разговор касался Марии Рива, то привесок «дочь нашей…» отсутствовал. Я знала, что добилась своего: я теперь была сама по себе. Мать моя носила «Лайф» по знакомым, сопровождая показ фотографии свежесочиненными комментариями:
– Великолепно, не правда ли? Я им сказала: «Нет, нет и нет. Я – на дне, Мария – на вершине». Она – звезда, и волосы мои смотрятся лучше, когда спадают вниз, на спину. Конечно, статья целиком обо мне, но они все-таки очень славные. Я хочу сказать, что в «Лайфе» работают добрые люди, они написали об успехе Марии тоже.
Юлу в августе полагались две недели отдыха после возвращения с вакаций Гертруды Лоренс. Мать моя всегда поддерживала в окружающих уверенность, что они с Герти ближайшие подруги, однако дневники того времени это не подтверждают; в них упоминается лишь об ухудшении здоровья мисс Лоренс.
Мы собрали все тренировочные брюки, все лопатки, сандалии, всех плюшевых медвежат, погрузили летние вещи в свой «форд» и отбыли в направлении нашего маленького, взятого напрокат домика на Лонг-Айленде. Моя мать осталась ждать, пока зазвонит телефон.
2 августа.
Завтрак в 10.00, остался до 1.00.
Довольно неопределенный деловой разговор о спектакле. Но зачем он тогда приехал? Не ради же чашечки кофе? Никогда не видела человека, до такой степени поглощенного собой. Цветы принесли, когда он был тут, и мне вдруг пришло в голову, что он никогда не присылал сюда цветов, ничего не приносил и не сделал даже слабой попытки отплатить за все, что я ради него совершила, и что должно было бы вызывать у мужчины известную неловкость. Быть может, он полагает, будто платит мне дневными визитами? Какая кошмарная мысль.
Он вернется вечером. Я сама спросила его про вечер, про то, какие у него планы, и он ответил – могу тебя навестить. Я сказала – ты меня, видно, сильно любишь, если я должна просить тебя прийти.
Наверное, он считает, что раз был здесь вчера, то обязательства свои выполнил. Какие жуткие предположения посещают меня сегодня.
Все это я пишу, чтобы объясните самой себе, почему живу как на качелях: то вверх, то вниз, и не выполняю собственное решение – никогда не сомневаться в его любви.
3 августа, воскресенье.
Одна весь воскресный день. Время поразмыслить о своем паразитизме.
6 августа.
Я в ужасе: он не звонил и не приходил. Какой эгоизм: ведь если он не может отлучиться из дому, то почему не позвонить и не объяснить?
Есть же приходящая прислуга, она дежурит в доме; этот уик-энд, конечно, он мог провести со мной, и даже большую часть воскресенья, включая вечер. Я для него просто-напросто жалкая шлюха! Пора посмотреть правде в глаза!
6 сентября Гертруда Лоренс скончалась от рака печени; перед смертью ее мучили страшные боли, но она продолжала играть в спектакле «Король и я». Мать моя горько оплакивала эту потерю, о чем с непреложностью свидетельствует ее дневник:
7 сентября 1952.
Умерла Гертруда.
Приезжал позавтракать.
Запись, сделанная 9 сентября, в день похорон:
Похороны. Мария была тоже.
Он здесь с четырех до семи.
Пил.
Обеду Феррера.
Примерно в это время Рыцарь развелся с женой в надежде, что моя мать выйдет за него замуж и станет жить бестревожной жизнью, окруженная любовью и заботой супруга, о чем, как Дитрих любила заявлять во всеуслышание, она всегда мечтала. В годы сильнейшего душевного потрясения, в эпоху неистовой любви к Юлу Бриннеру, когда она страдала, изнывала от желания вечно быть рядом со своим «цыганским королем», у нее находилось время и силы «поддерживать состояние счастья» (как она это именовала) в Майкле Уайлдинге, Майкле Ренни, Гарри Коне, Эдварде Р. Марроу, Эдит Пиаф, Эдлае Стивенсоне, Сэме Шпигеле, Фрэнке Синатре, Хэрольде Арлене, Кирке Дугласе… Перечень неполный. К нему нетрудно прибавить впечатляющий своим размером список других леди и джентльменов, чьи имена по разным причинам не могут быть преданы гласности. Однако от любви к Габену она так и не избавилась, что касается Рыцаря, то о полученном от него предложении руки и сердца вспоминала часто, но всегда в одних и тех же выражениях:
– Слава Богу, что я за него не вышла. Воображаешь себе – знатная дама на Палм-Бич, которая целый день играет в канасту и больше ни на что не обращает внимания?!
