Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Моя мать подвела всему этому итог в свойственной ей манере:
– Наконец она сошла с ума по-настоящему и ее забрали. Теперь у Папи будет хоть немножко покоя!
Реакция моего отца выразилась в том, что он мужественно продолжал свой роман с Линдой Дарнелл, начатый еще до последнего резкого упадка сил у Тами. До ее коллапса.
Мать моя отправилась обратно в Нью-Йорк и, поскольку боли в пояснице упорно продолжали ее преследовать, возобновила прием одного из своих самых любимых лекарств – кортизона. Ежедневная доза оставалась прежней. В тот момент, когда кортизон спровоцировал кровотечение, она чувствовала себя действительно очень хорошо и ни на что не жаловалась. В самом деле, она была в таком хорошем состоянии, что даже записала это в дневнике. Кроме всего остального, в дневнике упоминается важная вещь: хотя спустя неделю кровотечение остановили, однако вернулась нечувствительность в обеих ногах и возобновились боли в пояснице. Вследствие этого она решила не расставаться с кортизоном и принимать его в привычных количествах.
Когда разбился самолет, на котором летел Майкл Тодд, и он погиб, она погрузилась в очередной вдовий траур, одновременно высмеивая настоящую жену Тодда за то, что та делала то же самое.
Мы проводили предвыборную президентскую кампанию, агитируя за Джона Фицджеральда Кеннеди, и я думала, какой могла бы стать судьба Большого Джо, не будь он убит на войне, и радовалась тому, что Джек поднял упавшее знамя, и гадала: вправду ли он этого хотел. Забавное чувство – иметь президентом человека, однажды заставившего дрожать и подгибаться твои коленки. Я желала ему добра и носила свой нагрудный значок с портретом Кеннеди, испытывая «фамильную» гордость.
Скончался Гейбл, а когда я сказала матери, что умерла и Хенни Портен, кинозвезда давних лет, кумир ее молодости, она удивилась:
– Кто? Никогда о такой не слышала!
Юл мало-помалу стал исчезать со страниц ее дневника. Как-то она сказала, что если бы смогла его возненавидеть, то сумела бы потом и перенести боль от окончательной разлуки. Человек, воспитанный в традициях железной тевтонской дисциплины, она в конце концов оказалась верна своему слову. К зиме пятьдесят восьмого года любовь-наваждение, столько лет терзавшая ее, столько лет господствовавшая над ее жизнью, перешла в такую же страстную, всепоглощающую ненависть.
Втайне от моей матери мы с Юлом остались друзьями. Я восхищалась им и по многим причинам, но, кроме того, всегда искренно питала слабость к жертвам Дитрих.
Мир
Точно так же, как когда-то фон Штернберг распознал и прославил то, что мог видеть только его глаз, глаз талантливого и проницательного человека, так теперь Берт Бакарак взялся отлить в новую форму, а затем и отшлифовать дар Дитрих покорять публику своим голосом. Берт переиначил все ее оркестровки, по-новому распределил партии между инструментами: уменьшил, к примеру, чрезмерное использование скрипок. Скрипки он оставил только там, где их напевное звучание было особенно выразительным. Он ввел американский ритм в музыку ее прежних песен, а ее самое научил петь «свинг». Он «тренировал» Дитрих, руководил ею, относясь к ней как к умелому, знающему музыканту, чей талант нуждается только в отделке, чтобы стать совершенным. И оказался в результате прав. Ее уверенность в себе росла, а вместе с ней увеличивалась способность властвовать над залом, как властвует над ним большой артист, а не просто роскошная голливудская дива, заехавшая прощебетать свои куплеты. Время от времени, находя песни, особенно близкие моей матери по ощущению жизни и любви, я обсуждала их с ней, а потом посылала ноты Берту, чтобы он записал собственную оркестровку. Но это, конечно, при условии, что Берт был согласен и одобрял мой выбор. Вокальные возможности Дитрих никто и никогда не понимал глубже Бакарака, и о лучшем аранжировщике не приходилось даже и мечтать.
