Текст книги "Моя мать Марлен Дитрих. Том 2"
Автор книги: Мария Рива
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)
Визит к Гарриману.
Сентябрь, 10.
Ланч с Уолтоном в Белом доме.
Сенатор Пелл.
Белый дом.
20 минут видела Джека.
Билеты на шоу распроданы.
Сентябрь, 11.
Ланч с Бобби у Билла Уолтона.
Шлезинджер, Бакли («Ньюсуик» и миссис Б. Кеннеди).
Написала письмо Папе Кеннеди.
Белый дом. Джек. Питье.
Еврейское собрание. Цель – наградить меня почетным знаком. Пришлось укоротить визит в Белый дом.
Евреи не в первый раз вмешиваются в мою жизнь.
Концерт в 10.30. Заказано 250.
Перед отъездом в Европу мы сдали свой нью-йоркский дом. Мой муж, будучи по делам в Нью-Йорке, остановился поэтому в квартире Дитрих. Он был там и в тот день, когда она вернулась из Вашингтона. Она вошла, увидела его, полезла, не раздеваясь, в свой огромный черный саквояж из крокодиловой кожи, вытащила оттуда розовые трусики и с ликующим криком сунула ему под нос:
– Понюхай. Это он! Президент Соединенных Штатов! Он… Он был… изумителен!
Мой муж переехал в отель.
Мы обосновались в Лондоне, где должны были пойти в школу наши младшие сыновья. Чтобы быть поближе к нам, моя мать переехала в Париж и сняла квартиру напротив Площади Афин.
В октябре шестьдесят четвертого скончались двое французских друзей Дитрих. Одному она была любовником, другому – «приятелем» на протяжении всей своей сознательной жизни. У обоих взяла по нескольку ценных уроков; знания, которыми они ее наградили, немало поспособствовали ее актерской карьере. Эдит Пиаф подарила моей матери свою песню «Жизнь в розовом свете» и обучила ее тонкому искусству экономии сценических жестов. Жан Кокто преподал ей искусство преувеличения, необходимое актеру, чтобы достичь максимального драматического эффекта на большой сцене. Моя мать оплакивала Пиаф с такой же неизбывной скорбью, с какой новобрачный оплакивает свою юную жену. Великим утешением для нее явилось одно трогательное обстоятельство: бедный «Воробышек» лежал в гробу с тем самым золотым крестиком на шее, который она подарила ему в день свадьбы. Дань восхищения, принесенная ей Кокто, тем более ощутимая, что была принесена публично, хранилась у Дитрих давно. Теперь она взяла этот текст, написанный много лет назад, в рамку вместе с фотографией Кокто и повесила их поблизости от портрета Хемингуэя.
Она приехала в Лондон на торжественное празднование годовщины известной битвы при Эль-Аламейне. В колоссальном «Альберт-холле» яблоку негде было упасть; немало популярных актеров согласились принять участие в празднике по случаю великой победы британцев над «Лисом пустыни», могучим, неодолимым прежде генералом Роммелем. Я нарядила свою мать в фантастическое, плотно облегающее фигуру золотое платье, провела по всем катакомбам этого бастиона викторианской культуры и вывела на огромный помост.
Она стояла в узком луче света, точно блистающий меч, ярко отражающий солнце. Женщина, сделанная из Экскалибура[35]35
Меч короля Артура, обладающий сверхъестественной силой.
[Закрыть]! Взмах дирижерской палочки, зазвучала «Лили Марлен» – и гигантский концертный зал с высоким куполом мгновенно затих, замер в едином порыве любви и благоговения; благоговение и любовь, точно живые существа, парили в безмолвии. Зал был полон ветеранов той страшной войны в песках, и они воспринимали певицу, как товарища, как соратника. Она была воистину потрясающа в тот вечер и знала это. Но сердилась, оттого что мы забыли ее ордена.
– Сегодня я наконец могла бы надеть их. Все до единого!
