Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Впоследствии честные профессионалы стали обходить ее стороной. Ей нельзя было доверять. Такое свойство часто оборачивалось во вред ей самой.
Для рекламы своего телешоу Дитрих вернулась в Нью-Йорк, где Милтон Грин написал ее портрет. На нем она запечатлена в своей знаменитой позе – закутанной в лебяжье манто; видна только одна нога, и впечатление такое, будто под манто Дитрих совершенно обнажена. Глядя на ее изумительную кожу и золотой парик, никто не мог бы сказать, что ей семьдесят один год. Однако в этом портрете было что-то ужасно аморальное. Впервые его увидев, я вспомнила своего старого друга-трансвестита из Сан-Франциско: на портрете мать была гораздо больше похожа на такого трансвестита, «работающего под Дитрих». После того как картина была сильно переделана, она стала еще дальше от реальности, особенно ее портила слегка распухшая нога – но от этого мать отказаться не могла.
Уотергейт. Никсон переизбран огромным большинством голосов. Во Вьетнаме остается только двадцать четыре тысячи солдат – сорок семь тысяч возвращаются на родину в новеньких цинковых гробах, тогда как еще триста тысяч, разбросанные по военным госпиталям, пытаются залечить не только телесные раны.
Когда умирал Шевалье, моя мать прилетела в Париж. Все, естественно, сочли, что она поспешила к постели умирающего, дабы сказать ему последнее «прости». На самом же деле билеты на самолет были заказаны задолго до этого дня, зато такой «поступок» прибавил блеска ее легенде. Спустя несколько лет, для объяснения того, почему Шевалье категорически отказался ее принять, когда она, печальная и красивая, явилась к нему в больницу, мать придумала трогательную историю:
– Когда Шевалье умирал, я прилетела в Париж – специально, чтобы быть с ним рядом. Но когда я пришла в больницу, где он лежал, мне сказали, что он строго-настрого запретил впускать меня в палату! Знаете, почему? Он не хотел, чтобы я видела его таким. Он так меня любил… он отказался от возможности увидеть меня в последний раз, только чтобы не заставлять меня страдать. Изумительный человек!
Дитрих продолжила турне по Штатам, а затем по Британским островам. Время от времени в аэропортах возникала потребность в кресле-каталке; в таких случаях мать старательно избегала подстерегавших ее фотокорреспондентов, и это превратилось в постоянный кошмар. Ноэл умер у себя в доме на Ямайке. Его знаменитая подруга осудила его за курение и недисциплинированность.
– Видишь? После нашего пари я не выкурила ни одной сигареты и до сих пор жива, а бедняга Ноэл так и не сумел бросить. Он был моим другом. Теперь эти два его хориста получат прекрасные дома – вообще все! Какой ужас! И будут по-царски жить на его деньги. Впрочем, они все эти годы были при нем – возможно, они их заслужили.
Семнадцатого мая 1973 года мои родители «отпраздновали» золотую свадьбу: он – сворачивая шеи цыплятам в Сан-Фернандо Вэлли, она – обедая со своим «последним» в Париже. Какой-то репортер пронюхал про эту дату, чем ее страшно разозлил: мать утверждала, что мне всего лишь двадцать пять лет, что он все перепутал, и намеревалась подать на него в суд.
Седьмого ноября в театре Шейди Гроув в Мэриленде, на окраине Вашингтона, моя мать заканчивала в третий раз петь на бис. Здание театра имело сферическую форму, зрители сидели вокруг сцены, и мать часто меняла положение у микрофона, чтобы ее было слышно во всех частях переполненного зала. Но вот сверкающая фигура повернулась и, сделав несколько шагов, приблизилась к краю сцены, чтобы поприветствовать оркестр и безупречного дирижера. Дитрих отвесила свой знаменитый поклон: ноги совершенно прямые, сгибается только верхняя часть туловища – так низко, что макушка в парике чуть не касается пола, – правая рука в благодарном жесте простерта к дирижеру Стэну Фримену. И вдруг, оступившись, она свалилась в оркестровую яму. Фримен, видя, что Дитрих падает, вскочил на вращающийся табурет в отчаянной попытке ее поддержать, но опоздал. В следующую секунду она, пугающе неподвижная, уже лежала между пюпитрами. К ней стремительно протянулось множество рук, но она прорычала:
– Не трогайте меня! Очистите зал! Очистите зал!