К тому дню, когда с персональным эстрадным представлением Дитрих впервые отправилась в международное турне, ее образ эпохи отелей и ночных клубов претерпел серьезную метаморфозу. Теперь это была настоящая певица, оригинальная, яркая, полностью владеющая своим талантом и – под постоянным наблюдением умного музыкального наставника – своим репертуаром. От вечеров в Лас-Вегасе остались только мерцающие при свете ламп платья да экстравагантность манто из лебяжьего пуха. В шестьдесят лет моя мать наконец обрела любовника, о котором мечтала целую вечность, которого искала с далекой юности. Этот человек преклонялся перед ней, даже не помышляя о жалобах и упреках, ничего не требовал взамен, был благодарен за все, что она соглашалась ему дать, и неизменно верен, бестрепетно переносил сладкие муки любви, на которые она не могла его не обречь, все ее горести воспринимал, как свои собственные, радовал ее тем, что постоянно пребывал в восторженном состоянии, не имевшем никакого отношения к физической близости, а вызванном только его чувством. Этот новый любовник абсолютно во всем ей подчинялся; он даже никогда не опаздывал. Она, привыкшая педантично, тщательно фиксировать дни, часы, даже минуты звонков и приходов Юла, теперь так же аккуратно записывала этапы своего нового, возвышенного романа с публикой. В ее дневнике тех лет можно было, скажем, прочитать: «Занавес – 8.30».
Под покровительством и защитой таланта Берта моя мать пустилась в кругосветное путешествие. Она с триумфом выступала на концертных подмостках Южной Америки, Канады, Испании, Великобритании, Соединенных Штатов, Израиля, Франции, Португалии, Италии, Австралии, Мексики, Польши, Швеции, Германии, Голландии, России, Бельгии, Дании, Южной Африки и Японии. Имея некоторое представление о народе Израиля, я убеждала ее ни в коем случае не изымать из программы немецкие песни, поскольку именно это она намеревалась совершить. Убеждала не только спеть их, но спеть обязательно на языке подлинника. Она колебалась. «Поверь мне, это надо сделать»,– сказала я, и она сделала, и за свою честность снискала любовь и уважение.
Из Тель-Авива мать позвонила мне очень возбужденная.
– Им ужасно понравилось. Они плакали, целовали мне руки. Театр был полон. Полон, понимаешь? Я и не подозревала, что столько народу уцелело, не погибло от рук нацистов. Потрясающе!
И тотчас завела короткую любовную интрижку с одним из самых шумных и многословных израильских политиков.
В Бразилии дело тоже не ограничилось одним только признанием широких масс.
Отель «Джарагуа»
Сан-Паулу
Бразилия
Здесь осень. Красота неслыханная!
Милая моя, всего несколько слов, просто, чтобы ты знала. Грандиозная премьера. И Риккардо Фазанелли (то же самое, что фазан. «Гольд фазан». Сестра любила меня называть в детстве «Золотой фазан». Птица). Тридцать лет. Дитя смешанного брака. Баски с итальянцами у него в роду уже несколько поколений. Отсюда узкая кость. Тонкое лицо… Большущие черные глаза, очень близорукие. Иногда в очках с роговой оправой. Темно-каштановые волосы, кудрявые и мягкие, как у ребенка. Незауряден. Умен дьявольски – и трет глаза кулаком, точно маленький мальчик. Представляешь, что я имею в виду? Умереть, да? Мы разговаривали, и я сказала по поводу одной фразы: «Это же смешно… Обещаю, что обязательно вытащу свою сеть». (Мы говорили об океане, о рыбаках и лодках). Тогда он возразил: «Но эти слова абсолютно лишены смысла. Вы сказали, что влюблены в меня, а теперь говорите: «Обещаю вытащить свою сеть». Вы не можете так поступить, если влюблены». Способна ты вообразить, с каким неистовым восторгом я это восприняла?! После всех долгих лет в окружении эмоциональных идиотов? Может быть, нам следует и дальше сохранять такие отношения… Любить только души друг друга… Во всяком случае, я его вовсе не склонна соблазнять и даже ни о чем таком не помышляю. Но, Боже правый, как он на меня смотрит. У меня зубы начинают стучать.