Джуди возобновила в «Пэлисе» свои два ежедневных шоу. На открытие сезона мы отправились всем семейством… Нет, не всем: отец в это время ощипывал своих кур в Калифорнии, по причине чего почетный эскорт моей матери представлял один из ее «приятелей». Помню, как сейчас, чудесный, мелодичный голос, в котором слышалась глубокая печаль; как он парил над нами, взмывая все выше, постепенно заполняя собой знаменитый храм эстрады… Неизъяснимо горький привкус остался в моем сердце, когда он смолк. Публика была на грани истерики; громкие восторженные возгласы, лестные слова… Мать моя – она притворялась, что восхищается пением Гарленд, но втайне ее терпеть не могла и была бессильна понять этот волшебный талант, неподдельный, природный, в отличие от собственного, который сама придумала и «выделала», – аплодировала с тем же энтузиазмом, что остальные. Джуди стала гомосексуальным кумиром, и Дитрих, будучи тем же самым, знала, что за ней наблюдают.
Мы отправились за кулисы поздравить блистательную исполнительницу с успехом. Я обняла ее; это произошло как-то само собой, словно мне так и следовало поступить. Я держала ее в своих руках бережно-бережно, точно она была стеклянной фигуркой – из тех, что выдувают и продают на ярмарках. Она казалась страшно хрупкой. Наше беззвучное объятие продлилось недолго. Когда толпа экзальтированных обожателей ворвалась в гримерную, мы с Джуди отступили друг от друга; прекрасное мгновение миновало.
В тот вечер по настоянию моей матери был устроен торжественный ужин в ее любимом «Эль-Марокко», и не просто в «Эль-Марокко», а в его главном, сокровенном святилище – в Палевом зале. Мысли мои блуждали очень далеко от таких вещей, как нрав Дитрих, как то, что Дитрих всегда остается собой, поэтому я не слышала слов Пиаф, сказавшей моему мужу, с которым она беседовала по-французски (он хорошо знал язык):
– Ну и как, нравится вам жить на деньги тещи?
Билла ее вопрос ошарашил настолько, что он попросил повторить фразу. Хотел убедиться, что все правильно понял. Она повторила. Тут-то мы ее и услышали – я и моя мать. Одновременно.
– Ах, Mon Amour! – Габен и Пиаф уже давно удостоились этого почетного обращения. – Но ведь Мария с ним так счастлива!
Люди за соседними столиками, по обыкновению, с жадным вниманием рассматривали королеву и ее свиту, и я поднялась без единого слова. Муж поглядел мне в лицо и тоже встал. Мы вежливо пожелали оставшимся доброй ночи и покинули зал. Я сумела сдержаться, не выплеснуть свой гнев. Непристойное поведение этой французской беспризорницы меня не удивило – так же, к сожалению, как и главная гнусность, исходившая от моей матери. Ничуть не изумляла меня и их любовная связь… Знатная дама и Потаскушка.
Мать моя очень гордилась тем, что она «лучший друг» Пиаф (так официально назывались их отношения). Когда Пиаф выходила замуж, именно Марлен заказала ей свадебное платье, точную копию своего собственного, шифонового, от Диора, именно она одела невесту, повесила изящный золотой крестик на ее тоненькую шейку и, подобно мужчине-возлюбленному, каким, впрочем, была для большинства своих женщин, из рук в руки передала другому. Позже, когда погиб любовник Пиаф, известный боксер-профессионал, именно Дитрих приводила в чувство своего сраженного горем «Воробышка», утешая его словами: «Ах, Mon Amour!»
Ремарк объявил, что подумывает о женитьбе – и на ком, по-вашему? На Полетт Годдар! Мать моя пришла в ужас. Честно признаться, я тоже.
– Чистое безумие! Да не может он всерьез хотеть жениться на этой бабе, правда же? Разве он не понимает, что ей нужны его картины, а не он сам? Я с ним поговорю!