Меня разбудил резкий телефонный звонок. Я схватила трубку и услышала встревоженный голос маминой костюмерши:
– Мария! Мы звоним из театральной уборной. Случилась беда. Я передаю трубку матери…
Сон как рукой сняло.
– Мэсси?
Я слышу, как она прерывисто дышит, пытаясь что-то сказать. Смотрю на часы: четыре тридцать утра по лондонскому времени. Значит, в Мэриленде одиннадцать тридцать, только что закончился концерт.
– Слушай, Мэсси. Вздохни поглубже… говори медленно… расскажи, что случилось. – Я произношу эти слова, как военную команду. Это единственный способ заставить ее взять себя в руки.
– Я упала, – шепчет она.
Я в шоке. Комнату заполняет страх. Я продолжаю выкрикивать вопросы.
– Сломала что-нибудь?
– Нет.
Хоть я и знаю, что парик должен предохранить ее голову от удара, все-таки спрашиваю:
– Голову ушибла?
– Нет.
– Хорошо. А теперь скажи… ноги ушибла?
– Да.
О Боже! Я набираю в легкие воздух и продолжаю:
– Какую ногу?
– Левую.
Господи! Ту, в которой слабее пульс.
– Расскажи мне подробно, не торопясь, что произошло.
От шока ее тон смягчился; она говорит, как девочка, рассказывающая, что с ней стряслось в школе:
– Ты же знаешь, как я всегда кланяюсь в конце и представляю своего дирижера – протягиваю руку, чтобы указать на него зрителям. Ну вот, а сегодня Стэн Фримен сдуру вообразил, будто я хочу пожать ему руку, вскочил на вращающийся табурет, схватил меня за руку, потерял равновесие, упал и потащил меня за собой. Как только я оказалась на полу, я поняла, что все не так плохо: платье в порядке и парик на месте. Но ты ведь знаешь, платье такое узкое, что я не могу в нем встать, да мне и не хотелось, чтобы зрители увидели… в общем, я лежала и кричала перепуганным музыкантам, чтобы меня оставили в покое и чтобы освободили зал. Потом я почувствовала на ноге что-то мокрое, увидела кровь и поняла: меня надо отнести в уборную, но зрители не должны этого видеть, и я продолжала лежать на полу, пока все не разошлись, и тогда меня унесли… Единственное, что я сказала: «Позвоните моей дочери… позвоните Марии».
– Правильно сделала. А теперь внимательно меня выслушай. Ни в коем случае не снимай ни колготок, ни эластичного чулка. Обмотай ногу чистым полотенцем, оставь все как есть и поезжай в госпиталь Уолтера Рида. Не позволяй никому дотрагиваться до ноги, пока не расскажешь, что у тебя неполадки с кровообращением…
Она перебила меня:
– Мы уже сняли колготки. Пришлось снять они были все в крови, и чулок тоже.
Теперь я понимаю, как плохо дело. Эластичный чулок стащили с ноги вместо того, чтобы разрезать, а это значит, что наверняка драгоценная кожа содрана. Мать, скорее чтобы просто настоять на своем, начинает спорить:
– Я не могу в госпиталь. Там фотографы, репортеры…
Я уже ищу номер телефона «Пан Ам».
– Мама, я вылетаю. Не хочешь в госпиталь – вызови хотя бы врача. Нельзя допустить заражения. Ты меня слышишь? Нужно промыть и перевязать рану, тебе должны дать лекарство. И еще ввести противостолбнячную сыворотку – пол в театре грязный. Позвони Тедди Кеннеди. Он найдет подходящего врача в Вашингтоне.
– Ты прилетаешь? Когда?