В ноябре моя мать снова прибыла в Лондон; ее пригласили участвовать в представлении по королевскому указу. В качестве служанки, что всегда под рукой, я одевала ее и ездила с ней на репетиции. В представлении должны были участвовать многие знаменитости – театральные, эстрадные. Они тоже исправно являлись на прослушивания и просмотры.
Однажды мы с матерью стояли за кулисами, дожидаясь, пока настанет наш черед репетировать.
– Дорогая, взгляни вон туда, – прошептала она. – Это кто ж такие? Они похожи на обезьян со своими кошмарными волосами. Они-то что делают за кулисами? Вся ваша пресловутая «безопасность» – чушь собачья, раз сюда проникли такие монстры. Нет, ты только на них посмотри! – И кивнула в сторону четверки «Битлз».
– Мэсси, мне пришла в голову идея. Это будет замечательно, если Марлен Дитрих с ними сфотографируется.
– Что! С этими обезьянами?
– Именно. Они сейчас – новое повальное увлечение публики. Подростки их обожают до сумасшествия. Это будет переполох, настоящая сенсация, если все увидят, что их признала Дитрих! Поверь мне!
Она одарила меня одним из своих очень выразительных взглядов. «Чего только я для тебя не делаю», – говорил этот взгляд. И я подошла к Джону Леннону и сообщила ему, что мисс Дитрих выразила желание познакомиться с ансамблем «Битлз». Когда фотография нынешней легенды вкупе с легендами ближайшего будущего уже обошла все газеты мира, я увидела, как моя мать однажды с изумлением всплеснула руками:
– «Битлз?» И вы не знаете, кто такие «Битлз?» Да разве это возможно? Стыдитесь! Они же гении! Внешне они, правда, не похожи на гениев, но это ничего не значит. И они ужасно молодые! Я попросила у них автограф для детей Марии, и тогда они сказали, что больше всего на свете хотят со мной сняться, чтобы у них была наша общая фотография… Ну конечно же, я согласилась!
Меня терзали сомнения: смогу ли я отыскать в Лондоне настоящий клюквенный сок для праздничного обеда в День благодарения? И еще кое-что для пирогов? И тыкву?..
Телевизор был включен. Вдруг, совершенно неожиданно – розовый костюм. Все, что я запомнила, и было розовое. Карабкающееся изнутри, выбирающееся наверх, к багажнику быстро идущего открытого автомобиля, достигающее наконец цели, потом яркое пятно… Одно, другое, третье. Его кровь на ее костюме. Автомобиль пошел в медленном темпе, потом прибавил скорость, и снова, снова этот розовый костюм… Мы привыкли к ней, к этой женщине, она так часто появлялась перед нами, так прочно вошла в нашу жизнь… Его жена… И я, в такой жуткой дали от дома, сидела оцепеневшая, не в силах пошевелиться, не верящая, молясь о том, чтобы это не было правдой, и уже зная, что, конечно же, это правда и… Я видела его, загорелого, худого, прыгающего в море с высоченного утеса, видела, как он склоняет голову, приглашая даму на танец в своем белом смокинге, видела его смеющимся за чашкой чая, видела медленно уходящего вдаль, такого уверенного в себе, шагающего к своему странноватому лимузину с открывающимся верхом, такого красивого, такого потрясающе живого! Его оплакивали многие и многие, великие и малые разных стран. Я лила слезы над его молодостью, которую он сохранил почти нетленной.
Мать моя облачилась во что-то простое, длинное, по-вдовьи черное; лицо ее застыло белой маской глубокого личного горя. Она сидела с напряженно выпрямленной спиной; тихи и почтительны были интонации ее голоса, когда, в который уже раз, она подробно повествовала об их последней нежданной и романтической встрече.
Ближе к Рождеству некая сочинительница детских книжек попросила ее об «этом» и тем заметно облегчила скорбь. Они так понравились друг другу, что пишущая леди все праздники являлась к нам в дом чуть ли не каждый день. Младшие дети не обращали на них особого внимания или вообще их не замечали. Что касается старших мальчиков, приехавших домой на каникулы, те задали несколько вопросов, непосредственно относящихся к делу, и получили исчерпывающие ответы. Этим двоим уже с давних пор доводилось наблюдать, как моя мать барахтается в паутине не очень пристойных, но очень запутанных романтических ситуаций. Не раз и не два они сидели за чайным столом вместе с Марроу, проводили летние дни с Юлом, сочельники – с законным супругом, пока реально действующий, хоть и незаконный, отставлялся на время, и, в общем и в целом, не имели особых иллюзий насчет образа жизни своей бабушки.