Мэсси
Когда в Германии посреди выступления в нее бросили тухлым яйцом, публика чуть не линчевала обидчика, а потом, стоя, устроила Дитрих настоящую овацию за то, что актриса отказалась уйти со сцены по требованию «какого-то настоящего нациста»; тот даже пытался силой стащить ее вниз. Однажды вечером во время триумфальной поездки все по той же Германии она упала, свалилась в оркестровую яму. Ночью у меня в доме зазвонил телефон:
– Дорогая… Я упала.
Ее испуганный голос был едва слышен.
– Где ты сейчас?
– В кровати, у себя в отеле.
– Чем ты ударилась?
– Ноги не пострадали. Не беспокойся: я стукнулась только левым плечом. Повредила его, но догадалась привязать руку к телу мужским галстуком и нормально закончила шоу. Слава Богу, я уже успела переодеться и была во фраке, так что платье при падении не порвалось.
– Ясно. Теперь слушай меня внимательно. Поблизости от тебя, в Висбадене, есть американский госпиталь. Утром прежде всего поедешь туда, пусть тебе сделают рентген, а потом…
Она меня прервала:
– Господи! Да я же ничего не сломала! Просто на сцене было почти совсем темно, я не видела края, сделала несколько шагов вперед и вдруг… исчезла из виду… Публика, должно быть, сильно позабавилась.
– Не заговаривай мне зубы и не пытайся увильнуть от того, про что я говорю. Завтра поедешь в Висбаден на рентген. Это приказ!
Она позвонила по возвращении из госпиталя:
– Я им сказала: «Теперь вы понимаете, что моя дочь всегда права? Это дочь потребовала, чтоб я сюда приехала и прошла рентген. Представляете – она сидит себе безвылазно в Нью-Йорке и при этом она – единственный человек, которому известно, что здесь, в Висбадене, имеется американский госпиталь». Ты действительно оказалась права. Как всегда. Они сказали, что у меня сломана ключица. Но что бы там ни было, я просто-напросто привяжу себе руку к боку, как вчера, и все будет в порядке. Боли не станет, и я смогу продолжить турне.
Именно так она и поступила. И страстное воодушевление этого железного солдатика, этой неукротимой орлицы со сломанным крылом, храбро взобравшейся на подмостки и певшей, несмотря ни на что, свои песни, внушили немецким зрителям еще большую любовь к Дитрих. Подозреваю, впрочем, что к злосчастному падению в оркестровую яму ее привела не столько слабо освещенная сцена, сколько чрезмерно большая порция шампанского. Ее пристрастие к спиртному все возрастало, она пила уже не только до и после концертов, но и по ходу дела тоже прикладывалась к бутылке. Я знала: непрерывные боли в ногах и пояснице служили ей надежным оправданием сильного увеличения доз наркотиков и алкоголя. А ведь она и раньше потребляла то и другое в огромном количестве… Так или иначе, но я должна была в самое ближайшее время отвезти ее для обследования к какому-нибудь врачу с хорошей репутацией.
И снова я ждала ребенка. Снова выступала по телевидению, и моя мать снова гневно клеймила меня, обвиняя в том, что я подвергаю ужасному риску нерожденное дитя. Летом шестьдесят первого она жила в Голливуде: там шли съемки фильма «Нюрнбергский процесс»; она в них участвовала, но как-то изловчилась, нашла способ прилететь в Нью-Йорк, чтобы лично объявить моему мужу о рождении еще одного мальчика. Она была искренне и неподдельно изумлена, узнав, что мой новый сын не отмечен печатью «этого кошмарного, идиотского телемарафона».
