Текст книги "Северное сияние"
Автор книги: Мария Марич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 55 страниц)
36. С глазу на глаз
Согласно правилам, установленным при российском императорском дворе, камер-фурьер Михайлов 2-й, собираясь сдавать дежурство, придвинул к себе увесистый журнал, чтобы сделать в нем полагающуюся очередную запись.
Попробовав исправность гусиного пера на полях одной из ранее заполненных страниц и обнаружив на его расщепленном конце едва заметный волосок, камер-фурьер почистил кончик пера о свои подстриженные щеткой темные волосы. Затем оперся затянутой в мундир грудью о край стола и начал старательно выводить каллиграфические строки:
«1836 г. Месяц ноябрь. Понедельник 23-го. С 8 часов eгo величество принимал с докладом военного министра генерал-адъютанта графа Чернышева, действительного статского советника Туркуля, министра высочайшего двора князя Волконского и генерал-адъютанта Киселева. Засим с рапортом военного генерал-губернатора графа Эссена…»
«Кто бишь еще приезжал? – задумался камер-фурьер. – Да, эдакой видный генерал, в усах и одну ногу волочит… Кто же он, дай бог памяти?»
Михайлов 2-й напряженно морщил лоб, встряхивал головой, даже задерживал дыхание. Но фамилия франтоватого генерала, едва мелькнув в разгоряченной памяти, таяла, как брошенная в кипяток льдинка.
Камер-фурьер водил взглядом по потолку и стенам, словно надеялся найти на них что-либо такое, что поможет ему вспомнить забытую фамилию. Случайно его взгляд наткнулся на часового, в неподвижной позе застывшего у дверей царского кабинета.
«Его разве спросить? – подумал Михайлов. – Да где ему знать! Ведь сущий истукан. Однако ж…»
– Служивый! – тихо окликнул он.
Часовой едва заметно встрепенулся и недоумевающе посмотрел на камер-фурьера.
– Разговор мне с тобой вести, конечно, не полагается, – так же тихо продолжал Михайлов, – но поелику их величество отсутствуют и никаких иных персон налицо не имеется, вызволь меня, братец, если можешь…
Тень колебания скользнула по лицу лейб-гвардейца, но, стоя все так же «во фронт», он ответил вполголоса:
– Рад стараться, ваше благородие.
– Ты на карауле с утра стоишь?
– Так точно, ваше благородие.
– Слушаешь ты, о ком адъютант докладывает во время приема государю?
– Так точно, ваше благородие.
– И всех помнишь?
– Не могу знать, вашбродие.
– Ну, а, к примеру, генерала, который нынче последним к государю вошел и ногу эдак подтаскивал при ходьбе, не упомнишь ли, как его адъютант назвал?
– Так точно, помню, вашбродие.
Камер-фурьер даже привскочил от радости:
– Как же именно?
– Их превосходительство господин обер-полицмейстер Ко-кошкин, вашбродие…
– Верно, братец, верно, – обрадовался Михайлов, – именно обер-полицмейстер Кокошкин. Экой ты молодец, право!
– Рад стараться, вашбродие.
Камер-фурьер с удивлением глядел еще несколько мгновений в лицо гвардейца, который снова замер в полной неподвижности. Только в глазах его еще не успела погаснуть искра оживления.
– Выручил ты меня, братец, вот как выручил! – и, обмакнув перо, заскрипел им по шершавому листу камер-фурьерского журнала: «…и обер-полицмейстера Кокошкина…»
Так как на этом слове страница кончилась, офицер посыпал последние строки песком, сдунул его и, перевернув лист, начал новую страницу:
«10 минут второго часа его величество один в санях выезд имел прогуливаться по городу, а засим…»
Фраза дописана не была.
Со стороны входа во дворец послышались голоса и знакомые властные шаги под равномерное бряцание шпор.
Камер-фурьер вытянулся в струну. Часовой напрягся, как тетива.
Дверь распахнулась, и через приемную в кабинет прошел царь в сопровождении Бенкендорфа.
– Отлично прокатился, – усаживаясь в кресло у стола, проговорил Николай, – день нынче не по-ноябрьски хорош.