– Первый рейс из Лондона в десять утра. Попробую на него попасть. В Вашингтоне я буду… – я смотрю на часы: пять утра, – сегодня около шести вечера, по вашему времени. А сейчас возьми два кусочка сахара и положи под язык. Пускай тебя завернут в одеяло, чтобы было тепло, и отвезут в гостиницу. И не поднимай высоко ногу.
– Не поднимать? – По ее тону я понимаю, что она именно это и сделала.
Я забронировала билет на первый утренний рейс. Поскольку Билла не было дома – он уехал по делам в Нью-Йорк, – я позвонила своему женатому сыну, который жил в Лондоне:
– Пит, прости, что так рано – мне нужна твоя помощь.
– Да, мам. Валяй!
– Она упала в Вашингтоне и открыла ногу.
– О Господи!
– Я должна лететь… вы с Сэнди сможете присмотреть за Полом и Дэвидом?
– Ну конечно! Мы прямо сейчас приедем, накормим их завтраком и отправим в школу. Не волнуйся, здесь все будет в порядке – поезжай!
Я прилетела в Вашингтон под вечер, сразу поехала в гостиницу и нашла мать в номере, перевязывающей поврежденную ногу – она собиралась в театр на вечернее представление. Рана была глубокой, размером с мужской кулак. Из-за плохого кровоснабжения она довольно скоро перестала кровоточить; по этой же причине мать не ощущала боли. Самой большой опасностью сейчас была инфекция.
Для меня сенатор Кеннеди остался маленьким мальчиком, которого я знала, как Тедди, в далекие летние дни 1938 года. Он был очень доброжелателен и крайне серьезно относился к любым поручениям. Стоило сказать: «Ох, Тедди, я забыла книжку», как он припускал на своих толстеньких ножках и бежал всю дорогу от пляжа до гостиницы. Мать связалась с ним – и он договорился, чтобы ее немедленно приняли в крупнейшем медицинском центре в Бетезде. Но она отказалась туда ехать; тогда он назвал фамилию одного вашингтонского врача, на которого можно положиться. Тедди ни словом не упомянул о трагедии в собственной семье. Его сыну в ближайшие дни грозила ампутация ноги – у мальчика была саркома.
Разумеется, я заставила мать обратиться к этому врачу. Но поскольку тот не пожелал выполнять ее указания и не прописал никаких «волшебных снадобий», он ей не понравился. Доктор понимал, что без восстановления кровоснабжения нога не заживет. А так как мать слышать не хотела о хирургическом вмешательстве и отказалась даже обсуждать эту тему, он предложил единственное, что ему оставалось: инъекции, антибиотики и ежедневные перевязки – во избежание заражения; это позволяло надеяться, что рана останется стерильной, пока мать не образумится. Ни одно из этих предложений Дитрих не удовлетворило, и она позвонила в Женеву, чтобы посоветоваться с профессором Де Ваттвиллем. Тот, очень хорошо зная мою мать, прописал инъекции стольких новейших «чудодейственных» препаратов, сколько мог придумать. В основном это были витамины, концентрированные белковые растворы и безвредные гормоны; для их доставки – как будто в Америке они были недоступны – была организована курьерская служба. Когда профессор в разговоре упомянул о ее плохом кровообращении, она бросила трубку. Я настояла на отмене предусмотренных контрактом вашингтонских концертов.
Бездеятельность сводила мать с ума – так бывало всегда.
Поскольку я «не разрешила» ей работать, она настояла, чтобы ей, по крайней мере, позволили переоборудовать гостиничный номер в пункт «неотложной помощи». Устройство полевого госпиталя – занятие в ее вкусе. Она реквизировала находящуюся в номере буфетную, продезинфицировала стены и стойки и заполнила свободное пространство медицинским оборудованием и разнообразными лекарствами, какие только можно было раздобыть в округе Колумбия. Теперь преобразившаяся буфетная годилась хоть для проведения нейрохирургических операций. Пока мать с упоением устраивала свой М.A.S.H.[39]39
«Военно-полевой госпиталь» – нашумевший комедийный фильм Р. Олтмана (1970).