К несчастью, вскоре после Нового года детская писательница попала в авиационную катастрофу и погибла. Получилось так, что мать моя приняла на себя бремя нового вдовства даже несколько раньше, чем вышла из предыдущего.
В своем хрустальном платье она стояла перед бархатным занавесом Королевского театра – ослепительно сверкающий бриллиант на ярко-красном фоне. Она добилась своего. Выступила и была восторженно встречена публикой на той самой сцене, которая видела игру Оливье, Эшкрофт, Гилгуда, Ричардсона, большинства других выдающихся актеров Англии. Это был вечер ее премьеры в Лондоне; лучше она никогда не пела и сознавала это. Мы все это сознавали. Бурная реакция восхищенных зрителей лишь подтвердила очевидный факт. Вообще ее первые лондонские гастроли были сказочными от самого начала до самого конца. Она купалась в лучах славы, наслаждалась положением общей любимицы. Лондон без всякого преувеличения лежал у ног голливудской кинозвезды, со своей «охотничьей территории» смело ступившей на его священные подмостки.
Она много и упорно работала, не щадила себя, мало спала, была худа, словно щепка, и в свои шестьдесят три года выглядела лучше, чем когда бы то ни было.
Только две вещи омрачили это время радости и успешных свершений: сильные боли в области прямой кишки, которых она не знала раньше, и необходимость постоянно пользоваться верными «тампаксами», потому что кровянистые пятна не только не исчезли, но определенно участились. Как только она услышала, что болезнь, именуемая колитом, дает острые боли, очень схожие с теми, которые она испытывает в последнее время, и что какое-то лекарство, а, точнее, какое-то варево из коры вяза может эту болезнь исцелить, мы немедленно бросились в один из самых больших лондонских магазинов лечебного питания и, по-моему, очистили все прилавки. Если обыкновенным вязом можно снять боли «там, внизу», рассуждала моя мать, почему тогда не раздобыть что-нибудь такое, что вылечит и остальное, ее мучающее? Надо только хорошенько поискать. Одним словом, в отель «Дорчестер», в покои моей матери, мы вернулись, нагруженные кучей целебных средств и развернули «клинику здоровья Дитрих» прямо в просторной спальне. Моей матери особенно понравилась идея смешения яблочного уксуса с медом. Ей стало известно, что именно это ведет к получению настоящего эликсира жизни. Она приступила к делу сразу, не мешкая. Все выполнила, соблюла все пропорции и два кувшина, объемом в полгаллона каждый, отослала Берту в его гримуборную вместе со свежевыстиранными рубашками для смокинга.
– Не то, чтобы Берт нуждался в большей энергии, но ведь ты сама понимаешь, никогда нельзя знать, что он может подцепить у этих девчонок.
Билл от чудодейственного напитка брезгливо отказался, – отказался, впрочем, не из каприза. Он нечаянно услышал, как моя мать шумно удивлялась: до чего это, мол, забавно, – то, чем она много лет спринцевалась, теперь, выходит, можно просто пить!
Она продолжала терять вес. Нам пришлось достать из чемоданов ее «фундаменты», на которых стояла пометка: «слишком туго». Чем тоньше она становилась, тем больше ей это нравилось, а о причинах и следствиях задумываться не хотелось. В своих неправдоподобно прекрасных платьях она и вправду выглядела божественно.
По окончании лондонских гастролей, буквально на следующий день, я повезла ее в Женеву, к профессору Де Ваттвиллю, очень опытному гинекологу с превосходной репутацией. Она перепугалась, узнав про поездку, и поэтому тут же, как ей было свойственно в таких случаях, жутко разозлилась. Позвонила Ноэлу.