Разговор состоялся. Бони предложил моей матери немедленно сочетаться с ним браком, в противном случае, он обещал действительно жениться на Годдар. Спустя какое-то время тем дело и кончилось. Комментарий моей матери, узнавшей о событии, был краток:
– Вот теперь посмотрим! Теперь она постарается его побыстрее отправить на тот свет. Он был великий писатель, но во всем, что касается жизни, оставался полным идиотом!
На этом мы покончили с милейшим Бони.
Когда в 1970 году Ремарка не стало, Дитрих провозгласила:
– Разве я ошиблась? Этой кошмарной женщине, конечно, потребовалось несколько лет, но чего хотела, она все-таки добилась! Теперь Годдар богата, как Крез, но пусть поскорее подохнет среди всей своей роскоши!
Потом моя мать ушла к себе в комнату оплакивать покойного, как и положено законной вдове. Она абсолютно искренне ею себя считала.
Вышел в свет шедевр Хемингуэя «Старик и море», и Дитрих, страстно влюбившаяся в роман еще в ту пору, когда автор прислал ей первые гранки, принялась играть роль гордой жены, всегда знавшей, что муж ее еще более велик и гениален, чем полагали те, кому не дано было завидное право познать мир его души.
Благодаря Юлу, я приняла участие в работе фонда, посвятившего себя замечательному делу – поддержке Общества по борьбе с церебральным параличом. Весной 1953 года Джон Ринглинг Норт обеспечил этой благотворительной организации возможность открыть цирк на Мэдисон-Сквер-Гарден, и многие ведущие американские актеры добровольно предложили цирку свои услуги. Они были готовы выполнять любую работу – от уборки манежа за слонами до полетов под куполом. Все действовали совершенно бескорыстно; всех объединила общая цель – собрать деньги для детей, пораженных тяжелейшей и мучительной болезнью. Мать моя никогда не участвовала в благотворительных акциях. Ни разу в жизни не слышала я, чтобы она сделала пожертвование в пользу хоть какого-нибудь филантропического общества; тем не менее, молва о ее безграничном милосердии давно разнеслась по свету. То был еще один миф о Дитрих, который никому не пришло в голову опровергнуть. Это правда – она могла быть чрезвычайно великодушна, но только при условии, что великодушие принесет ей определенную выгоду. Она дарила меховые манто горничным, и тех захлестывали волны такой благодарности, что они не решались уйти от нее, как бы она к ним ни относилась. Она не жалела денег для счетов докторов из больниц, где лечились дети, жены и мужья людей, бывших у нее в услужении, счетов знакомых и друзей, тоже плативших ей за это неизбывной признательностью, которая, она знала, заставит их держать язык за зубами, никому не проболтаться о секретах своей благодетельницы, обяжет жить в вечной готовности совершить ради нее все, что потребуется. Дитрих была рада помочь любому.
Она использовала свои деньги, свою энергию, свое время, свою славу, – но только не ради абстрактной «организованной» филантропии. Моя мать требовала, чтобы о ее даяниях знали вполне конкретные получатели, – в этом случае она могла управлять людьми, играя на их благодарности. Всю свою жизнь я выслушивала ее жалобы на тех, кому она помогла, а они не отплатили ей за помощь так, как она рассчитывала. Выглядело это обычно примерно следующим образом:
– Дорогая, ты не поверишь! Да в такое и нельзя поверить. Эта прислуга, она мне объявила, вот буквально только что, что не может прийти в воскресенье! Потому что, видишь ли, «это Пасха», и она должна провести ее со своим ребенком! А помнишь, как два года назад она мне все рассказала про этого своего ребенка? Как он хромал, и как я обзванивала всех докторов? Помнишь, они сказали, что ему нужен особый ботинок? И я его немедленно заказала, и она благодарила, целовала мои руки и плакала? И после всего этого она теперь не может прийти из-за дурацкого праздника с этим ее ребенком! Возмутительно! Видишь, каковы люди? Ты для них в лепешку разбиваешься, а они потом все равно делают то, что они хотят!
Эта формула распространялась на целые этнические группы.
– Ради них я отказалась от своей страны, от родного языка – и вот, пожалуйста, что я имею? В Йом-Кипур закрыты абсолютно все магазины!
