Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 29 страниц)
Я тоже пошла и легла на свое спальное место. Взяла, конечно, «Фернандо Ламаса», но уснуть толком так и не сумела. То задремывала слегка, то снова бодрствовала. И ВДРУГ Я ПОЧУВСТВОВАЛА НА СЕБЕ ЕГО РУКИ, И ТЕЛО ЕГО НАВАЛИЛОСЬ НА МЕНЯ ВСЕЙ СВОЕЙ ТЯЖЕСТЬЮ. Я не понимала, где нахожусь, что все это значит, понимала только, что он здесь. Схватила его за руку, услышала где-то совсем рядом шум моторов, сообразила наконец что все происходит в моей кровати, в самолете, и захотела спрятать его, втащить внутрь. Он подтянулся повыше, но отодвинулся от меня и что-то проговорил. Я сказала: «Иди сюда!» Я все еще была в полудреме и что к чему понимала не совсем отчетливо. Он опять пополз ко мне, потом снова отстранился и проговорил: «Нет, слишком много вокруг народу». Я выпустила его руку, отодвинула шторку окна и увидела, что уже светло. Решила, что мне все приснилось. Потом глянула под портьеру, отделявшую меня от остальных, и обнаружила его ноги в ботинках, которые я же ему привезла из Италии. Его кровать, оказывается, была напротив. Вскоре он сел на то самое место, где сидел вчера вечером.
Я подошла к нему, сказала: «Доброе утро». Он ответил: «Доброе утро. Как спалось?» Я взяла с собой номер «Мэтча» с его биографией, это дало мне повод наклониться и протянуть ему журнал.
Если ты все еще не возненавидел меня за то, что я заставила тебя читать такое длинное послание, то прими за это мою величайшую благодарность.
Пожалуйста, напиши мне. Я пробуду здесь, в отеле «Беверли-Хиллз», до восьмого февраля. Придется работать, а это сейчас для меня самое ужасное из всего, что можно себе представить. Работа действительно почти всегда помогает несчастливым людям. Но у меня работа особого свойства. Она с бедой никак не сочетается. Несчастному человеку с ней не справиться. Фильм – это было бы совсем другое дело. Когда снимается фильм, от тебя все время чего-то требуют, давят на тебя, тормошат; вокруг люди. И, главное, не надо все создавать в одиночку.
Не знаю, сумею ли совладать с тем, что предстоит. Я начисто лишилась своей «Lebensmut»[31]31
Жизнерадостность, бодрость, энергия (нем.).
[Закрыть]. А без этого невероятно трудно даже просто существовать, не говоря уже о том, чтобы каждый вечер выходить на сцену в Лас-Вегасе и покорять публику блеском своих выступлений, которые, как ни крути, суть обман и фальшивка. И всегда нужно прилагать большие усилия, чтобы это скрыть.
Жизнь моя уже кажется мне целой горой дурацких подвигов, которые и подвигами-то выглядят только снаружи, я это сознаю, и присущая мне, слава Богу, самоирония, умение взглянуть с насмешкой, спасают всякий раз от желания нагородить вокруг этой горы кучу всякой приятной и лестной чепухи.
Но где взять силы?
До тех пор, пока я не узнаю, что он чувствует, у меня не будет ни минуты покоя.
Если мысль о владеющей им ревности справедлива, тогда, значит, он все еще меня любит. Если же нет, отчего тогда он вообще вернулся? В чем причина? Почему звонил тебе? Зачем говорил в тот день в Нью-Йорке, что скучал по мне? Почему так сильно меня хотел?
Как может человек позабыть того, кого любит, особенно, если у этого человека нет ни капли гордости и никакого выхода – даже такого, как нервный срыв, или путешествие вокруг света, или прыжок из окна вниз головой?
Люблю тебя и ужасно хочу научиться вести себя умно и правильно.
Ноэл не замедлил с ответом.
Файерфлай Хилл
Порт «Мария»
Ямайка, Б.В.И.