Примерно в ту же пору Дитрих решала для себя, кто из моих сыновей наделен достоинствами, которые выгодно отличают его от остальных и дают ему право на высокую награду – ее вечную привязанность. В результате проведенного тщательного отбора я была поставлена в известность, что Майкл унаследовал ее «утонченные, аристократические черты лица» и, поскольку волосы у него тоже светлые, она считает его своим ребенком. Факт, что этого ребенка родила я, был признан простой случайностью, не стоящей особого внимания. Питера моя мать терпела – не более того. И неспроста. Имея два года отроду, он однажды поглядел на нее и пропищал в порыве невинного простодушия:
– Мэсси! Ты сегодня выглядишь старой…
Это опасное заявление на всю оставшуюся жизнь лишило Питера шансов завоевать ее благосклонность. Он никогда не удостаивался ни фарфоровых колокольчиков, ни красивых серебряных бубенчиков для санной упряжи, ни права на совместное чтение даже нескольких страниц книжки про Бэмби. Его рождественские подарки были всегда самыми неинтересными и обычно каких-то скучных, буро-коричневых цветов. Пола она сразу же как бы усыновила. Пола считала своим «серьезным делом», изображала Святую Бернадетту, склонившуюся над увечным, и наверняка, выражаясь образно, держала бы мальчика в вате, если б я позволила. Мой последний младенец ее вообще ничуть не интересовал. Он родился похожим на Билла и поднимал громкий крик всякий раз, едва она к нему приближалась. Дэвид от природы был очень смышленым существом.
Она приехала в больницу, предупредила меня насчет того, что больше рожать детей нельзя ни под каким видом, и возвратилась в Голливуд, где изумительно сыграла роль добродетельной супруги осужденного на казнь фашистского генерала. Она, разумеется, этого никогда не сознавала и пришла бы в ярость и негодование, если бы кто-нибудь посмел в ее присутствии предположить подобную вещь, но женщина, которую она с таким редким искусством изобразила в «Нюрнбергском процессе», была точной до мелочей, правдивой до предела копией ее матери, замаскированной под тетушку Валли. Какая жалость, что ее самое четкое и живое подсознательное воспоминание о матери – это воспоминание о стоической, густо замешенной на самовозвеличении верности ложному долгу, облаченной в черный бархатный костюм.
Тем летом Хемингуэй покончил жизнь самоубийством. Моя мать, надев широкое, падающее свободными складками платье, вынула пачку его писем из сейфа, предназначенного специально для их хранения, заперлась у себя в комнате и принялась играть во вдовство. Она читала и внимательно опять и опять перечитывала его строки, ища какую-нибудь мысль, фразу, способную дать ей хоть туманный намек на то, почему… На самом деле она никогда не умела примириться со смертью своих друзей и не прощала им того, что они ее покинули. Втайне от других она обвиняла в случившемся жену Хемингуэя:
– Если бы рядом с ним была я, он бы этого ни за что на свете не сделал.
Смерть Гари Купера не подвигла мою мать на свершение нового вдовьего обряда. Она просто поехала на похороны и там сфотографировалась. Выражение лица у нее, по собственным словам, было, как у человека, «убитого горем».
Возвели стену, разделившую и Берлин, и Германию. «Тропик Рака»[34]34
Знаменитый роман Генри Миллера.
[Закрыть] наконец официально разрешили опубликовать в Соединенных Штатах, и Дитрих, после долгих уговоров, согласилась обследоваться у старого опытного терапевта.
Первый же рентгеновский снимок показал полную непроходимость в нижней части сердечной аорты. Блокада главной артерии закономерно привела к тому, что кровоснабжение в организме нарушилось, и по обеим ногам перестала нормально циркулировать кровь. Это, в свою очередь, вызвало почти полное отсутствие пульса в нижних конечностях. Естественно, моя мать прежде всего не захотела верить диагнозу. С ее точки зрения, прогрессирующим атеросклерозом страдали только «старые» люди.
– Это же как раз то, от чего, по словам врачей, умерла моя мать! Теперь ты видишь, какие болваны твои доктора? Конечно, у нее мог быть атеросклероз. Она была старая. При чем здесь я?