Погода отличнейшая, ваше величество, – подтвердил Бенкендорф. – Я также только что приехал. Опасался, как бы не опоздать.
– Нет, ты точен, как всегда, а вот Пушкина нет, – с недовольством проговорил царь.
– Сейчас, несомненно, будет, государь, – уверенно проговорил Бенкендорф, – он так добивался этой аудиенции!
Николай по привычке оттопырил губы:
– Что ему так приспичило?
Бенкендорф передернул плечами, отчего золотые щетки его эполет переливчато блеснули.
– На мои расспросы Пушкин отозвался, что разговор его с вашим величеством будет сугубо конфиденциален.
Закинув ногу на ногу, царь пристально глядел на покачивающийся носок своего сапога.
– Но ты-то все же что думаешь? – спросил он, не отрывая глаз от этого узкого модного носка. – Снова какая-нибудь литературная или семейная история? Кстати, этот каналья Дантес своим сватовством к свояченице Пушкина показал большую ловкость…
– Но все отлично понимают, ваше величество, что эта свадьба не помешает Пушкину стать рогоносцем, – улыбнулся Бенкендорф, – и что дуэль между свояками только отложена.
Царь неожиданно сердито хлопнул ладонью по столу:
– А скажи, пожалуйста, Александр Христофорович, почему Пушкин, в конце концов, весьма незначительная фигура в моем государстве, столь привлекает к себе внимание в самых разнородных слоях общества? Ну, я понимаю еще, что свет развлекается его эксцентричными выходками. Но все остальное, что мне известно через явную и тайную полицию… Право, иной государственный деятель может позавидовать популярности Пушкина, – не без желания кольнуть своего собеседника, прибавил он.
Бенкендорф понял намек, но ответил со своей обычной самоуверенностью:
– Весьма понятно, государь. Пушкин соединяет в себе два существа: он знаменитый стихотворец и он же либерал, с юношеских лет и до сего времени фрондирующий резкими суждениями о незыблемых устоях государственной жизни.
– Ты располагаешь какими-либо новыми фактами? – просил царь, поднимая на Бенкендорфа испытующий взгляд.
– Сколько угодно, ваше величество, – с готовностью проговорил шеф жандармов.
– К примеру?
– К примеру, совсем недавно испрашивал он у меня дозволения на посылку своих сочинений… кому бы вы полагали, государь?
– Ну? – нетерпеливо произнес царь.
– В Сибирь, злодею Кюхельбекеру, – с расстановкой ответил Бенкендорф.
Николай дернулся в кресле:
– Так он все еще продолжает поддерживать сношения с нашими «друзьями четырнадцатого»?!
– Всяческими способами, государь. У меня в Третьем отделении и у Кокошкина в полиции имеется тому немало доказательств. К примеру, упорные домогательства Пушкина иметь в своем «Современнике» общественно-политический отдел? Зачем ему такой отдел? Затем, разумеется, чтобы порицать существующий порядок, чтобы бранить патриотическую печать. Вполне понятно поэтому, что всякого рода альманашники и фрачники льнут к Пушкину и выражают ему, как отъявленному либералу, свои восторженные чувства. Их неумеренные похвалы кружат ему голову, и поведение его становится, настолько заносчиво, настолько…
Дежурный офицер показался на пороге, и Бенкендорф мгновенно умолк.
– Александр Сергеевич Пушкин, – доложил офицер.
Пушкин, поклонившись, остановился в двух шагах от стола, за которым сидел царь.
Бенкендорф, стоя поодаль, с любопытством поглядывал то на поэта, то на царя.
– Я просил ваше величество о свидании с глазу на глаз, – тихо, но твердо произнес поэт.
Николай поднял брови:
– У меня от Александра Христофоровича секретов нет.
Но у меня они есть, государь, – с той же непреклонностью проговорил Пушкин.
Николай вздернул плечи и, многозначительно переглянувшись с Бенкендорфом, коротко бросил:
– Что ж, изволь…
Бенкендорф иронически улыбнулся и скрылся за портьерой двери, противоположной от входа в царский кабинет. Несколько минут длилось напряженное молчание.