Ах, милая,
письмо твое вызвало у меня целую бурю чувств, но самыми сильными были ярость и гнев – оттого, что ты позволила себе стать такой униженной, позволила сделать себя такой несчастной; а все по вине обстоятельств, которые недостойны тебя. Я испытываю отвращение от одной только мысли, что тебе пришлось виниться, просить прощения и раболепствовать. Меня нисколько не возмущает, что какое-то короткое время ты и вправду вела себя дурно; если принять в расчет ту преданность, ту любовь, ту ласку, какие ты щедро дарила все последние пять лет, у тебя было бесспорное право поступить, как вздумается. Ты совершила одну-единственную ошибку – не повела себя гораздо хуже уже давным-давно. Путешествие самолетом в Калифорнию показалось мне чудовищным кошмаром.
Ты очень далеко, и на таком расстоянии мне трудно грозить тебе пальцем, в особенности трудно потому, что сердце мое полно боли и сострадания к тебе, но, право же, моя милая, ты должна немедленно покончить с этой дикой, с этой абсурдной ситуацией раз и навсегда. Она действительно ниже твоего достоинства, – я имею в виду не достоинство знаменитой актрисы, чарующей кинозвезды, а достоинство человека, пусть даже слишком человечного. Простое достоинство личности. «Кудрявый», слов нет, привлекателен, полон обаяния, добр, обворожителен, но он не единственный мужчина на свете, заслуживающий этих лестных эпитетов.
Прошу тебя, попытайся, пожалуйста, выработать для себя нечто вроде маленькой личной философии и НЕ БУДЬ повторяю – НЕ БУДЬ такой адски ранимой. Черт побери, да провались она в преисподнюю, эта окаянная L'Amour с большой буквы! Страданий и бед от нее в тысячу раз больше, чем она того стоит. Не гоняйся за любовью. Не ищи ее опасных соблазнов. Заставь ее покорно ждать за кулисами, пока ты не смилостивишься и не снизойдешь до нее. Но даже и тогда – слышишь? – относись к ней с недоверием и пренебрежением, только их она и достойна… Мне становится до смерти тошно, когда я вспоминаю, как ты часами, сутками сидишь в пустых домах, в тишине квартир и, насторожив слух, мучительно ждешь, когда раздастся телефонный звонок. Перестань это делать. Хватит с тебя, девочка! Один на редкость умный писатель сказал когда-то (возможно, это был я, собственной персоной. Как ты считаешь?): «Жизнь дана, чтобы жить».
Это очень справедливые слова, надо жить, но жизнь НЕ СОСТОИТ из заглядываний в чужие окна и робких надежд, что оттуда тебе швырнут какие-нибудь жалкие крохи. Ты слишком долго предавалась этой скрытой от чужих глаз, этой стоящей непомерно дорого, этой выспренней бессмыслице.
Брось это. Брось. Брось. Ты нужна другим людям. Перестань тратить себя на человека, который и ласковое-то слово способен тебе сказать только, если беспробудно пьян…
Вытащи наружу свое чувство юмора, вытащи его оттуда, куда засунула; начинай жить и РАДОВАТЬСЯ ЖИЗНИ!
Разрешите, между прочим, заметить вам, мэм, что тут поблизости имеется один вполне самостоятельно мыслящий джентльмен, который не подведет, в беде никогда не покинет и который действительно тебя очень, очень любит. Попробуй догадаться, кого я имею в виду.
++++. Крестики отнюдь не означают романтические поцелуи. Эти крестики – не романтические.
Нежный и верный «Гусь»
А также твой преданный «Фернандо де Ломас»
Она прочла мне письмо Ноэла по телефону, потом всерьез рассердилась, когда я сказала, что целиком с ним согласна и всей душой одобряю его рассуждения и выводы.
– Еще бы! Вы же оба Стрельцы! Поэтому всегда и стоите друг за друга, и судите одинаково! Но ни ты, ни он не в силах до конца понять, как это кто-нибудь всю жизнь может оставаться женщиной! Ноэл имеет дело с мальчиками. Через задницу. А ты? Ты играешь в «дом».
Она раздраженно швырнула трубку.
Тотчас по прибытии Дитрих в Голливуд Юл оттуда уехал. В этой ситуации «нежный» Фрэнк был более, чем уместен, – чтобы зализать раны. Два дня спустя после приезда она делает в дневнике соответствующую запись:
Ф.С. Звонил в 1.30. Только что из Нью-Йорка. Я поехала туда. Пробыла до шести утра. Мил и нежен. Надеюсь, это поможет.