Мое личное гестапо, моя родная дочь Мария, тащит меня в Женеву только ради того, чтобы меня посмотрел там какой-то ее драгоценный доктор. Она все время этим занята – заставляет меня обследоваться у незнакомых мужчин!
После первого визита к профессору Дитрих вернулась в Париж; я же поехала из Женевы дальше. Мы договорились встретиться с Биллом: хотели вместе навестить школу в швейцарских горах, где учились старшие мальчики. Я была твердо убеждена, что у моей матери рак, и попросила профессора позвонить мне туда, в горы, как только станут известны результаты анализов. Он позвонил и сказал, что это рак шейки матки.
Ей самой рак представлялся долгим, затяжным процессом внутреннего физического распада. Я знала – ни за какие сокровища мира она не согласится признать, что такой процесс может идти в ней самой, в теле легендарной Дитрих. Она, с великой гордостью всегда объявлявшая себя дочерью солдата, трусила перед лицом неумолимой реальности. Если бы моей матери объявили, что у нее рак и она в обязательном порядке должна лечь в больницу для полостной операции по удалению матки, она бы тут же выпрыгнула из ближайшего окна, – неважно, германская у нее дисциплина или не германская. Итак, мы с профессором детально обсудили все возможные варианты. Он оказался и впрямь замечательным человеком. Среди его пациенток не раз бывали всемирно известные красавицы; он отлично знал, как нервны эти женщины, знал, что некоторые из них совершенно не подготовлены к болезни и о своем теле судят с незрелостью подростков. В результате он решил, что можно попробовать курсовое лечение. Предполагалось раз за разом вводить в пораженную ткань капиллярную трубочку с радием. Если каким-нибудь чудом (шансов на него было мало) радиоактивные процедуры приведут к приостановлению роста опухоли, говорил он, тогда можно будет избежать хирургии; если не навсегда, то, по крайней мере, на довольно солидный срок. Мы решили понадеяться на время. Я предложила объяснить моей матери, что терапия, которую определил доктор, проводится только на предраковой стадии, и ее не применяют, когда рак уже развился. Этот сценарий был единственно возможным; ни на какой иной она бы не пошла. Она ругалась, бесилась, сопротивлялась, но в конце концов смирилась и дала согласие лечиться. Однако при одном непременном условии: я должна сопровождать ее в клинику и жить там вместе с ней, пока все не закончится.
В марте я вылетела из Лондона в Женеву; туда же из Парижа приехала мать. Мы встретились. Я увидела, что она вдрызг пьяна.
Пришлось усаживать ее в машину, которая нас ждала. Сама она бы туда не влезла. В больнице непререкаемым тоном она распорядилась немедленно поставить в ее комнате вторую койку. Для меня. Чтоб я на ней спала. Сестры забеспокоились, попытались растолковать ей, что если я останусь жить в той же комнате, что и она, я тоже подвергнусь радиоактивному облучению, и если в будущем захочу рожать, это будет рискованно для ребенка.
На Дитрих эти доводы не произвели ровным счетом никакого впечатления.
– Моей дочери совершенно не нужны новые дети! А риск? Весь риск для ее детей исходит от нее самой. Она останется здесь, в этой комнате вместе со мной.
6 марта 1965.
Выскабливание и первый ввод.
7 марта.
Вынули в три пополудни.
Перед тем как увезти мать обратно в Париж, я принудила ее торжественно поклясться, что она вернется сюда вместе со мной и второй раз подвергнется лечебной процедуре, назначенной на 27 марта. Пришлось чуть ли не тащить ее силой, но она все-таки поехала.
27 марта.
Второй ввод.
29 марта.
5.30 дня. ВЫНУЛИ.
Дитрих не разрешили поставить телефон в комнату, где мы жили, поэтому в один прекрасный день пришла санитарка, вызвала меня и проводила к стеклянной будке, стоявшей в углу вестибюля лечебницы, построенной в викторианском стиле. Оказывается, из-за океана звонил мой отец. Потом санитарка ушла. Я была одна, когда услышала его голос и слова о смерти Тами. Помню игру солнечных лучей на хрустальной панели маленькой кабинки; как я радовалась, что нашла тихое место, где могу выплакаться. Тами, родная, милая, прости меня. Ты не должна была умереть одна-одинешенька посреди скопища сумасшедших и чужих людей.