[Закрыть], я занималась делами. Хотя у меня были большие сомнения относительно того, что она сможет отправиться в турне, которое должно было начаться двадцать шестого числа в Монреале, я попросила ее личных музыкантов оставаться в боевой готовности и ждать моего звонка. Позвонив Биллу в Нью-Йорк, Майклу в Лос-Анджелес и остальным детям в Лондон, я объяснила им ситуацию. Мать, разумеется, ни о ком из них даже не спросила.
На следующий день в вестибюле гостиницы меня остановил мрачный Стэн Фримен. Устремив на меня налитые кровью глаза, он заговорил умоляющим голосом:
– Мария! Я не стаскивал вашу мать со сцены! Клянусь! Она говорит, что стащил – но это не так! Поверьте мне, я бы в жизни не сделал ей ничего дурного.
Я попыталась его успокоить:
– Ну конечно, вы ни в чем не виноваты, Стэн. Мы с вами оба знаем, почему мать упала. Я понимаю, как вам тяжело, но мать способна выдать любую ложь за правду, и каждый готов ей поверить. Мы отменили все вашингтонские концерты. Можете пока считать себя свободным. Но, насколько я знаю свою мать, она, скорее всего, захочет отправиться в Монреаль. И помните: если мать возомнила вас виновным, нам, простым смертным, остается только смириться. А теперь советую вам хоть немного поспать. Постарайтесь обо всем забыть. Люди, которые вас любят, в такую ложь не поверят – а это самое главное.
Мудрые слова, замечательный совет – я сама постоянно старалась следовать подобным советам, хотя это далеко не всегда мне удавалось.
Рана не заживала, из нее по капелькам сочился драгоценный белок. Мы научились менять стерильные повязки. Из Швейцарии прибыли «чудодейственные» лекарства, я наняла медсестру, которая ежедневно делала матери уколы. Чувствовала себя она хорошо. Передышка пошла ей на пользу – я уж не говорю, сколь полезно было мое постоянное присутствие. Мы даже отпраздновали День благодарения, заказав в номер индейку.
– Если ты не отметишь по всем правилам свой великий праздник, с тобой рядом будет просто невозможно находиться. Да и в этом американском отеле наверняка не найдется в меню ничего кроме дурацкой индейки!
Отказываясь признавать, что рана еще не зажила, мать настаивала на выполнении контракта и продолжении гастролей в Монреале. Я понимала, что должна ее сопровождать, по крайней мере, до следующего перерыва в турне. Мне хотелось быть поблизости – на случай, если травмированная нога доставит слишком много неприятностей, с которыми ей одной не справиться. А это было весьма вероятно – с учетом того напряжения, которого требовал от матери каждый концерт. Во время наших вашингтонских «каникул» я разбавляла ее «скотч» и контролировала ежедневный рацион спиртного. Всякий раз, как она отставляла недопитый стакан, стоящие под рукой цветы получали щедрую дозу виски. Мать неизменно восклицала: «Почему мой стакан всегда пуст?», но об истинной причине не догадывалась. Должна заметить, что на цветы алкогольная диета действовала отменно.
Впервые за много лет трезвая, Дитрих поднялась на сцену в своем лебяжьем манто, тянувшимся за ней длинным шлейфом, и, подобно птице феникс – обожаемому ею символу возрождения, – дала потрясающий концерт, которому, по-моему мнению, в ее жизни не было равных. Никто из тех, кому посчастливилось стать свидетелем ее триумфа в тот вечер в Монреале, не поверил бы, что на гибкой, безупречной формы ноге под влажной марлей и плотными бинтами – открытая рана. Целый час мать неподвижно простояла на месте, бесконечно бисировала, сгибалась в своем знаменитом низком поклоне, пока наконец, попросив зрителей перестать аплодировать, не покинула сцену и твердым шагом направилась в уборную. Нам пришлось раздеть ее, чтобы сделать перевязку, – ей предстояло еще одно выступление. На следующий день о концерте было подробно рассказано в приведенной ниже рецензии. Я не верю газетным рецензиям, но эту считаю необходимым процитировать – Дитрих такое заслужила.