Я убедила Дитрих, что нам нужно получить мнение еще одного врача и отвезла ее на консультацию к едва ли не крупнейшему современному кардиологу. Тот не только подтвердил первоначальный диагноз, но еще и очень серьезно предостерег пациентку, сказав, что заняться сердцем надо немедленно. В противном случае ей грозит ампутация обеих ног, и это не за горами. Тогда она вообще категорически отказалась иметь дело с медициной:
– Хирурги! Единственное, чего они хотят, – это резать. Вот почему они хирурги. Комедия, ей Богу!
В последующие пятнадцать лет моя мать играла со своей кровеносной системой в лично ею придуманную гибельную версию русской рулетки и, как ни странно, не дала ей себя уничтожить. Стоило Дитрих где-нибудь услышать или прочесть про какое-нибудь лекарство, которое на все голоса расхваливали за то, что оно якобы сильно улучшает кровоток, она бросалась добывать его и, добыв, принимала, совершенно не задумываясь, откуда оно взялось и что оно вообще такое. Разыскала где-то подозрительного и странного малорослого французика, считавшего себя доктором, по-моему, лишь оттого, что он носил белую блузу, и позволила ему лошадиным шприцем вогнать ей в пах какое-то таинственное зелье. Почему? Да потому, что французик клятвенно заверил мою мать, будто на всем белом свете только его волшебная микстура способна прочистить ее заблокированные артерии.
С ногами становилось все хуже, особенно с левой, где пульс был слабее. Ступня и лодыжка страшно распухли; это уродство она нашла не только омерзительным, но и нетерпимым. И вдруг то, чем много лет назад она пользовалась от случая к случаю и по совсем иным причинам, снова сработало к бесспорной ее выгоде. Другими словами, дало возможность замаскировать то, что требовало маскировки. Она отказалась от юбок. Она стала носить свои знаменитые брюки. Брюки скрывали эластичные чулки (она теперь вынуждена была их надевать), а позже и плотные бинты. Для своих дальних путешествий она изобрела высокие ботинки и носила их с новыми костюмами фирмы «Шанель»; у костюмов были короткие юбки, и Дитрих таким образом нечаянно ввела новую моду. Для тех случаев, когда приходилось одеваться более замысловато и более тщательно, она придумала сапоги – очень элегантные, но не привлекающие взгляда. Сапоги затем покрасили в цвет ее чулок, и они не только сохраняли, но даже усиливали иллюзию идеальных, не тронутых болезнью ног и подчеркивали изящную линию ступни.
Появление в продаже эластичных колготок стало для нее величайшим благом. Она перестроила свой «фундамент» специально для того, чтобы включить их в конструкцию. Прежде всего был навсегда ликвидирован пояс с резинками. Она заменила его лентой с петельками и нашила крохотные крючки вдоль верхнего пояска колготок. Крючки цеплялись за петельки вокруг талии. В результате колготки стали неотъемлемой частью общего дизайна и облегчили одевание.
Опухоли на ногах то возникали, то спадали, предсказать их было совершенно невозможно. Левая ступня время от времени становилась на два размера больше правой. Пришлось заказывать сапоги и ботинки разных размеров. Отправляясь в свои заграничные поездки, Дитрих частенько укладывала в чемодан восемь пар ботинок, величина которых отличалась друг от друга. Одинаковые по типу, ботинки были двадцати несовпадающих фасонов; шили их тоже из двадцати материалов.
Зачем эта глубокая тайна? Откуда отчаянная неистребимая потребность скрыть правду? На деле все обстояло очень просто. Она жила с глубокой верой в то, что никакой физический изъян, никакая болезнь не смеют исказить красоту и совершенство легенды, именующейся «Марлен Дитрих». И что же? История подтвердила ее правоту. Однако успешная игра, имевшая целью одурачить публику, неожиданно дала опасный побочный эффект: поскольку моя мать на сцене продолжала выглядеть все той же безупречно прекрасной Дитрих, она вернулась к мысли, что так оно и есть.