– Как идет твоя работа над Петром? – наконец, спросил царь. – Ведь с некоторого времени я смотрю на тебя, как на своего историографа.
При последнем слове царя Пушкин вздрогнул.
– После незабвенного Карамзина я, государь, не смею принять на себя столь высокое звание, – строго произнес он.
Царь снова удивленно приподнял брови.
– Покойный Николай Михайлович, – продолжал Пушкин, – открыл древнюю Россию, как Колумб Америку. А Петр Великий один – целая всемирная история.
– Однако ж и он имел себе предшественников и последователей? – пожал плечами Николай.
– Да, государь. Сам Петр почитал образцом в гражданских и государственных делах царя Ивана Грозного.
– Лю-бо-пытно, – протянул царь.
– Петр держался мнения, – говорил все тем же строгим тоном Пушкин, – что только глупцы, которым были неизвестны обстоятельства того времени, могли называть Ивана Грозного мучителем.
– А ты как полагаешь – имеется между этими монархами некоторое сходство? Или, быть может, с кем-либо из последующих государей?
«Понимаю, чего тебе хочется, – пронеслась у Пушкина насмешливая мысль. – Нет, нет, чем больше узнаю я Петра, тем больше вижу в тебе не твоего пращура, а прапорщика…» Но вслух он ответил:
– Да, ваше величество, И Петр, и Иван превыше всего ставили могущество России. Однако в деяниях Петра я нахожу достойным удивления разность между его государственными учреждениями и временными указами. Первые – плоды обширного ума, исполненного доброжелательства и мудрости. Указы же его зачастую весьма жестоки, своенравны и писаны будто кнутом…
Искусственно затеянный разговор оборвался. Наступившее молчание было нестерпимо.
И опять первым заговорил царь. Обычным вежливо-официальным тоном он спросил о здоровье Натальи Николаевны и, услышав, что она занемогла, выразил сожаление:
– Весьма печально. Прелестная женщина. Ею решительно все восхищаются.
– Жена знает об этом и всегда передает мне все, что ей нашептывают ее ухаживатели.
Николай снисходительно улыбнулся:
– Я сам разговорился как-то с нею о возможных камеражах и нареканиях, которым ее красота может подвергнуть ее в обществе…
– Жена и об этом рассказывала мне, государь.
– Я советовал ей, – продолжал Николай, слегка меняясь в лице, – беречь свою репутацию, сколько для себя самой, столько же и для твоего спокойствия.
Пушкин поклонился,
– Будучи единственным блюстителем и своей и жениной чести, – заговорил он с холодной учтивостью, – я, тем не менее, приношу вам, государь, благодарность за эти советы.
– Разве ты мог ожидать от меня другого? – деланно удивился Николай.
Пушкин прямо посмотрел ему в глаза, похожие на осколки мутного льда, и ответил:
– Мог. В числе поклонников моей жены я считаю и вас, ваше величество.
Николай вспыхнул и надменно приподнял крепкий подбородок:
– Однако какие экзальтированные мысли могут приходить тебе в голову!
– Если бы только мне одному! – со сдержанным негодованием проговорил Пушкин. – Находятся люди с гораздо более смелыми на этот счет предположениями.
Даже в сумеречном свете стало заметно, как багровело лицо царя. Но голосу своему он постарался придать только выражение большого удивления:
– Что же именно?..
Пушкин опустил руку во внутренний карман своего камер-юнкерского мундира и вынул конверт с аляповатой сургучной печатью: посредине буква «А», заключенная не то в качели без веревок, не то в букву «П», – быть может, намек на пушкинскую монограмму.
Под этими знаками было нарисовано перо, на одном конца которого сидела рогатая птица, а на другом висел раскрытый циркуль. Под печатью темнел прямоугольник почтового штемпеля со словами: «Городская почта. 1836 г. Ноября 4. Утро».
Пушкин вздрагивающими пальцами развернул письмо и подал его царю.