«Газет», Монреаль, понедельник, 26 ноября 1973
Дейв Биллингтон
Когда она была девочкой-подростком, отравленные газом и контуженные солдаты Ипра и Вими лежали в грязных окопах…
Двадцать пять лет спустя она объезжала с концертами военные базы, переполненные сыновьями многих из ветеранов той «войны во имя прекращения всех войн на земле».
Еще двадцать пять лет спустя, на сцене концертного зала в Монреале Марлен Дитрих, хемингуэевская «немка», невесть в который раз в своей жизни поет «Лили Марлен», и век хаоса, ненависти и надежды цепляется за странички неумолимого отрывного календаря, застрявшего среди веток цветущего тернового куста…
Она поет – и безжалостному белому лучу софита не удается отыскать ни единого изъяна на слегка запавших щеках этого лица, которое отказывается стареть…
Кажется, что перед тобой живое олицетворение нашего столетия. Ее лучшие годы позади, и закат, вероятно, близок, но, не потеряв надежды, с которой любой век (или человек) вступает в жизнь, она все еще здесь, все еще жива и все еще не желает сдаваться…
Возможно, не совсем правильно именно так воспринимать Дитрих. В конце концов она всего лишь человек, наделенный всеми присущими роду человеческому слабостями; она всего лишь певица и актриса среднего, по совести говоря, дарования и мастерства. Так что же заставляет нас видеть эту женщину в особом, возвышающем ее надо всеми другими, свете?..
Ответ на этот вопрос дает она сама, когда поет немудреную детскую песенку, впервые исполненную Питом Сигером – «Куда девались все цветы?» Это ее ответ не потому, что она включила антивоенную песню протеста в свой репертуар, и даже не потому, что она поет ее так страстно – нет, дело тут, скорее, в одном мимолетном мгновении, когда звучит потрясающая последняя строка…
Больше часа, без перерыва, без напряжения, не пытаясь играть на чувствительных струнах души сидящих в зале, Марлен Дитрих развлекает зрителей, переходя по их просьбе от лирических песен к импровизациям или к шуточным песенкам – а зрители, слушая эту великолепную мешанину, блаженно урчат, как кошки, объевшиеся сливок…
Когда она умолкает, начинаются безжалостные вызовы на бис, громкие аплодисменты и робкие (но пылкие) попытки подняться на сцену, как будто Дитрих – дарующий бессмертие талисман, до которого необходимо дотронуться…
Занавес опускается, и богиня исчезает, удаляется обратно в миф, словно неуловимый посланец Олимпа…
А когда это происходит, становится понятно, почему Дитрих больше, чем очередной феномен, каких много вокруг. Она уже не просто Марлен Дитрих, певица, актриса, идол, обожаемый поклонниками, которые Фрейду навеяли бы сонный кошмар…
Она придает времени форму и материальность. Она кажется символом целого столетия худших и лучших часов западного человека. Ибо она – ровесница века, и она этот век прожила, и увидела, что он не выполнил грандиозных обещаний, хотя сулил их больше, чем любой другой, и до сих пор не перестает их раздавать…
И она, и век все еще здесь – возможно, утомленные, возможно, приунывшие, возможно, уставшие надеяться, но, тем не менее, все еще здесь… и все еще способны спросить у вас с неподдельным гневом: «Когда вы наконец чему-то научитесь?»
Отбросьте символику, забудьте о феномене и просто примите тот факт, что это был превосходный спектакль. Точный ритм, разнообразие песен, жесты, освещение, грим – все это квинтэссенция тех элементов, которые заставляют зрителей обожать великих артистов эстрады.
Мое восхищение было ничуть не меньше. Перед отъездом в Лондон я в очередной раз попыталась втолковать матери, что, несмотря на триумф, продолжать турне с открытой раной – безумие. Но ускорить процесс заживления могло только хирургическое вмешательство, и я умоляла мать обратиться к выдающемуся кардиологу Майклу Дебейки, в Хьюстон. Все еще опьяненная своим триумфальным возрождением, она едва выслушала меня и укорила за то, что я вечно пророчу ей всяческие несчастья. Я отстала от нее – мне самой все эти уговоры уже начали надоедать – и вернулась в Лондон. Мать собиралась в Сан-Франциско, где в будущем году должны были быть продолжены гастроли.