Моя мать взяла себе нового аккомпаниатора. Она просто не могла устоять перед его мальчишеским обаянием и несомненным музыкальным талантом. Он и вправду обладал прекрасным и мужественным лицом, был отлично сложен, полон жизненных сил и очень одарен. Это странно, но они так и не стали любовниками. Впрочем, решающую роль здесь, я полагаю, сыграл безупречный вкус, которым природа наделила Берта Бакарака. Он твердо знал, что смешение работы с удовольствием – вещь вульгарная, и ничего хорошего ждать от нее не приходится.
В глубине души Дитрих была оскорблена тем, что Берт сумел не поддаться ее прославленным женским чарам, однако искусно и тщательно маскировала обиду, направо и налево рассказывая разные непристойные анекдоты о его забавных, но рискованных любовных проделках с другими представительницами прекрасного пола. И во время этих рассказов выглядела, как личная бандерша своего героя. До тех пор, пока Берт не обрел известность в музыкальном мире сам по себе и, в конечном счете, расстался с ней, она не успокоилась.
Бесконечное число раз ближайшее окружение моей матери выслушивало историю о ее самоотверженной дружбе с аккомпаниатором. Оказывается, она лично высматривала в Лас-Вегасе смазливых хористочек, годных для того, чтобы, если они понравятся Берту, провести с ним ночь.
Самая безвкусная байка Дитрих, связанная с Бакараком, была чистейшей ложью. Этих гадких выдумок у нее в запасе имелось немало; именно их она воспроизводила с особым удовольствием. В данном случае она сочинила сюжет про то, как первая диагностировала гонорею у бедного Берта, как потом мужественно искала (и нашла!) способ вылечить его от дурной болезни. Сплоченная команда слушателей, жаждущих пикантных подробностей, в этих случаях поначалу задыхалась, потрясенная, теряла дар речи, зато потом начинались безудержные хвалы в адрес автора и полные злорадства комментарии.
– Марлена! Ну, это просто!.. Это же неописуемо забавно! Слов нет… Это изумительно… Прелестно…
От издевательского, от гнусного смеха слезы струились у них по щекам. К этому моменту мы с Биллом обычно покидали сцену, однако голос матери несся за нами до самых дверей.
– Ну, видите? Что я вам говорила? Про Марию? Это называется хорошими манерами? А ведь ее воспитывали в самых лучших традициях. Зато теперь… Куда все подевалось?
Тринадцатого февраля 1957 года она открыла новый сезон в Лас-Вегасе. За роялем сидел Берт Бакарак. В платье поразительной красоты, отделанном алмазами, она выглядела грандиозно и снискала привычный пламенный восторг публики.
По окончании гастролей в Лас-Вегасе Дитрих вновь поехала в Голливуд и завела легкий флирт с киностудией «Парамаунт», поскольку ей требовалась точная копия того самого черного парика, который был на ней в «Золотых серьгах» Она перерыла, наверное, весь костюмерный цех, по крайней мере, цыганский его «отсек», получила желаемое и в роли содержательницы публичного дома в каком-то мексиканском городе появилась на экране в фильме Орсона Уэллса «Печать зла». Предложение сниматься в этом фильме она приняла единственно из желания оказать Орсону любезность, и когда тот признался, что сидит без денег и ему нечем заплатить, не раздумывая, согласилась играть бесплатно. Две короткие сцены с ее участием были сняты всего за один вечер. Восхищенные отзывы, полученные впоследствии за работу в «Печати зла», мнение круга поклонников ее таланта, решивших, будто роль в фильме Орсона – едва ли не лучшая после «Голубого ангела» в ее актерском послужном списке, все это приятно удивляло и постоянно радовало Дитрих. Однажды, не удержавшись, я спросила Орсона, что навело его на мысль дать моей матери роль бандерши в борделе. В ответ он улыбнулся своей очаровательной улыбкой «озорного мальчишки»:
– Разве ты никогда не слышала о подборе актеров по типажному принципу?