«Великие кавалеры, командоры и рыцари светлейшего ордена рогоносцев, – читал Николай, написанный от руки печатными буквами французский текст письма, – в полном собрании своем, под председательством великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно выбрали Александра Пушкина коадъютором великого магистра Ордена рогоносцев и историографом ордена».
Пока царь читал «диплом», Пушкин не сводил с его лица горящих глаз.
Он видел, как на царском лбу набрякли тугие жилы, как побелел, словно прихваченный морозом, его точеный голштейн-готорпский нос.
– Кто посмел написать подобное? – наконец, спросил Николай, бросая пасквиль на стол.
Пушкин сейчас же взял его, сложил и опустил в карман.
– По манере изложения я убежден, что письмо исходит от иностранца и…
– Почему от иностранца? – прервал царь.
– Потому, государь, – саркастическая усмешка искривила губы Пушкина, – что для русского невозможно допустить, чтобы его государь не являл собою примера нравственных устоев… Потому, что только иностранец способен приписать русскому монарху низость совращения с честного пути замужней женщины, матери семейства…
Николай не мог дольше выдержать ни острого блеска устремленных на него глаз, ни этих слов, как пощечины, опаляющих его лицо.
– Какая чудовищная дерзость! – воскликнул он, поднимаясь во весь свой высокий рост.
Пушкин с трудом сдерживал гнев. Но все же он нашел в себе силы показать, будто понял этот царский возглас относящимся не к нему, Пушкину, а к автору анонимного пасквиля.
– В вашей власти, государь, обнаружить дерзкого клеветника и прекратить всю эту отвратительную историю, – глубокая морщина пересекла высокий, прекрасный лоб поэта. – И сделать это надо как можно скорее. – Последняя фраза прозвучала открытым требованием.
– Обещаю, – отрубил Николай, вставая.
Пушкин поклонился и, круто повернувшись, покинул царский кабинет.
Почти в тот же момент из-за портьеры появился Бенкендорф.
– Я все слышал, ваше величество, – возмущенно произнес он. – Пушкин совсем потерял рассудок, и его поведение становится попросту опасным. Молва и злоречье непоправимо испортили его положение в свете, и я убежден, что, невзирая на женитьбу Дантеса, Пушкин не отступится от дуэли.
Царь побарабанил пальцами по краю стола и с раздражением спросил:
– Так что же, по-твоему, нам делать с этим сумасбродом?
– Горбатого одна могила исправит, государь, – многозначительно ответил Бенкендорф.
В кабинете стало тихо… В залах и гостиных дворца одни за другими отзвонили часы.
– А если Дантес промахнется? – тихо спросил царь после долгой паузы.
– Едва ли, ваше величество, – отозвался шеф жандармов. – Дантес – воспитанник военной школы Сен-Сир, следовательно, отличный стрелок.
– Ну что ж, – помолчав, произнес Николай. – Быть по сему…
Бенкендорф почтительно наклонил голову.
– Пойдем к императрице, – пригласил царь, – у нее об эту пору собираются молоденькие фрейлины.
– Сочту за честь, ваше величество.
Бенкендорф щелкнул шпорами и, приподняв портьеру, пропустил впереди себя приосанившегося царя.
Камер-фурьер записал в журнале последние перед сдачей дежурства строки:
«По возвращении в 3 часа во дворец его величество принимал генерал-адьютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина».
37. На поселение
Когда из теплиц и оранжерей растения пересаживают под открытое небо и оставляют на волю бурь и непогод, бывает, что хрупкие молодые побеги никнут, листья темнеют, свертываются и опадают бурыми комками.
Но если растения уже успели связаться с почвой тончайшими разветвлениями своих корней, если по их стеблям уже потянулись, как кровь по жилам, живительные соки земли, тогда саженцы и рассада могут гнуться ветрами, прибиваться дождем, зябнуть при заморозках – и все же день ото дня крепнуть и подниматься все выше.
Вырванные из жизни, полной довольства, и переселенные в суровый край на промерзшую почву Восточной Сибири, декабристы в первые годы изгнания были похожи на растения, которые никак не могли привиться на новом месте. Многие, болея телом и душой, захирели.