Я вернулась в комнату матери. Она уже была раздражена: я слишком долго беседовала по телефону. Я сказала ей про смерть Тами. Она помолчала, вздохнула, пожала плечами:
– Бедный Папи!.. Ну, во всяком случае, хорошо, что у него есть эта симпатичная женщина, эта Дарнелл. По крайней мере, он не в одиночестве.
Так выглядела лаконичная эпитафия над могилой Тами, произнесенная женщиной, которая сломала ей жизнь.
Двадцать четвертого апреля, три с половиной недели спустя после последнего ввода трубочки с радием, Марлен Дитрих давала сольный концерт в Иоганнесбурге, что в Южной Африке, давала к шумной радости собравшихся. Пока я едва заметно светилась в темноте, моя мать в шестьдесят четыре года победила рак и даже не подозревала об этом!
К началу августа она появилась в столице Шотландии и вступила в связь с джентльменом, которого поначалу записала под инициалами П.Д, а несколькими годами позже аттестовала как «того сентиментального старого еврея, который был у меня в Эдинбурге». Потом она совершила путешествие в Австралию, где страстно влюбилась в газетного репортера; уж кто-кто, а он-то точно напоминал боксера-профессионала. Или казался чрезвычайно жалким подобием Габена, – но это в зависимости от того, сколько выпил на данный момент. Репортер обладал женой и детьми и потому его пылкий роман с моей матерью, тянувшийся без малого два года, сильно напоминал по сюжету французскую альковную комедию.
Дитрих, понятное дело, не могла остаться в Австралии на веки вечные, и тогда ее новый возлюбленный под тем благовидным предлогом, что он должен помочь знаменитой актрисе писать мемуары, уговорил свою газету дать ему длительный отпуск и последовал за дамой сердца в Париж. Официальным его почтовым адресом считался дом близких друзей моей матери, хотя в действительности он тайно жил в ее квартире. Потом она изобрела способ хоть как-то оправдать его затянувшееся пребывание в Париже и открытое нежелание возвращаться в родные Палестины. Способ состоял в том, чтобы познакомить его с другими мировыми знаменитостями, а уж потом он мог бы написать о них серию биографических очерков.
Впервые за долгие годы Дитрих по личной инициативе решилась использовать свои внушающие известный трепет высокие связи. Она всех обзванивала, всем с жаром рассказывала про талантливого, молодого австралийского писателя, которого ей посчастливилось найти и который был бы безгранично благодарен, если бы они пожертвовали ему несколько минут своего драгоценного времени, чтобы он мог получить у них материал для будущих публикаций. А пока моя мать занималась составлением и уточнением списка великих мира сего, у которых ее любовнику было бы не грех взять интервью, бесшабашный репортер жил веселой, увлекательной, прежде и не снившейся ему жизнью.
Разумеется, меня она постоянно информировала о течении событий. Я никогда не переставала удивляться неколебимой убежденности моей матери в том, что я не смогу дышать, существовать, если не буду в курсе всех ее дел. Предполагалось, что я жажду услышать мельчайшие подробности ее отношений с австралийцем, узнать его привычки, что он любит, чего не любит, каковы его способности в постели и за ее пределами, что мне не терпится вникнуть даже в проблемы с оставленной на другом континенте женой.
– Знаешь, он точно ребенок! – умиленно восклицала Дитрих. – И так взволнован, что оказался в Париже! Не думаю, чтобы он когда-нибудь ел пищу, подобную здешней. – Тут голос ее понижался до интимного шепота. – По-моему, он вряд ли из аристократической семьи. Я поэтому и учу его, как надо себя вести в первоклассных ресторанах.
Порхание по ресторанам не могло не кончиться солидной прибавкой в весе. Она страдала и горько жаловалась:
– Ты и этот доктор, твое божество, твой идол, это все вы наделали. В Лондоне я была такая немыслимо тонкая! Но вы заставили меня лечь в эту вашу женевскую клинику, и теперь… Ну, просто несчастье; все мои пояски стали малы!