В 1962 году она прочитала авторский текст к антифашистскому фильму «Черный лис», где документально воссоздана история политической карьеры Гитлера, его взлета и падения, и дан соответствующий комментарий. За эту работу в шестьдесят третьем году ей присудили награду Американской академии киноискусства. Она опять гастролировала в Лас-Вегасе, сменила свое обычное шампанское на виски, узнав, что последнее расширяет сосуды, вновь разожгла угасшую было страсть в Майкле Уайлдинге, да так энергично, с такой бешеной силой, что они сломали двуспальную кровать в комнате для гостей. К несчастью, комната эта помещалась в доме моих друзей. Прослышав, что Элизабет Тейлор ищет лифчик улучшенной конструкции и что он ей нужен для костюма в «Клеопатре», Дитрих взяла с собой Уайлдинга – на предмет консультации, чтоб не ошибиться с размером, обшарила весь Голливуд в поисках самого совершенного в мире бюстгальтера, нашла его и отослала в Рим ровно три дюжины. Помимо всего остального, она произвела короткий бросок в сторону Эдди Фишера, глубокомысленно заметив, когда все уже закончилось, что теперь поняла причину, по которой его бросила Тейлор, и некоторое время была «без ума» от Ричарда Бартона.
К началу июля она снова появилась в Нью-Йорке, дабы помочь нам собраться и уехать в Европу. Обоих старших мальчиков мы с Биллом решили отдать в швейцарское закрытое учебное заведение, чтоб они провели там годы, положенные для средней школы (старший свои и младший – свои). Близилось начало занятий, а поскольку у Билла теперь имелось собственное дело, связанное со сценографией, мы обрели «подвижность» и собирались разбить лагерь где-нибудь поблизости от пансиона. Малышей, разумеется, тоже брали с собой в Европу.
Пока мы катили через Швейцарию, ища город, где представилась бы возможность поселиться, моя мать сняла под Женевой маленький домик и взяла на себя заботу о нашем годовалом Дэвиде. Я знала: ребенок будет в полной безопасности.
Правда, он больше не кричал благим матом при виде Дитрих, но зато смотрел на нее так, словно говорил: «И пальцем не смей ко мне прикасаться. Слышишь?» Она, как и несколько лет назад, надела униформу медицинской сестры, накрахмаленную, сверкающую белизной, стерилизовала без исключения все, что охватывал взгляд, а затем пригласила в гости нескольких, с великой тщательностью отобранных, друзей, чтобы те свидетельствовали перед Богом и людьми, как хорошо она ухаживает за сыном Марии, «бедным заброшенным ребенком». После целого цикла визитов Ноэл Коуард собрал материала с лихвой – для того, чтобы сделать замечательно смешной номер под названием «Репортаж из детской комнаты Марлены в Джусси».
Я по-настоящему любила Ноэла. Он внушал мне не только любовь, но чувства, как это ни удивительно, близкие к материнским. При встрече я всегда бросалась к нему с распростертыми объятиями, обвивала руками его шею, гладила по голове, радовалась. Не знаю, как я это поняла, но только мне давно было известно, что за роскошным фасадом скрываются жгучая душевная боль и потребность в утешении. По мнению Дитрих, стиль поведения Ноэла – стиль благополучного, избалованного успехом джентльмена, вполне соответствовал его истинному самоощущению, и тот Коуард, которого Ноэл создал для «внешнего употребления», как раз стал ее «закадычным приятелем». Чуткого, впечатлительного, ранимого человека, бесспорно, очень одинокого, прятавшего свою печаль и выставляющего напоказ беспечную веселость и непринужденность, – этого человека у нее не было времени разглядеть. А если бы даже и разглядела? Тогда бы она сначала испытала смущение и растерянность, а потом просто бы не поверила своим глазам.