Но отошли годы каторги в Нерчинских рудниках, в прошлом осталось заточение в Читинской тюрьме и казематах Петровского острога.
Начались годы поселения…
Осенью 1836 года генерал-губернатор Восточной Сибири Рупперт получил подписанное Бенкендорфом распоряжение:
«Государь император, снисходя к просьбе жены государственного преступника Волконского, всемилостивейше повелеть соизволил: поселить Волконского в Иркутской губернии в Уриковском селении, куда назначен также государственный преступник Вольф, бывший медик, который поныне оказывал помощь Волконскому и его детям в болезненном их состоянии».
Весть о переезде в Урик внесла успокоение в семью Волконских. У них к этому времени было уже двое детей: шестилетний сын Михаил и трехлетняя дочь Елена.
По поводу предстоящего переезда Марья Николаевна получила из Урика радостные письма от Лунина и Поджио, которые были переведены туда раньше. Пришли письма из Разводной и Усть-Куды от Оболенского, Трубецких, Ивашевых и из других расположенных вокруг Иркутска сел и деревень, где жили изгнанники-декабристы. Незадолго до Волконских уехали в Урик и братья Муравьевы.
Александрины уже не было в живых. Она умерла три года тому назад. Никита сам одел ее, сам положил в красивый деревянный гроб, сделанный Николаем Бестужевым. Потом вместе с товарищами вставил этот гроб в свинцовый, отлитый тоже Бестужевым. С тех пор никто никогда не видел у Никиты веселого лица. Накануне отъезда из Петровского завода он срезал с клумб своего сада все цветы, отнес их с вечеpa на могилу жены и, положив голову на могильный холм, оставался так всю ночь.
Утром Волконская подошла к нему вместе с его пятилетней дочерью Нонушкой.
Девочка осторожно дотронулась до отцовского плеча:
– Пойдемте домой, папенька! Вы, наверно, вовсе про меня забыли вчера. Я и спала у тети Маши, – она кивнула на Марью Николаевну, которая опустилась на колени перед могилой подруги. – Ну же, вставайте, папенька, вставайте! – тянула Нона отца за рукав.
Никита поцеловал белый мраморный крест и могилу, потом взял дочь на руки и, не оглядываясь, пошел с кладбища. Девочка обвила его шею теплыми руками и, прежде чем поцеловать, смахнула с его губ приставшие к ним комочки земли.
Прощаясь с Марьей Николаевной, Никита просил ее навещать могилу Александрины. И Волконская до самого отъезда приносила туда цветы и подливала масла в неугасимую лампаду, теплившуюся за стеклом в мраморной нише памятника.
В Урике, прожив несколько месяцев в избе у Поджио, Волконские поселились в большом деревянном доме на берегу реки.
Поручив занятия с сыном сосланному за участие в польском восстании Сабинскому, Марья Николаевна все свое свободное от воспитания дочери время отдавала занятиям с крестьянскими детьми. Она обучала их грамоте, пению. Девочек учила еще вышиванию и вязанию.
В праздники водила хороводы с девушками. На зимних святках обучала их украинским колядкам.
Первое лето на поселении стояло жаркое, сухое. На постаревшей от засухи почве легли глубокие трещины, в которых копошились большие муравьи с прозрачными коричневыми брюшками. Овес и ячмень заросли лебедой и бурьяном.
Крестьяне лежащих вокруг Урика деревень и сами урикчане уныло бродили от избы к избе, приходили иногда и к ссыльным погоревать о засухе, грозящей полным неурожаем.
Старики толковали, что бедствие это ниспослано богом в наказание за ослабление в народе веры…
А Улинька слышала в толпе на базаре от странника-монаха, собирающего по сибирским деревням от Урала до Забайкалья «подаяние на построение храма божьего», что с того самого дня, как ссыльный Якушкин поставил на своем дворе в Ялуторовске высокий шест и надел на него колесо со стрелками, именно с того самого злополучного дня не выпало по всей округе ни единой капли дождя.
– А дело ясное, братие, – елейным голосом разглагольствовал монах: – ссыльный – чернокнижник и фармазон, и чудное сооружение свое выдумал в согласии с нечистой силой на предмет разгона дождевых туч…
Волконская пыталась разубедить крестьян, поверивших словам монаха.