10 января 1974 года мать позвонила мне из Далласа, где забронировала на три недели номер в отеле «Фэрмонт». В ответ на мой вопрос она сказала, что рана еще не закрылась и ее края почернели. Я, оставаясь в Лондоне, взяла дело в свои руки и позвонила в кабинет доктора Дебейки в Хьюстоне. В Техасе был вечер, и блестящий хирург сам взял трубку. Я на мгновение лишилась дара речи – мне самой стало страшно от своей затеи. Представившись «дочерью такой-то», я, выбирая как можно более точные выражения, поведала ему «секретную сагу о знаменитых ногах Марлен Дитрих». Великий человек выслушал меня, не перебивая.
– Скажите, доктор, если я уговорю мать в воскресенье – у нее свободный день – прилететь из Далласа в Хьюстон, вы ее посмотрите?
– Разумеется, миссис Рива. Назначьте время, и я буду ждать вас в госпитале, у себя в кабинете.
– Большое спасибо, доктор. Позвольте отнять у вас еще минутку. Если, осмотрев мать, вы решите, что необходимо хирургическое вмешательство, пожалуйста, скажите ей напрямую, что в случае отказа ногу придется ампутировать. Это единственный способ заставить ее согласиться на операцию. Вы должны ее напугать. Простите, что указываю вам, как себя вести, но я знаю свою мать – иначе она не послушается.
Я дала ему номер своего лондонского телефона, и он обещал после встречи с матерью мне позвонить – теперь оставалось только уговорить мать поехать к нему в Хьюстон. Она возражала, спорила, ворчала, злилась, однако поехала. Доктор Дебейки позвонил мне, как только за ней закрылась дверь его кабинета.
– Мария, мне совсем не пришлось прикидываться. Я сказал вашей матери, что, если немедленно не сделать операцию, она потеряет ногу. Это чистая правда. Она согласилась, предупредив, что вначале выполнит условия контракта.
– Доктор, она ни за что этого не сделает, если меня не будет рядом. Концерты в Далласе заканчиваются через три дня, двадцать пятого. Вы можете назначить операцию на ближайшее время? А я уж как-нибудь ее к вам доставлю.
26 января 1974 года Марлен Дитрих была тайно зарегистрирована под именем миссис Рудольф Зибер в Методистском медицинском центре в Хьюстоне, штат Техас. Я прилетела из Лондона на следующий день. Сотрудники доктора Дебейки знали, как себя вести с желающими сохранить инкогнито ВИП'ами. Их обращение с моей матерью было образцом дипломатичности. Личный ассистент доктора встретил ее в аэропорту, усадил в лимузин и привез в специальные апартаменты в прославленном госпитале.
Необходимо было точно установить место и степень сужения артерии. Для этого требовалась довольно жестокая процедура артериографии под общим наркозом. Как только мать увезли, я принялась перерывать ее вещи в поисках таблеток и спиртного, которые – в чем я не сомневалась – были там спрятаны. Моя мать, тайком занимавшаяся «самолечением», вполне могла утром перед операцией отхлебнуть несколько глотков «скотча», а врачи бы спохватились только, когда у пациентки на операционном столе начались бы судороги и произошла остановка сердца. Хотя Дитрих слыла «большим знатоком в области медицины», на самом деле уровень ее знаний был ужасающе низок.
Я выложила все, что нашла, на кровать… К тому времени, когда я вызвала старшую медсестру, чтобы показать ей свои находки и попросить все унести, кровать была завалена полностью. Хотя такие «налеты» с целью защитить больного от самого себя не редкость, мне не приходилось делать ничего подобного с тех пор, как я ухаживала за Тами. Я была потрясена объемом тайных запасов матери, ее хитростью и изобретательностью. Она всегда обожала маленькие бутылочки со спиртным, раздаваемые пассажирам во время полета, и неизменно уносила по несколько дюжин из самолета в своей ручной клади. Перед тем, как отправиться в больницу, она слила водку и виски из этих бутылочек во флаконы с этикетками «тоник», а освободившиеся бутылочки из-под спиртного заполнила тоником. Я содрогнулась при мысли, что кто-нибудь мог случайно выпить содержимое одной из них. Такая же участь постигла лосьоны, жидкости для укладки волос и для полоскания рта и духи. Смертоносные наркотики превратились в невинные «Европейские витамины», «Фернандо Ламас» – в «свечи от запора». Препараты, которые невозможно было замаскировать из-за их специфической формы и цвета, мать рассовала куда только могла: в коробки с нитками и иголками, в карманы пеньюаров, в сумочки и даже в картонные упаковки от «Тампакса».
