Текст книги "Северное сияние"
Автор книги: Мария Марич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 55 страниц)
– Как не ранен? – откликнулся Рылеев. – Дух мой смертельно ранен. А это хуже, тяжеле ран телесных!
– А вы, Владимир Иванович, так и не дописали манифеста? – насмешливо спросил Каховский.
– Да ведь оказалось, что и дописывать было не к чему, – теребя очки, ответил Штейнгель.
– Так, так, – Каховский пристально рассматривал свой кинжал.
Штейнгель тоже посмотрел на его клинок и, не подумав, сказал:
– Впрочем, и вы не выполнили порученного. – А сказавши, тотчас же пожалел; по худому, за один этот день постаревшему лицу Каховского прошла болезненная гримаса.
– Будет с меня… Стюрлера и Милорадовича на душе имею, – глухо произнес он и протянул кинжал: – Возьмите эту вещицу на память обо мне. Ведь вы-то спасетесь…
Штейнгель взял кинжал и положил возле себя на стол.
Помолчали.
Рылеев опустил руку Михаилу Бестужеву на плечо:
– Я написал нынче Сергею Ивановичу Муравьеву-Апостолу, предваряя его, как все получилось у нас и чтобы они же не натворили. И чтобы осторожно полагались на таких людей, каким оказался Трубецкой, – как будто с трудом выговорил он последние слова.
Штейнгель собрался уходить. Каховский заметил, что он прикрыл кинжал салфеткой и оставил лежать на прежнем месте.
Каховский промолчал и вскоре после ухода Штейнгеля тоже стал прощаться.
– Увидимся ли, Петя, друг? – крепко сжимая его руку, спросил Рылеев.
Каховский сунул кинжал в карман. Постоял у порога.
– Поклонись от меня Наталье Михайловне и Настеньке.
И ушел.
Всю ночь он бродил по улицам, пустынным и тихим. Костры, зажженные расставленными пикетами, горели, как погребальные факелы над одетым в снежный саван Петербургом. Надрывно завывала поднявшаяся метель. Каховскому хотелось скрежетать зубами, как скрежетал кто-то невидимый там, у памятника Петру.
– Ужели я лишаюсь рассудка? Но нет же, нет, – я явственно слышу скрежет… – И Каховский быстро побежал к памятнику.
– Что же это? Кто там скрежещет так страшно? – крикнул он, и сам испугался своего голоса.
А из темной амбразуры ворот кто-то ответил:
– Это, батюшка, кровь соскоблить велено. Чтоб к утру и следов не осталось. Вот саперы да хожалые и стараются… работают…
«Дорогой, дорогой Константин! Твоя воля исполнена, но, боже мой, какою ценой! – писал брату Николай. – Будем надеяться, что этот ужасный пример послужит к обнаружению страшнейшего из заговоров. События вчерашнего дня все же лучше безъясности, в которой мы находились. Революция была на пороге России. Но она не проникнет в нее, пока во мне сохранится дыхание жизни, пока я буду императором. Мне доносят, что Милорадович скончался, Стюрлер тоже в отчаянном положении. Какие чувствительные потери. Временным военным генерал-губернатором я назначил Голенищева-Кутузова. Он единственный человек, на которого я могу положиться в настоящий критический момент.
У нас имеются доказательства, что все велось неким Рылеевым, статским, и что много ему подобных состоят членами этой гнусной шайки…»
35. Прерванный маскарад
В одной из комнат, отведенных графиней Браницкой семье Давыдовых-Раевских, шло секретное совещание.
Молодой жене Базиля Давыдова, Сашеньке, нездоровилось. У нее то и дело кружилась голова и под сердцем, будто чугунная гирька перекатывалась.
Через спинку вольтеровского кресла свесилось приготовленное для маскарадного наряда белое атласное домино…
– Поверь, Элен, невозможность присутствовать на маскараде смущает меня главным образом потому, что я знаю, сколь огорчительно будет для Базиля не видеть меня среди масок. Он опять станет упрекать меня в капризах. Ведь он так настаивал, чтобы я сюда приехала. Даже странно, почему ему этого так хотелось…
– А ты ему объясни, что нездорова.
– Душенька, Элен, мое нездоровье связано с большою радостью… Но я хочу сообщить об этом Базилю в день его именин, в Новый год…
– Ах, вот что! – Элен чуть порозовела.
Груня, подаренная Екатериной Николаевной Сашеньке в горничные, положила на колени белые атласные туфельки, к которым пришивала муаровую ленту.