– А ты скажи, матушка, бывали нынче тучи над тутошними нивами? – возражал седой бородач.
– Бывали…
– А дождик не проливался?
– Не было. А при чем здесь якушкинский ветромер? – недоумевала Марья Николаевна.
Старик обернулся к стоящим за ним односельчанам:
– А вам, братцы, кажись, ясно при чем?
– Куда уж ясней, – соглашались односельчане.
И расходились по деревням, толкуя о бесовском «струменте», повлекшем за собою наваждение, которое взяло верх над всеми молебнами в церквах и на иссохших нивах.
А через недолгое время в Ялуторовске, когда Якушкин крепко спал и ему снилось, что кто-то огромный, как легендарный циклоп, глухо кашляет у него под окном, несколько крестьян с топорами и заступами возились в ночной темноте над его, смастеренным с таким трудом ветромером.
Утром Якушкин нашел на месте ветромера лишь разрытую яму, да на заборе, зацепившись за гвоздь, болтался кусок, вырванный из чьей-то пестрядевой рубахи.
Вскоре от Якушкина пришло известие о гибели его ветромера и о том, что в Ялуторовске сожжен дом ссыльного декабриста Тизенгаузена и что он ничего, кроме скульптуры – статуй, пересланных ему из Риги родными, – из огня не вынес. А крестьяне говорили о его Нептуне с трезубцем, что это и есть главный идол в доме погорельца-чернокнижника.
События эти глубоко взволновали ссыльных, искавших всяких путей для общения с местным крестьянством. Они знали, что недоверие к ним крестьян поддерживается и всячески культивируется местной властью, желающей заранее оградить себя от возможных «недоразумений».
И все же сближение с крестьянами росло. После долгих хлопот декабристам разрешено было получать наделы сенокосной и пахотной земли, «дабы оные поселенцы заимели возможность снискивать себе пропитание собственным трудом». С этих пор непременной частью содержания посылок из России бывали разнообразные семена злаков, овощей и цветов.
Первые усовершенствованные плуги взбороздили поля «секретных», как их называли крестьяне.
Когда все, что на них было посеяно, взошло, созрело и, убранное, наполнило закрома, крестьяне целыми семьями приходили дивиться бронзовой россыпи гречи, гималайскому житу, золотистым початкам кукурузы, высокой, в человеческий рост, конопле.
Крестьяне никак не могли понять, зачем это ссыльный Поджио «ставит окошки над овощью». А когда Поджио попотчевал их ранними парниковыми огурцами, его односельчане наперебой просили у него семян от этой «заморской фрукты».
Не меньшее удивление вызывали у них зеленая ботва и липово-желтое цветение картофеля.
Его выращивал Матвей Иванович Муравьев-Апостол на своем огороде так же любовно, как некогда редчайшие розы и гиацинты в бакумовском имении своего отца.
Картофель имел еще больший успех, чем огурцы, и Матвею Ивановичу пришлось раздать крестьянам почти весь свой первый урожай.
В огороде у Юшневских зрели тыквы и кукуруза.
У некоторых ссыльных сельское хозяйство пошло так успешно, что им уже не хватало пятнадцатидесятинного надела. Крестьяне стали было опасаться, как бы новоселы не захотели получить прирезка из «мужичьих дач». Но опасения эти рассеялись: ссыльные испросили у начальства разрешения пользоваться пустопорожними участками из казенных наделов.
Михаил Карлович Кюхельбекер собственными руками обработал из-под леса и болот участок в одиннадцать десятин.
– И чего он хлопочет, – пожимали плечами крестьяне. – Нешто таковская земля может чего родить! А коли и взойдет что, все едино – сорняки задавят…
Но все засеянное на «Карловом поле» взошло, созрело, и на покров Михаил Карлович угощал скептиков плодами своих трудов – овсяным киселем и гречневой кашей, сдобренной конопляным маслом. Его он получил от декабриста Бечаснова, выжавшего масло на маслобойке собственной конструкции.