Из операционной ее привезли в страшно возбужденном состоянии. Вечером, когда действие анестезии закончилось, она первым делом спросила, где ее дорожная сумка. Когда я предложила достать все, что нужно, из этой большой и тяжелой сумки, она пришла в ярость и велела выполнять то, что приказано! И, как безумная, рылась в ней, пока не сообразила: то, что она ищет, из сумки изъято, причем тайком, без спроса. С этого момента я, медсестры, все обитатели штата Техас превратились в «гестаповцев», и была объявлена война тем, кто «упрятал меня в этот концлагерь».
Доктор Дебейки невероятно гордится своими личными успехами в борьбе с инфекцией. Правила гигиены, установленные им для операционного блока и вообще для всей клиники, строги и непоколебимы чуть ли не за гранью разумного, однако одержанные доктором победы над инфекцией оправдывают его фанатизм. Пациентам – всем без исключения – предписано принимать душ и ранним утром, перед операцией, обтираться специальным дезинфицирующим раствором. Уверенность матери в моей принадлежности к агентам гестапо упрочилась, когда я разбудила ее в пять утра и сообщила, что она должна принять душ. От страха она набросилась на меня яростнее обычного.
– Я не грязная! Вы что тут все – вообразили, будто имеете право указывать мне, когда я должна мыться? Фашисты! Это ты… ты заставила меня сюда лечь… ты со своей патологической любовью к врачам и больницам! Не буду я мыться! Идиотизм какой-то!
Для нее, вероятно, это было ужасное время. Хуже, чем мог бы себе представить человек со стороны. Женщина, которая делала все для того, чтобы ее стареющее тело казалось молодым, которая придумывала тысячи способов для маскировки жировых складок на дряблых ляжках, которая прятала свои тонкие редеющие волосы под золотыми париками, которая втискивала свои отвисшие груди в прозрачную сбрую, пытаясь сохранить тот образ Венеры, в каком хотел видеть Дитрих мир, вынуждена была сбросить свои покровы. Легенда выставлялась на обозрение множества незнакомцев. Начиная с этого дня, в мире появится группа людей, которые видели подлинную Дитрих, семидесятитрехлетнюю старуху, чье тело выдавало ее возраст, даже если лицо лгало. Мать не столько пугала предстоящая операция, сколько неминуемое разоблачение.
Однако я все-таки затащила ее под душ. Я знала, что перед операцией ей дадут успокоительные, и хотела, чтобы это произошло как можно раньше: ведь она еще могла передумать и покинуть клинику. Было пять тридцать утра; когда я вытирала мать, она сказала:
– Уезжаем отсюда! Нога заживет безо всех этих глупостей! Придумай что-нибудь – пообещай своему драгоценному Дебейки, что я вернусь после окончания гастролей, – и, выйдя из ванной, принялась искать свою одежду.
Я подошла к кровати, возле которой была кнопка вызова медсестры. Мне нужна была помощь. Отлученная от своих лекарств и спиртного, мать страдала от вынужденной абстиненции. Ее необходимо было побыстрей успокоить – пускай даже принудительно, – пока она не пришла в сильное возбуждение. Незаметно нажав кнопку, я осторожно приблизилась к матери – она стояла совершенно обнаженная, дрожащая, судорожно обхватив себя руками.
– Успокойся, Мэсси. Успокойся; позволь, я тебе помогу. Мы уедем. Сейчас я тебе дам бюстгальтер и трусики, но ты помнишь, что нужно сделать, прежде чем одеваться? Ляг на секунду на кровать, и я перевяжу тебе ногу.