Моя мать вернулась в Нью-Йорк весной пятьдесят седьмого года, утешила покинутого Марроу, истосковавшегося за время ее отсутствия, и убедилась, что я готова рожать. Мой третий сын появился на свет физически неполноценным. Дитрих была первой, кому сообщили, что с ребенком что-то неладно. Она тотчас твердо, без раздумий взяла на себя руководство по надзору за событиями. Прежде всего, категорически запретила докторам говорить со мной о болезни ребенка; затем в стиле прусского офицера (она и вообще владела им безупречно, но в этот раз блеснула, как никогда) объявила моему сильно встревоженному и мало что понимающему мужу:
– Билл! У нас кошмарная трагедия! Новый ребенок Марии не так безупречен, как остальные! Знаете ли вы что-нибудь о дурной наследственности в вашей семье? Нет! Нет! Сейчас ее вам ни в коем случае нельзя видеть! Ей будут делать кесарево сечение, чтобы извлечь плод! Я сама скажу, когда вам позволят ее навестить.
Мой деликатный, мой чуткий муж так и не рассказал мне об этом жутком разговоре. Но рассказали другие – возмущенный доктор, которому я себя вверила, и потрясенные услышанным сестры. Мать моя тем временем принялась звонить по разным телефонам и рассылать телеграммы, уведомляя близких друзей о «трагедии», выпавшей на ее долю, о безысходной отныне ее ситуации. Позже, описывая эту ситуацию, она обычно уснащала свой рассказ впечатляющими деталями:
– Знаете, ведь Мария принимала это страшное лекарство, когда была беременна… Это лекарство… Как оно называется?.. «Та…» Нет, как-то по-другому. Короче говоря, это такое лекарство, от которого дети рождаются на свет без ручек и ножек…
Так она оскорбляла мое дитя своей ужасающей ложью.
Билли Уайлдер и его почти сверхъестественное умение выбрать подходящий момент снова пришли мне на помощь. Миновало три дня, и Дитрих была вынуждена покинуть свой пост у изголовья моей кровати. Ей предстояло срочно начать готовиться к двойной роли в фильме Билли «Свидетель обвинения». Прощальные ее слова звучали сурово:
– Тебе следовало остановиться после Майкла. Майкл – действительно совершенный, идеальный мальчик. Вся эта суматоха, весь шум вокруг того, чтобы иметь много детей, – это, знаешь ли, одно только тщеславие. Я тебе говорила, но ты не захотела прислушаться к моим советам. Ты должна была обязательно делать свой увечный телемарафон!
За этим последовало «скорбное» материнское объятие, потом она торопливо натянула белые лайковые перчатки и скрылась.
Тихонько, стараясь не шуметь, Билл приотворил дверь моей комнаты. Он стоял на пороге, не решаясь войти. Лицо вытянулось, взгляд загнанный, но главное – великий страх в душе, который я сразу ощутила, страх, что это он принес мне беду. Каким-то необъяснимым образом.
Я протянула к нему руки. Мы крепко обнялись и застыли. В ту минуту нами владело скорее тревожное опасение, нежели горе. Сумеем ли мы помочь нашему ребенку? Подготовлены ли к выполнению трудной задачи? Достаточно ли умелы, чтоб все делать правильно? Хватит ли одной только нашей любви к больному мальчику, чтобы понять, каким путем идти? Потом мы, фигурально выражаясь, распрямили плечи и приступили к работе. Мы должны были стать самыми лучшими родителями для нашего Пола. Даже лучше тех, какими могли стать.
Этого ребенка заботам Дитрих не поручали никогда. Какого безнадежного инвалида сделала бы она из нашего отважного маленького мальчика! К тому времени, когда он уже смог самостоятельно нанести ей визит, ему было всего пять, но он успел преодолеть препятствия, которые врачи полагали непреодолимыми. Даже Дитрих теперь не могла его запугать. Она говорила с ним нежным, вкрадчивым голосом, топталась вокруг, стояла над душой, кудахтала, причитала, играла в няньку, жертвующую собой ради «несчастненького», любила порассуждать, не называя, правда, вещи своими именами, о его беспомощности, о полной зависимости от других, в которой ему суждено прожить жизнь… Вот что он сказал, вернувшись от нее в тот день:
– Мамочка, знаешь, Мэсси вела себя ужасно глупо. Она надела на меня ботинки, всю мою еду меленько порезала на кусочки и прямо взбесилась, когда я не захотел, чтоб она меня кормила. Я же теперь могу есть сам, и никто не нужен! Я могу, я научился! Но почему она так взбесилась?