– А ведь мы, Карлыч, иначе о тебе понимали, – признались гости. – Затевает, дескать, книгочей пустое, зря изноет человечишко. А гляди, каково славно получилось!
Вадковский, Трубецкие и Лунин отдали почти все свои наделы крестьянам и занялись разведением садов.
Мсье Воше нашел способ доставить Катерине Ивановне из Франции семена цветов, которые украшали клумбы на виллах Ниццы и Биаррица. Трубецкая поделилась ими с Волконской, и их сады запестрели такими цветами, что ни одна сибирячка не могла пройти мимо, чтобы не полюбоваться на их диковинную красу.
– Почему вы сами не разводите садов? – спросила как-то у одной крестьянки Трубецкая.
– Мы, матушка, отродясь привыкли не садить, а вырубать дерева. Знаешь ли ты, какой кусище тайги пришлось выкорчевывать нашим дедам, чтобы поставить эдакое село, как нашинское? А уж семян от своих цветиков вы нам ссудите. Больно уж хороши они у вас.
– И на Олхонской косе не хуже, – хвалили девушки сад Волконской, протянувшийся узкой и длинной полосой вдоль берега реки. – Маки там, у Марьи Николаевны величиною с чайное блюдце и какого хочешь цвету: и алые, и небесные, и желтые, и, будто мотыльки, пестрые…
Волконская получила от директора столичного ботанического сада прекрасное руководство по ботанике. Она не знала, что об этом просил свою сестру Лунин, и была в недоумении, каким образом знаменитый ботаник профессор Фишер угадал ее заветное желание.
– Со вступлением нашим в Сибирь, – говорил Лунин, – и началось собственно наше житейское поприще. Именно здесь мы можем послужить словом и личным примером делу, из-за которого мы сюда попали.
Даже Завалишин считал, что заслужить дружбу и доверие сибирских крестьян можно только личным трудом и таким, который принес бы пользу их хозяйству, улучшил бы их быт.
Сам он усердно занялся птицеводством. Во дворе его дома разгуливали леггорны, плимутроки и напыщенные индюки с сизо-малиновыми гроздьями бород.
– Ни дать ни взять – иркутские начальники, – глядя на них, ахали крестьяне, – и важнющие, и злющие, и охальники.
А когда у индеек появилось потомство, старожилы в пояс кланялись «батюшке Дмитрию Иринарховичу», выпрашивая у него индюшачьих яиц, чтобы подложить их под своих наседок-пеструшек.
Оболенский и Волконский выписывали журналы и новейшие справочники по агрономическим наукам и считались главными теоретиками в сельском хозяйстве.
Деревенские ребята с раннего утра нетерпеливо поглядывали, не появится ли над крышей избы, в которой жил Матвей Муравьев-Апостол, флаг, служивший сигналом призыва на занятия грамотой.
Взрослые крестьяне ходили в ялуторовскую школу Якушкина, в минусинскую к братьям Беляевым.
Беляевы втягивали крестьянских детей в собирание богатейшей коллекции сибирской флоры.
Горбачевский, Оболенский и Тизенгаузен тоже убеждали своих односельчан «крепко держаться за грамоту», которую они им преподавали.
Большим бедствием для сибирских сел и деревень бывали пожары. Покуда сбегался народ с ведрами, выгорали целые улицы.
Юшневские на свои средства построили пожарную вышку и провели веревку от ее колокола к себе в дом. Во дворе у них всегда стояли наготове наполненные водой большие бочки на колесах.
Доктор Вольф лечил не только своих товарищей по ссылке. К нему приходили и приезжали больные со всей обширной округи. Он внимательно выслушивал и выстукивал их и, написав рецепт, направлял к Марье Николаевне Волконской. За годы ссылки она научилась отлично изготовлять самые замысловатые лекарства. Необходимые для этого медикаменты ей присылала из Москвы сестра – Катерина Орлова.
– Мы, матушка, знаем, что ты-то нас не заморишь, – говорили ей пациенты. – А то мы всё по знахарям да по шаманам бурятским пользы от хвороб ищем. А иной раз везешь больного к китайскому ламе, на самую границу. И покуда довезешь, он и отдаст богу душу.