Вместе со своим австралийцем она полетела в Лондон и в тот же день возникла на пороге нашего дома, таща его за собой на буксире. Странная, необъяснимая вещь, но от нового любовника у меня мурашки побежали по телу; эта мгновенная реакция была столь же интригующей, сколь и неприятной. В большей или меньшей мере, но я уже давно перестала нервничать и волноваться при виде очередного плавающего груза, выброшенного в море во время кораблекрушения, который моя мать регулярно приволакивала к нашим дверям. Однако с этим получилось иначе – как я ни сопротивлялась. Мне ужасно не хотелось показывать ему детей: вокруг него была аура какой-то гибельной заразы, морального гниения.
22 июня этой груде австралийских обломков хватило смелости сделать собственноручную запись в «священном» дневнике моей матери:
Нынешней ночью она сказала мне, что «мужчины моего типа знают только одно: забраться в постель и начать свое «бам-бам», и это все, что им нужно». Она еще прибавила, что нам не хватает воображения, – в отличие от других мужчин, тех, о которых она упоминала. А это, как кто-то давно заметил, самое обидное из всего. Я каждый день думал, что лечь с ней в постель – большое счастье. Особенно, когда это были не ночи-сражения, а наоборот, и мы по-настоящему любили друг друга; иногда даже казалось: так будет всегда. Проклятые медики объясняют нам, что женщины от этого всегда уклоняются чаще, чем мужчины. Если даже и так, то у меня есть право считать, что она – исключение. О, я не знаю, захочет ли она, чтобы я считал, будто я прав! Надеюсь, захочет. Я люблю ее.
Дело завершилось тем, что репортеру самым элементарным образом пришлось вернуться к жене и службе, но влюбленные придумали план, как им тайно встретиться в Голливуде, а потом снова в Австралии.
В следующий раз моя мать приехала в Лондон ради нового триумфа и договорилась со своей сестрой Дизель, что та прилетит, дабы стать его свидетельницей. Сестру окружили неиссякающей заботой. Ее не только усаживали на диван и заставляли часами, словно долгоиграющую пластинку слушать про то, какие у «Кошечки» были радости и переживания, но и брали на неторопливые прогулки, испуганно напоминая при этом, что ни в коем случае «нельзя переусердствовать» – из-за ее варикозного расширения вен, веса, артрита, слабеющего зрения. «Ах, Лизельхен, пожалуйста, будь осторожна!», «Лизельхен, тебе холодно?», «Ты голодна, Лизельхен?», «Ты устала?», «Как ты себя чувствуешь?» Эти фразы носились по дому, со стуком отскакивали от стен, падали с потолков; тон их был именно такой, каким говорят с душевнобольными. Меня тошнило от отвращения, я ужасно обижалась за тетю. А она нет. Она так давно привыкла быть жертвой, что ее уже нельзя было ни задеть, ни унизить.
Пока моя тетя жила в Лондоне, в ее честь, я помню, был устроен довольно необычный, чтоб не сказать причудливый, семейный обед. Устроен в апартаментах Дитрих, в «Дорчестере». У моего умного мужа как раз в этот день опять отыскалось что-то «неотложное», отчего он при всем желании никак не мог к нам присоединиться. Билл эти вещи умел проворачивать первоклассно, чему я искренне завидовала. За супом из больших речных раков Майкл и Питер (одному уже исполнилось семнадцать, другому – пятнадцать) спросили Дизель, каково это было на самом деле – жить в Германии во время второй мировой войны. И пока моя мать хлопотала в связи с нашим великолепным застольем (кушанья для него в номер подавались из ресторана), пока, по обыкновению, топталась вокруг стола, предупреждая малейшие желания гостей и совершенно не обращая внимания на все, что говорилось, мы с растущим изумлением слушали, как ее сестра, моя тетя, развивает перед нами мысль о безупречной моральной чистоте, царившей в Третьем Рейхе. Несомненно, там имелось какое-то количество плохих нацистов, объясняла она, но никто не может отрицать, что во время правления Гитлера Германия вернула себе утраченную былую славу. Мы покончили с обедом, сыновья мои поспешили спастись бегством, перед тем выразив мне легкое осуждение за то, что я смолчала, ни словом не возразила тетушке. Я понимала их и не винила, и все же мне было жаль эту чудаковатую маленькую женщину, сильно запутавшуюся в своих привязанностях и верованиях, которая некогда была такой дальновидной, такой сообразительной и умной там, где дело касалось политики. В какой-то момент она растеряла свои взгляды или, что более вероятно, эти взгляды были не настолько ее собственными, чтобы их можно было растерять.