Я обняла его, прижала к себе. Мое чудесное дитя, чей могучий, истинно бойцовский дух победил участь, предназначенную телу…
– Не позволяй ей приставать к тебе, лапушка. Мэсси не очень-то здорово соображает насчет… Насчет самых главных вещей.
Он неспешно наклонил голову – этот свой «профессорский» кивок он часто использовал, размышляя над тем, что считал сложным, трудным для постижения.
– Да, Мэсси – дурочка, – заключил Пол и побежал играть с самым любимым своим существом во всем огромном-преогромном мире – с крохотным братом Дэвидом.
Почему мы не прекращали борьбу, а оставили все как есть? В самом деле, почему? Наверное, по той причине, что мне слишком сильно хотелось сделать возможной нормальную человеческую жизнь. Потому, что я была ослеплена страстным стремлением этого добиться. Билл, быть может, бессознательно поощрял все мои несбыточные мечты; для него «матери» как особая человеческая общность были центром и основой семейного единства. В его жизненный опыт не вошло практически ничего из того, что, благодаря своему опыту, слишком хорошо знала я и чего поэтому боялась. И тогда я придумала свою систему. Я решила, что все будет «замечательно», если уродства и безобразия жизни я сумею целиком скрыть от глаз моих мальчиков, пусть они разъедают только мою душу, не касаясь детских. Таким образом, стыдиться «родительницы» Дитрих было предопределено лишь мне одной, а детям – ни в коем случае. До тех пор, пока они не станут достаточно взрослыми и внутренне самостоятельными, чтобы во всем разобраться. Но, разумеется, им пришлось жить и расти в условиях, когда мои благие усилия встречали ответное сопротивление, подчас даже сокрушительное, а это уже было нехорошо, неправильно. Ведь почти все, по крайней мере многое, происходило у них на глазах.
Они стали простодушными свидетелями шумной славы и восторженной лести, этой славой рождаемой. И видели: лесть не считается с реальностью, с истинным масштабом личности, которую выбрала своим идолом. При этом они росли и воспитывались в уважении к традициям правильного поведения, и бытового, и жизненного, одновременно видели, что моя мать эти традиции открыто презирает. Хуже того – им не раз и не два доводилось наблюдать, как я закрываю глаза на те ее поступки, которые дети не могли не счесть предосудительными в чисто нравственном смысле. Мне следовало разрубить эту тесную связь, причем, окончательно. Но я не разрубила.
Все происходящее каким-то почти неуловимым образом наложило свой отпечаток на моих мальчиков. Я это знаю точно, я замечала шрамы, оставляемые жизнью. В том числе, и почти незаметные. Нельзя было наносить им никакого вреда, даже самого малейшего. Это преступление, на которое я молча дала согласие, за которое и теперь все еще несу наказание, и буду нести до скончания века. И абсолютно ничего не могу сделать, чтобы исправить положение.
Одна из трагедий любви – это приближение момента, когда безотказное лекарство «дай поцелую – и все пройдет» больше не срабатывает.
Моя мать была безмерно занята подготовкой к «Свидетелю обвинения» (она старалась обезобразить себя, чтобы сыграть роль простой женщины, лондонской кокни). Настолько занята, что даже не заметила, как я перестала ей звонить. А когда она позвонила сама, я отговорилась тем, что якобы спешу и не могу вести беседу. В июле я уведомила ее телеграммой, что мы перебираемся в наш маленький домик на Лонг-Айленде, и тут она вдруг стала такой многословной, ласковой, готовой к душевным излияниям… Видно, у нее появились дурные предчувствия… Профессиональное же понимание вещей осталось нетронутым.
Суббота, 13 июня 1957 г.
Ах, любимая,
знала бы ты, какое счастье твоя телеграмма, какую радость доставила она моей душе.