Дружба между «секретными», и старожилами крепла из года в год.
Как особой чести, просили крестьяне декабристов в кумовья, в посаженые отцы и матери, в опекуны к круглым сиротам.
При посредстве ссыльных находили они защиту в судах и от произвола местных властей.
– Обуздали вы заседателишку-то, – благодарили Пущина или Оболенского их односельчане. – Супротив прежнего притеснение куда полегшало…
А если кто-нибудь из ссыльных женился на крестьянке, событие это воспринималось как праздник для всего села. И каждый его житель по своей возможности дарил молодых «на обзаведеньице».
Когда, по доносу верхнеудинского благочинного, духовная консистория расторгла брак Михаила Кюхельбекера с крестьянкой Анной Токаревой, горе этих супругов взволновало всю деревню.
Брак посчитался незаконным по той причине, что Кюхельбекер до женитьбы «принимал от святой купели незаконнорожденного женою его еще в девическом состоянии младенца».
– Пошто горюете, – утешали супругов крестьяне, – живите, однако, по-доброму, по-хорошему – и баста.
– Пошлю прошение в Синод, – с отчаянием говорил Михаил Кюхельбекер. – И если меня все же разлучат с Аннушкой, буду проситься в солдаты, под первую пулю. Жизнь без жены и детей для меня не жизнь…
Но Синод не уважил его просьбы. Аннушку приговорили к церковному покаянию, а Кюхельбекера перевели в другое место, за пятьсот верст от семьи.
Не все декабристы одобряли женитьбу своих товарищей на местных жительницах.
Особенно возмущался браком братьев Кюхельбекеров Пущин.
– Я еще понимаю, как на такой мезальянс решился Михаил Кюхельбекер. Рассказывали, что, когда он плавал с Лазаревым к Новой Земле, еще тогда он воспылал страстью к какой-то поморке. Но Вильгельм – поэт и уж по одному этому должен стремиться ко всему изящному, прекрасному. Выбор супружницы из полудиких буряток доказывает вкус нашего чудака. Дикой этой бабе, которая и фамилии своего мужа выговорить не умеет – называет его «Клухербрехером», он читает свои сентиментальные стихи, боится ей в чем-либо противоречить из-за ее нервических припадков и во всем ищет оправдания ее некультурности.
Оболенский пробовал защищать Кюхельбекера:
– Но ведь Дронюшка, несомненно, искренне привязана к Вилли. А грубость ее происходит от раздражительности характера.
– Ах, не все ли равно от чего грубость, – сердито возражал Пущин, – ежели бы эта бурятка была хороша собой, а не грузная баба, и то, по мне, даже красавица без хороших манер и внутреннего изящества не в состоянии создать семейное счастье просвещенному супругу.
Все знали о давней любви между Пущиным и женою Фонвизина. Знали, что чувство это доставляет им обоим много страданий. Но Наталья Дмитриевна оставалась верной своему болезненному мужу.
Красивый и обаятельный Пущин пользовался большим вниманием сибирячек. Однако ни одной из них не удалось женить его на себе. Рассказывали даже, что, когда одна чиновничья вдова, убедившись в серьезном последствии ее увлечения Пущиным, потребовала, чтобы он «покрыл свой грех», Пущин согласился венчаться, но поклялся, что тотчас же после обряда застрелится.
Вдова, которая втайне уже готовилась к свадьбе – откармливала гусей и шила подвенечное платье со шлейфом, – горько заплакала, но тут же заявила, что такою ценой сохранить свое доброе имя отказывается.
Когда Пущин пришел к ней через несколько дней, на дверях дома висел замок. Иван Иванович заглянул в окна, где уже не красовалась цветущая герань. Столы стояли без скатертей, стулья, сложенные сиденьями одно на другое, громоздились в углу. На широкой кровати, прежде убранной пирамидой пышных подушек, кружевной накидкой и подзором, лежали доски. Ни одной безделушки, ни одного флакона не украшало огромного комода… По опустелому двору с недоуменным гоготаньем бродила пара откормленных, но уже явно голодных гусей.