Несколько лет спустя в покоях какого-то другого лондонского отеля раздался телефонный звонок, и Дитрих известили о том, что Дизель скончалась. Она окаменела. Я взяла телефонную трубку из ее негнущейся руки, торопливо влила ей в рот двойную порцию «скотча». Она не плакала. С тех самых пор всякое воспоминание моей матери о сестре сводилось к одному и тому же:
– Помнишь тот день в Лондоне, когда мне позвонили и сказали, что Дизель умерла? Вечером у меня был назначен концерт, забыла только, где я должна была петь, но точно знаю, что поехала и пела. Я делала свою работу! «Выполняйте свой долг», – так нам всегда говорила мама. Бедная Дизель, и еще этот ее отвратительный кошмарный муж; она никого не хотела слушать. Она не развелась с ним из-за ребенка. Когда я искала ее и нашла в концентрационном лагере, нашла в день освобождения Бельзена англичанами, она отказалась уезжать оттуда. И все опять из-за этого своего сына! Он, конечно, служил в немецкой армии, и она боялась, что если куда-нибудь переедет, он не будет знать, где ее найти. Пришлось просить Гэвина и британцев подыскать ей квартиру поприличней; потом я получила разрешение для нее остаться в Бельзене и ждать сына.
Все это Дитрих говорила множеству своих знакомых, и никто никогда не оспорил ее, не возразил, не попросил объяснить очевидные противоречия. Это вечное наше нежелание возражать, автоматическое принятие на веру не подтвержденных фактами устных и письменных высказываний «живых легенд», – так же, впрочем, как и неживых, – меня просто бесит. Очень многие люди, а в их числе и те, кто славится своим умом, как будто наделены природным отвращением к одной вещи. Им не хочется повнимательнее присмотреться к внешнему блеску, копнуть поглубже то, что на поверхности выглядит, как чистое золото; и не подумаешь даже, что основание – из глины. Страх перед свержением рукотворных богов – действительно, мощное чувство.
Вооруженные силы Соединенных Штатов в количестве двухсот тысяч человек, явившись во Вьетнам с якобы миротворческой миссией, уже сражались в джунглях. Начались бомбардировки напалмовыми бомбами.
Моя мать уехала из Парижа в Калифорнию, тайно встретилась там со своим австралийцем, повезла его на съемки фильма «Кто боится Вирджинии Вулф?», завела горячую дружбу с одной из самых ненавистных ей женщин, с Элизабет Тейлор, и наслаждалась взглядами, что бросал на нее Ричард Бартон.
– Дорогая! Знаешь, он так хорош собой! Эти глаза! Голос! Истинный валлиец! Но он же и есть валлиец, правда? Я непрерывно чувствую на себе его взгляд. Приходится притворяться, будто я его совсем не замечаю, потому что, ты сама понимаешь, все за всеми наблюдают. Эта сука, она ведь собирается играть в картине. И знаешь, почему? Он прямо тащит ее, чуть ли не руками, тащит через весь фильм на одном своем таланте. Но ты бы поглядела на них, когда они вместе… Она «скоро помешается от ревности, потому что Бартон не сводит с меня глаз. Я ношу свою непромокаемую куртку, черную, блестящую, на красной подкладке, и низкие каблуки, – все очень просто, но очень «шикарно». Я, конечно, знала, что Тейлор будет нахально изображать из себя «звезду». Может, это именно то, что нравится Бартону? Вполне вероятно. Разве он не был когда-то шахтером?