Я переехала в свое бунгало. Сегодня первое утро дома. Все, все вокруг так красиво, что просто грех наслаждаться этим в одиночку. Но, зная, что ваше семейство сейчас пребывает на берегу моря, я легче переношу угрызения совести. Нетрудно вообразить, какая красота окружает и вас.
Тут чего только не случается. К настоящему моменту Лоутон руководит мной на паритетных началах с Билли («сорежиссирует»). Он хитрая, пронырливая лиса, но Билли, который по уши в него влюблен, не замечает ничего и позволяет ему все что угодно. По его совету меня заставили пронзительно вопить в первой же судебной сцене, что, по-моему, просто катастрофа: это незачем и негде делать. Нет даже просто подходящего момента.
Но зато (и тут зарыта собака) это великолепный контрастный фон для самого Лоутона, для длинного допроса свидетельницы, потому что он играет здесь с явным, но вежливо-доброжелательным цинизмом и ведет всю сцену на одной ноте, и лишь в самом конце совершенно неожиданно выкрикивает единственное слово: «Лгунья!» Выкрикивает после всех спокойно перечисленных им и развернутых доказательств моей заведомой нечестности. Мой истерический вопль, сопровождающий ответы, делает его позу, позу почти любезного циника, гораздо более осмысленной и выразительной для зрителя, чем если бы я сыграла все так, как намеревалась с самого начала. Свое «Нет, я его никогда не любила…» мне хотелось произнести бесстрастно, сухо, что само по себе обрело бы эмоциональную окраску, и зрительская реакция была бы очень острой в этом случае. Зрители сразу бы насторожились, а они и по замыслу должны быть против меня. Я ведь всегда чувствую, насколько легче человек проникается враждебностью к холодным, стервозным людям, чем к тем, кто не скрывает своих чувств.
Этому всему предшествовали бесконечно долгие обсуждения после каждого отснятого кинокадра с моим участием. Их вели Лоутон и Билли, а я просто-напросто присутствовала и со всем соглашалась. Соглашалась не потому, что думала, будто Лоутон прав, а потому, что твердо знала: надо непременно разрушить, развеять в прах эту кошмарную легенду. Легенда гласит, что меня интересует в фильме только моя наружность и что всерьез я никогда не играла. Вот почему слова, которые я хотела бы сказать сорежиссерам, они могли истолковать или как мое нежелание портить свое неподвижное лицо гримасой гнева, или как признание в том, что я неспособна воссоздать эмоциональный взрыв, сильное душевное волнение.
Тем временем Тай Пауэр восседает на скамье подсудимых. На нем великолепный твидовый пиджак светлого тона, отчего Тай выглядит еще боли элегантным, чем в пиджаке коричневого цвета. Рубашка его безупречно чиста, манжеты свежевыглаженные Манжеты украшены слишком большими квадратными голливудскими запонками. Золото их ярко сверкает в свете ламп. К этому следует добавить роскошные часы на запястье и массивное кольцо с печаткой на мизинце, которое, судя по всему, постоянно натирают воском: мощный отблеск его мешает работе кинокамеры. Волосы Пауэра набриллиантинены; парикмахер специально причесывает их перед съемкой каждого кинокадра. Он выглядит именно так, как должен выглядеть Тайрон Пауэр, Американец! Когда доведенному до отчаяния моей зловредностью ему приходится спрятать голову в ладонях, он очень старается не коснуться волос. Это напоминает мне Клодетт Кольбер; она делала то же самое из-за своей накладной челки.