Мы приехали в «детскую Марлены» и обнаружили в доме сестру матери, мою родную тетку, крайне взволнованную, даже приведенную в замешательство правилами гигиены, которые ей строго надлежало соблюдать. К тому же она до смерти боялась, что обожаемая «Кошечка» снова будет раздражаться из-за ее обычной неповоротливости. Мое прибытие тетя Дизель встретила вздохами глубокого облегчения, ее маленькие птичьи глазки при виде меня наполнились слезами радости. По опыту прошлых лет мне бы следовало знать, что, получив один раз власть над человеком, моя мать автоматически присваивает себе право подчинить его своей воле на вечные времена. Меня она встретила восторженными восклицаниями:
– Дэвид ходит! Это я научила его ходить! Я сама!
Можно было подумать, что Бог, природа и почти полуторалетний возраст малыша никакого касательства к делу не имеют. И с этих самых пор, где бы она ни видела Дэвида, она всегда начинала с одного и того же: «Кто научил тебя ходить?» Вопрос непременно задавался воинственным, даже вызывающим тоном. Посмел бы, мол, он дать неправильный ответ! Наверное, особенно нелепо и глупо этот вопрос прозвучал однажды вечером в набитом народом вестибюле бродвейского театра за полчаса до премьеры. А когда тебе к этому времени уже исполнилось двадцать пять лет, ты вообще, должно быть, не знаешь, куда деться от идиотизма положения!
У моей матери гостила недавно обретенная и пока что последняя по счету возлюбленная, отлично разбиравшаяся в костюмах от Шанель и унаследовавшая от кого-то большое состояние. Перспектива впервые праздновать Рождество в нашем чудесном новом доме под Женевой в обществе двух этих дам казалась истинным несчастьем. То была Европа, – владения моей матери, – и к тому же франкоязычная. Дитрих управляла всем и всеми. Мною, моим домом, моими детьми, наконец, городком, где мы жили. Когда она попыталась заставить и Билла выполнять ее фельдмаршальские приказы, он яростно воспротивился.
– Ни в коем случае! Накануне Нового года эта пара женских особей должна испариться, – кричал он, – растаять, взлететь в небо, – все что угодно, только обязательно убраться вон!
И тогда я спешно дала сигнал бедствия Ноэлу, жившему в городишке Лезавантс милях в пятидесяти от нас, если ехать по шоссе.
– Дорогая девочка, отвечал он, – просто перешли мне нашу Немецкую Леди и ее «новенькую».
Мы с Биллом так и поступили, и я была от всей души благодарна Ноэлу.
Приблизительно в ту же пору или чуть раньше моя мать придумала рассказ о том, как она внезапно бросила курить. Все мы знали, что врачи давно уже приходили в ужас от того, что она продолжает дымить своей отравой, невзирая на их грозные предупреждения, и что в конце концов она и сама испугалась, потому что судороги в ногах участились и усилились. Однако сама процедура курения, то, как она невыразимо элегантно держала сигарету между пальцев, как складывала ладони чашечкой, прикрывая огонь, поднесенный кем-нибудь из кавалеров, подчеркнутая выразительность ее скул в тот миг, когда она с явным наслаждением втягивала в легкие дым, и движение губ, когда этот дым выпускала, – все давно стало ощутимой частью внешнего облика Дитрих. Она знала, что пресса заметит отсутствие этих деталей и пожелает узнать причину. Сочиненную ею историю она рассказывала так часто, что, разумеется, в конечном счете сама в нее поверила.
– Дорогая! Ты, должно быть, помнишь, как я бросила курить. Помнишь, правда? Из-за ног. Вечно эти ноги! Но ведь людям не расскажешь, как и почему. И я позвонила Ноэлу: «Тебе тоже надо бросить курить. И ходишь ты, прямо скажем, не так чтобы очень хорошо, и вообще пора. А всем остальным мы объясним, что заключили пари: кто закурит, тот проиграл. Остроумно, смешно и ничего медицинского тут не сыщешь. Мы можем разыграть это весело, как настоящие светские люди, прожигатели жизни, жуиры и тому подобное. Ну, в общем, ты все понял. Например, так: «О, конечно, конечно! Я всегда обожал сигареты и теперь тоже обожаю. Но я просто не могу закурить: у нас с Марленой пари!»