На сей раз, зная, что церебральный паралич очень важная для Юла тема, я надеялась убедить свою мать тоже принять участие в нашей работе, особенно, если ей дадут роль в масштабах цирка уникальную, чтобы нашей звезде потом не пришлось делить успех с какой-нибудь другой знаменитостью. Мы предложили ей должность инспектора манежа. Она мгновенно согласилась и тотчас начала соображать насчет костюма. Задолго до наступления эры женских облегающих шорт Дитрих появилась на арене в крохотных бархатных штанишках, надетых поверх черных шелковых колготок. Туфли на высоченных каблуках, белый галстук, ярко-красный фрак, на голове маленькая блестящая шапочка, в руке хлыст, щелкающий в воздухе… Это была сенсация! «Вог» отдал целую страницу под цветную фотографию, где она красовалась в полном своем цирковом облачении, газеты, все до единой, объявили ее «звездой представления», а Общество по борьбе с церебральным параличом обрело гораздо более широкую известность, чем прежде. Если бы позже мисс Дитрих спросили, что такое церебральный паралич, она бы наверняка ответила:
– А, это когда я сочинила тот великолепный костюм инспектора манежа…
Эйзенхауэр выставил свою кандидатуру на пост президента, и злость моей матери по этому поводу не имела границ. Когда же его выбрали, она угрожала вернуть свой американский паспорт (правда, не орден Свободы).
– Трус несчастный! И он собирается руководить народом! Вся страна спятила! – С этими словами она отправилась звонить Хемингуэю.
Я подписала контракт, согласившись играть главную роль в том, что должно было стать первым цветным приключенческим телесериалом, снятым за пределами Соединенных Штатов. Мужу моему предложили должность художника-декоратора. Детей мы решили взять с собой. Мать рассвирепела. Однако главным местом съемок был Израиль, и она не смела прилюдно выражать свое негодование. В домашней обстановке скандал выглядел иначе:
– Все евреи, которые не ставят фильмы в Голливуде, сидят здесь, в Нью-Йорке. Чего, по-твоему, ты сможешь там добиться? Американское телешоу в пустыне! Это будет похуже того, что мы перенесли на съемках «Сада Аллаха»!.. Но в любом случае – зачем тащить с собой детей? Дети могут остаться со мной… И кто будет делать тебе прическу?
Юл считал, что у нас впереди замечательное приключение и перед отъездом пожелал мне и Биллу всяческих удач. Итак, 24 мая 1953 года мы ступили на борт надежного трансатлантического самолета, принадлежавшего компании «Pan American», и полетели в Гандер. В Гандере предстояла первая «дозаправка» на долгом пути к Тель-Авиву. Моя мать продолжала ездить на уик-энды в Калифорнию, где в Палм-Спрингсе ее ждали свидания с «ним». Меня не было рядом с ней в то время, я поэтому боюсь точно сказать, кто это «он», о котором сказано в дневнике. Впрочем, хорошо зная свою мать, допускаю, что «им» мог быть кто угодно. В промежутках между встречами с любовниками она навестила моего отца.
Языком нашего повседневного общения теперь стал английский, и даже ее письма ко мне приобрели американский ритм.
Ангел мой,
я видела Папи. Он работает ужасно много, и работа у него, по-моему, слишком тяжелая для человека, перенесшего операцию, но, как ты знаешь, он очень упрям. Тами чокнулась еще больше, и я всю дорогу домой с ранчо плакала, роняя слезы в свою банку с пивом, потому что мне по-прежнему тяжко видеть, что психопат сильнее нормального человека. Он с самого начала пообещал ей, что она не будет готовить, и они вместе со мной поехали в то место, где обычно обедают, в мерзкую маленькую забегаловку с громко орущим музыкальным автоматом. Еда оказалась такая жирная, что я просто скушала немножко творогу, а к еде не притронулась. Он ел всю эту ужасно тяжелую пищу, и я спросила его (именно спросила, ты же знаешь, я вышколена, как надо), не сварить ли мне мясного бульона и не привезти ли им; они могли бы, по крайней мере, дня три разогревать его, и у него была бы приличная еда, и никакой с ней заботы. Мне сказали «да», я целый день провела у плиты, чистила овощи, резала et cetera, et cetera. Когда я приехала, Тами стала вопить, что это негде держать, что ей все равно придется потом мыть посуду, даже если бульон готовый, но я спокойно все разместила, помыла после обеда тарелки и уехала – такая расстроенная, что даже не попрощалась. Никогда к ним больше и ногой не ступлю – не хочу, чтобы из-за меня у него были неприятности.