В тысяча девятьсот шестьдесят седьмом году Дитрих завоевала Бродвей. Ее продюсер просил меня срочно приехать в Нью-Йорк, сыграть позарез нужную ему и давно привычную мне роль примирительницы между неслыханно трудной звездой и ее страдающими приспешниками. Я не могла выполнить его просьбу. Мой муж был тяжело болен в ту пору. Поэтому я там не присутствовала, не видела ночные дорожные «пробки», нью-йоркскую полицию на испуганных, вздрагивающих лошадях, пытающуюся хоть как-то усмирить бушующие толпы, запрудившие всю Сорок шестую улицу. Она – полы юбки от Шанель задраны до самого паха – балансировала на крышах автомобилей, словно конфетти швыряла свои фотографии с автографами куда-то вниз, орущей, возбужденной людской массе. Не видела я и вручения Дитрих престижной премии «Тони». Моя мать получила ее в награду за свой великолепный «театр одного актера». Этой торжественной процедуре национальное телевидение посвятило прямую телепередачу. Делая свой выход мать оступилась, почти упала, потом невнятно произнесла слова благодарности. В речи ее с большой силой ощущался резкий немецкий акцент. Он всегда появлялся в тех случаях, когда Дитрих напивалась чуть ли не до положения риз. Однако друзья, звонившие в Лондон с докладом об ужасающе-скандальном поведении моей матери, заверили меня, что поскольку она выглядела баснословно прекрасной, никто, по всей видимости, ничего не заметил.
В следующем сезоне, когда Дитрих снова выступала на Бродвее, я уже смогла внять сигналу SOS, который снова подал мне ее продюсер, и согласилась нянчить его звезду. Прилетев в Нью-Йорк, я поехала с аэродрома прямо в театр, где меня приветствовали весьма выразительным возгласом: «Ведьма на своем помеле!», после чего я смело направилась в осиное гнездо. Помещение гудело от ярости, граничившей с возможным нанесением увечий.
– Явилась! Наконец-то! Самолет приземлился два часа назад! Посмотри на эту команду для одевания!
Она отступила в сторону, чтоб я могла увидеть как можно больше. В честь Дитрих гримерную выкрасили свежей краской, помыли полы, меблировали. Все было новое, чистое и очень небродвейское. Это одно из неестественных, из пальца высосанных правил драматических театров – чтоб гардеробная стояла с голыми стенами, уродливая, мрачная и даже с некоторым намеком на провинциальный морг. Здесь же все действительно было славно и уютно.
– Видишь? Садовая мебель! Видишь – согнутые подпорки и оранжевые подушки! Поверить нельзя! И все это, между прочим, очень опасно для платьев!
Зная незыблемую уверенность матери в том, будто ротанговая пальма может зацепить и – упаси, Боже – порвать изумительно тонкое «суфле», я не стала даже пытаться уговорить ее принять сущее как должное.
– Ладно, Мэсс. Не сходи с ума. Все это легко наладить. Сосредоточься на более важных вещах. Ступай, репетируй с оркестром, как положено по расписанию, а я пока что приведу в порядок гардеробную.
Быстро поменять мебель в помещении – задача, вообще-то, прямо скажем, сложная, но мы справились.
С помощью одного бесстрашного коммерсанта были добыты образцы мебели, подходящей, но выставленной лишь для показа, ради чего пришлось ограбить французскую мебельную секцию в магазине Блумингдейла. Потом мы связали все крепкой веревкой и водрузили на крышу сверкающего лимузина, остальное запихали в багажник, и два часа спустя Дитрих получила в обладание «французское шато» (оно же – вилла) золотистого и голубовато-зеленого цветов взамен «андирондакской веранды». Несчастный продюсер моей матери!.. Когда он поднес к глазам счет за все это великолепие, его передернуло, как от сильной боли. Но заплатил бедняга без звука. Надо отдать справедливость верному Александру Коэну: он всегда старался, чтоб Дитрих была довольна и счастлива, – неважно, в какую копеечку ему это обычно влетало.