Через несколько лет Ноэл уже курил снова; она узнала, пришла в бешенство, позвонила ему:
– А как же наше пари?
– Какое пари?
– Я мечтала о сигарете, не переставая, с того самого дня, как ты со мной поспорил! Не проходило часа, чтоб я не жаждала закурить. Я ни одной ночи не спала все эти годы. С тех пор, как отказалась от курения!
Мне было слышно, как Ноэл лукаво посмеивается у себя дома на Ямайке:
– Марлена, дорогая, это ведь было шесть лет назад. Бессонница, наверное, довела тебя до полного истощения! Боюсь, ты едва таскаешь ноги.
Сарказма моя мать не одобряла никогда. Сама мысль о том, что кто-нибудь осмелится над ней потешаться, казалась ей настолько устрашающей и гнусной, что она гнала ее прочь. Даже в душе она не допускала подобной возможности. Последние слова в разговоре, ясное дело, были за ней:
– Видишь! Я не сплю, у меня бессонница, а я все равно дисциплинированнее тебя. Ты проиграл мне пари.
После чего трубка была брошена.
Неподалеку от Монтрё, прямо под тем местом, где Ноэл устроил свой швейцарский дом, открылась знаменитая на весь свет клиника некоего врача, создателя теории живых клеток. И хотя врач похвалялся, будто изобрел множество лекарств от обычных человеческих хворей, мировую славу его методу лечения обеспечили те, кто не жалел ни времени, ни состояния, лишь бы отыскать источник молодости. «Живую воду». По вторникам пациентов довольно поверхностно осматривали на красивой докторской вилле. Список прибывающих дам и господ держался в тайном месте и тщательно охранялся. По средам страждущих обследовали с гораздо большей тщательностью и пытали вопросами:
Слабеет память?
Кожа становится дряблой?
Скрипят кости?
Имеются трудности с либидо?
После ряда коротких собеседований и инструктажа пациент отправлялся обратно к себе в уютную комнату и, сидя у двустворчатого окна, доходящего до полу, задумчиво созерцал кудрявых беременных овечек, спокойно пасущихся на изумрудно-зеленых лугах. Четверг был днем забоя животных. Мохнатых, шерстистых овец взрезали и вынимали из них эмбрионы, зародыши, – в зародышах содержался могучий запас неиспользованных клеток. Чуть-чуть свежайшего мозга для памяти. Половина чайной ложки костных клеток – для вышеназванных скрипящих сочленений. Кусочек печени нерожденного ягненка, чтобы ее клетки оздоровили пораженный токсикозом тот же орган взрослого человека. Немножко того, немножко сего… Потом все это добро закладывали в миксер и взбивали до тех пор, пока оно не превращалось в однородную массу ржавого цвета, цвета солода. На следующей стадии полученным веществом заполняли громадный шприц, и уникальный эликсир вгонялся в уповающие на несбыточное и жадно ждущие эликсира зады богатых и на все готовых.
Я с насмешливым презрением относилась к самой этой концепции, но мать моя подвергалась прославленному «клеточному» лечению целых четыре раза. В различное время. Право же, зная, через что ей пришлось впоследствии пройти, какие муки она оказалась способной вынести под конец жизни, я часто задаюсь вопросом: неужели этот омерзительный внутримышечный коктейль не имел никакого отношения к ее поразительной выносливости? Неужели не он помог ей остаться мужественной? Та невероятная сила духа, которую она проявила, просто не могла быть результатом одних только прусских генов!
Остаток 1963 года Дитрих путешествовала по Соединенным Штатам, в частности, выступала с концертами в Вашингтоне, округ Колумбия, где нанесла визит милому и обаятельному сыну своего стародавнего возлюбленного, посла Кеннеди.
Сентябрь, 6, 1963.
Премьера в Вашингтоне.
Все распродано.
Сентябрь, 9.
Женский пресс-клуб. Уолтон пьет.