Видно, что он дьявольски виновен. Человеку, как выяснилось, вовсе не требуются ни честное лицо, ни наивность, ни смущение, чтобы вы поверили в его непричастность к преступлению. Ни к чему и облик довольно бедного англичанина со смятыми рукавами и манжетами, заставляющими думать, что, помимо всего прочего, он еще и сидит в тюремной камере. Пауэра регулярно опрыскивают, чтобы по лицу было заметно, как он, бедняга, вспотел от волнения. Когда он и вправду изображает на физиономии волнение и беспокойство, то делается особенно виновным. Но никто не смеет ему ничего сказать. Я купила пару жемчужных сережек в какой-то дешевой лавчонке, так мне тут же объяснили, что от них у меня слишком богатый вид. Перед тем, как начались съемки, я немало натерпелась; надо ведь было, чтоб не осталось и следа от моей обычной красоты. А тут сидит голливудский Исполнитель Главной Роли, ничего общего не имеющий с героем фильма, сидит со своими отполированными маникюршей ногтями, с кольцом и запонками, и золотые часы лежат на краю скамьи подсудимых Я не видела его на месте для дачи свидетельских показаний, где, уверена, он будет стоять во всем своем величии и славе и где скажет, что с тех пор, как потерял место, ходит без работы и что, хоть у него сейчас туго с деньгами и почти нечего есть, он не взял ни гроша у старой леди, в убийстве которой его обвиняют. Ну как? Полагаю, остается только смеяться.
Сегодня Лоутон объявил мне, что раз я так воинственно держусь в зале суда в качестве миссис Воул, то для женщины-кокни надо выбрать нечто прямо противоположное. Здесь я должна изобразить эдакую смутную, расплывчатую женственность. Пусть у меня будет припухший, как от пчелиного укуса, рот и чтоб я все время кокетливо перебирала пальцами оборку на блузке. Потом он лично все это мне показал, быстро моргая своими медвежьими глазками и теребя рубашку. Тут я сразу же припомнила анекдот про психоаналитика, пытающегося стряхнуть с себя невидимых бабочек, про которых пациент говорит, что постоянно чувствует их на собственной коже.
Мы перепробовали бесчисленное количество шрамов. Самых разных. Все оказались слишком уродливыми и страшными для Хорнблоу. Пробы продолжались до тех пор, пока мой гример не сказал, пожимая плечами:
– Но ведь я прочел в сценарии, что шрам и есть причина ненависти этой женщины; там также говорится, что свой шрам она показывает только на одно мгновение. Если бы он не был ужасным и отвратительным, зачем бы ей специально прикрывать его волосами? Она могла преспокойно замазать шрам какой-нибудь пудрой, будь он всего-навсего красной полоской.
– Ах, – сказали они, – конечно, конечно. Это правильно. – И с шрамом все решилось в одну минуту.
Как я и предчувствовала, у Билла большие хлопоты и даже неурядицы с декорациями. Оулд Бейли[32]32
Центральный уголовный суд в Лондоне.
[Закрыть] воссоздан в массивном дереве и в точных размерах Но, как тебе известно, для съемок размеры абсолютно ничего не значат; с помощью света можно воспроизвести и несуществующую глубину, и нужный пространственный объем, и даже как бы запрудить помещение людьми, если это желательно. Они же, наоборот, невероятно гордятся тем, что получили «реальную» вещь. Но какая она к черту «реальная», когда сделана заново? Это они в расчет не берут. Там, где кончаются деревянные панели, потолок выкрашен свежей краской. Он почти белый и выглядит, как голливудская декорация в павильоне У нас на съемочной площадке присутствует эксперт, настоящий британский барристер[33]33
Адвокат высшего ранга, имеющий право выступать в любом суде.
[Закрыть]. Он со мной согласен и тоже говорит, что в жизни потолок обязательно темнеет от времени, и даже если бы в этом старинном английском суде его каждый год красили, он все равно никогда бы так не выглядел. Кожа на скамьях тоже новая, прямо с иголочки.
На этих скамьях сидят голливудские статисты. Сидят в своей обычной одежде. Ультрасовременные прически, шляпы, украшения – все a la Голливуд. Миловидные физиономии. Мужчины в белоснежных рубашках, которые ослепительно сверкают, отвлекая внимание от действия; поверх них, радуя глаз, свисают большие актерские галстуки из набивной ткани. Никаких маленьких узелков, какие приняты у англичан; не видны и лица, глядя на которые можно было бы решить, что в зале – представители средних слоев английского общества. Все-все американское, все настолько не соответствующее логике, что нельзя поверить, будто никто этого не видит и против этого не возражает. И все происходит в окружении «точных», «отражающих жизнь» декораций старинного Оулд Бейли. Тут вообще нет персонажей (существует ведь особый тип людей, обожающих сидеть в судах при разборах дел об убийствах!), тут только красивые калифорнийские леди.