Спустя десять минут Дитрих на каталке повезли к лифту; на ее губах блуждала легкая улыбка. Она кротко смотрела на меня и казалась довольной. Жаждущий виски организм почти беспрекословно согласился на солидную дозу валиума! Я молилась, чтобы после операции мать забыла, как прекрасно себя чувствовала, и не пристрастилась к тем новым наркотикам, которыми должны были накачать ее вены. Я сжала ее руку, дверь лифта закрылась. Наконец-то, после стольких лет страданий, блестящий специалист займется спасением знаменитых ног Дитрих. В то утро доктор Дебейки успешно произвел шунтирование правой бедренной и левой подвздошной артерии, а также двустороннюю поясничную симпатэктомию.
В блоке интенсивной терапии всегда жуткий холод. За мать дышит аппарат. Она лежит, тихая, впервые на моей памяти совершенно беспомощная, и я вдруг испытываю очень странное чувство. Я ощущаю себя в полной безопасности – мне ничто не грозит. До этой минуты я не осознавала, что все еще боюсь свою мать. Какая ужасная минута… Я поворачиваюсь и ухожу, оставив ее наедине с аппаратами, которые должны ее воскресить.
На рассвете тридцатого января меня разбудил телефонный звонок. Взволнованный голос старшей сестры из интенсивной терапии:
– Миссис Рива, я знаю, сейчас только три часа утра, простите, что бужу вас, но ваша мать… Нет, нет. Ничего страшного. Просто мы не можем с ней справиться. Она уже дышит самостоятельно и требует чтобы мы привели вас. Говорит, что хочет видеть свою дочь немедленно! Мы пытались ее урезонить, но она крайне возбуждена. Мы перевели ее в изолятор.
– Сейчас иду.
Я вошла в полутемный блок. Длинные ряды неподвижных тел, тихое жужжание мониторов, отражающих работу сердец, монотонное шипение приборов для искусственного дыхания, легкие торопливые шаги ног в обуви на резиновой подошве – аппараты и самоотверженные ангелы-хранители трудятся, отгоняя смерть.
Я переступила порог предоставленной матери отдельной палаты. Она кричала:
– Вы передали сестре то, что я просила? Я же сказала: вызовите мою дочь. Она расскажет доктору Бейки, что вы со мной вытворяете… Она была в полном сознании.
Если бы ее тело не было подсоединено к чудодейственным суперсовременным аппаратам, никто бы не поверил, что этой женщине менее суток назад произведено шунтирование.
– Ох! Это ты! Наконец-то! Я им говорила: «Вызовите мою дочь». А они заладили, что ты спишь, и тогда я сказала: «Моя дочь спит? Не может она спать, когда ее мать здесь! Приведите ее!» Мне пришлось с ними драться – можешь в такое поверить? Я здесь лежу, я пациент, а они со мной препираются! Какое ужасное место… они даже посмели приказать мне понизить голос – дескать, рядом другие больные, умирающие… У великого Дебейки умирающие больные? С каких это пор?
Сестры из отделения интенсивной терапии обычно бывают счастливы, освобождая больного от дыхательной трубки. Это момент, когда жизнь наконец одерживает победу над аппаратом, и все ждут его с волнением и надеждой. В случае же с моей матерью они, вероятно, пожалели, что это сделали, и теперь корили себя за невольное желание вставить трубку обратно.
Мать знаком велела мне приблизиться и прошептала:
– Они даже отказываются вколоть мне снотворное. Скажи об этом Дебейки и еще скажи, что они разрешили какому-то студентику входить сюда и каждые две минуты брать у меня кровь. Я называю его Дракулой. Он понятия не имеет, как это делается. Посмотри, какие у меня на руках синяки… Внезапно она замерла и уставилась на звуконепроницаемый потолок. – Гляди… – прошептала она, – вот они! Видишь? Ты их видишь? У них фотоаппараты! Фотоаппараты! Видишь отблески от линз? Там, наверху, маленькие человечки – с фотоаппаратами… Скажи Дебейки!