Это все, конечно, не мое дело, но это же именно те люди, которые меня судят!
Уна О'Коннор сыграла свою сцену точно так же, как играла ее в театре, – за тем лишь исключением, что в роль внесены многочисленные изменения; это осложнило ей работу.
Снималась она в тех же платьях; длинные серьги привычно для меня висели по обеим сторонам ее лица и звенели всякий раз, когда она резко поворачивала голову. В фильме Уна играет старуху-домоправительницу убитой женщины. Здесь ее уважают, ценят и не дергают.
Что еще я могу тебе написать? Всю свою жизнь я играла шлюх. И на этот раз они даже не ждут, что я прибавлю что-нибудь к знакомому образу.
Не то, чтобы я думала, будто они могут совершенно испортить мне роль. Я по-прежнему хочу воплотить на экране миссис Воул, – быть может, не так первоклассно, как могла бы и как надеялась, но все же, полагаю, это будет довольно интересно.
На подходе у меня нет новой картины, но тут я вдруг оказалась в толпе этих ужасных репортеров. «Что вы собираетесь делать по окончании работы над «Свидетелем обвинения»?» Я дала единственно возможный ответ: «Поеду домой».
Целую тебя крепко и от всего сердца.
Мэсси
Дневник свой она, конечно, не забросила.
Среда 24 июля
Учу роль. Большая финальная сцена.
Он позвонил. Я думала, мне это снится. Слегка пьян; да, не очень сильно. Однако достаточно, чтобы решиться набрать мой номер.
Много работает, и спина болит, как прежде. Разговаривали целый час. После января это впервые.
Упоминание о болезни спины Юла существенно. Быть может, то был начальный этап беспощадного рака, который сгубил этого талантливого человека. Девятнадцатого августа моя мать пишет в дневнике:
Первый раз без обвинений. Сказал: «Я пришел повторить, что люблю тебя». Три раза прикладывался к спиртному, прежде чем сказать. Лежал в постели, когда сказал это.
Уже попрощался со мной у двери и решил остаться.
20 августа
Закончили «Свидетеля».
22 августа
Весь день дома в ожидании. Позвонил Билли, сказал, что в фильме я великолепна. Награда Академии киноискусства. Мне. За исполнение роли.
Ничего не значит, потому что Он не позвонил.
4 сентября
Он пришел в 1.30. Оставался до 4.30. Мил, нежен, чудно выглядит (принимает гинсенг). В постели полтора часа. Мне следует быть счастливой.
Трудно, так как важна любовь, а не постель. Хотя постель всегда была его проявлением любви.
В четверг перезапись фонограммы женщины-кокни.
13 сентября
Несчастна. Звонка нет. Почему?
На студию – повидаться с Билли. 3 часа дня.
Шевалье.
Тай Пауэр.
14 сентября
Кровавое пятно. Темное. Боль в пояснице.
На «Тампаксе» никакой крови. 9 вечера. Положила в 12 дня. Но боли в пояснице по-прежнему.
Она продолжала фиксировать нерегулярно появляющиеся странные кровяные пятна во всех своих дневниках и занималась этим до 1964 года. К врачу идти наотрез отказывалась.
Тами находила все большее утешение в голосах, которые слышала она одна. Когда голоса приказали ей не спать, она сидела неподвижно целыми днями, молча уставившись в одну точку; ее хрупкое и слабое тело застывало в этом как бы подвешенном состоянии. Потом голоса настойчиво потребовали, чтобы Тами вскрыла себе вены, и она послушно повиновалась приказу. Отцу пришлось отправить ее в психиатрическую лечебницу. Это был конец долгого, мучительного путешествия, на которое ушла почти вся ее жизнь. Мне бы следовало броситься к ней, спасти ее от этих последних мучений, но я была поглощена своим собственным горем, собственными страхами. Они владели мной безраздельно, и я не могла найти в себе мужество уехать и начать борьбу за эту чудесную женщину, которую так любила. К тому времени, когда мой ребенок одержал победу над своими тяжкими дефектами, когда одолел все препятствия, было уже поздно. Слишком поздно.