Поглядела, напряженно сдвинув золотистые брови, на Сашеньку, и вдруг всплеснула руками:
– Ох, родимые вы мои матушки, – зажурчал ее веселый голосок. – Да чего же я надумала! – Она вскочила с ковра: – Сей минутой Ульяшку кликну. Она парик седой пудрить побегла.
Всплеснулся розовый сарафан, и тугая коса с синей лентой закачалась по спине.
– Да в чем дело, сказывай.
– Сейчас, сей минутой!
Опрометью выбежала и скоро снова появилась в дверях. За ней вошла Улинька, тоже запыхавшаяся. В одной поднятой руке она держала серебристый пудреный парик. В другой – пульверизатор.
– Изволили звать? – спросила она, и глаза ее, как всегда, когда они обращались к Сашеньке, посветлели и блеснули так, как блестит синим утром первый тонкий ледок.
– Погоди, – заслонила ее Груша. – Извольте выслушать, каково я хитро придумала: Ульяша с барышней Еленой Николаевной точка в точку одного роста, а супротив вас, барыня, ежели и повыше, то самую малость. Мы ее заместо вас и обрядим. Барину Василию Львовичу и невдомек будет, что не вы. Ульяша заместо вас все танцы спляшет, а вы тем временем на постелюшке на мягонькой сладко почивать будете.
– А ведь недурно, Элен? – улыбнулась Сашенька.
– Чего уж лучше, – торжествующе проговорила Груша.
Елена внимательно поглядела на Ульяну.
Та без улыбки опустила глаза, и стало похоже, будто мохнатые шмели уселись у ее вздрагивающих век.
– В самом деле, Улинька, – сказала Елена. – Отчего бы тебе не поплясать? Ты ведь большая мастерица в танцах.
– А коли по голосу узнают? – тихо спросила Улинька.
– Чего сказала, по голосу! – насмешливо передразнила Груша. – Барышни нарочно орешек в рот берут, чтоб в машкераде разговорную манеру изменить.
– Так как же, Улинька? – спросила Александра Ивановна.
– Как вашей милости будет угодно, – ответила Уля, и розовые пятна выступили у нее на лбу и щеках.
Костюмированный бал у графини Браницкой не отличался пышностью ее обычных балов.
Многие из военных носили траур по императору Александре, а потому танцевали из них только те, кто был в маске.
Графиня Браницкая в седых буклях и пышном чепце, стоя в высоких дверях зала, оглядывала в лорнет стремительно несущиеся в grand rond'e маски.
«Любинька Шаховская – истая Аврора, – рассуждала она об одной из них, – но зачем бриллиантов столько понавесила? Даже головка под их тяжестью клонится. Кажись, все маменькины драгоценности в ход пошли».
Кто-то слегка прикоснулся к плечу графини. Она обернулась. Ее дочь, Елизавета Ксаверьевна Воронцова, устало облокотясь на руку Александра Раевского, проговорила:
– Я пройду к себе, maman, я очень утомлена. – И, высоко держа украшенную диадемой голову, она стала продвигаться среди танцующих. Раевский шел следом за нею.
У выхода из залы Воронцова что-то сказала ему. Он поклонился и, пропустив ее вперед, остался стоять у двери.
«И чем только все это кончится? – с беспокойством думала Браницкая, уже давно знавшая о связи дочери с Раевским. – Неужто. Воронцов так и не догадывается ни о чем? А ведь Павлик весь в Раевского», – вспомнила она о меньшем сыне Воронцовых. И ей вдруг захотелось сейчас же пойти взглянуть на этого своего любимого внука, который с вечера что-то слишком капризничал.
Но две маски – испанский монах и альпийская пастушка – остановились возле нее.
– Графиня, la mort ou la liberte? note 35Note35
Смерть или свобода? (франц.)
[Закрыть] – спросил монах.
Его молодой взволнованный голос показался Браницкой знакомым.
– Что за карбонарийские вопросы! – упрекнула она,
– Умоляю вас, графиня, ответьте! – просил монах.
«Ну, конечно, это Мишель Бестужев, – узнала графиня, – экой сумасбродный!» И ответила холодно:
– Кому что полагается…
Монах звякнул шпорами под длинной черной рясой и, обняв свою даму, закружил ее в бешеном темпе загремевшей с хор мазурки.
Графиня, поджав губы, снова взглянула туда, где стоял Раевский. Тот с явно выраженным нетерпением слушал Базиля Давыдова.
– Сегодня сюда ожидался Пестель и братья Муравьевы, – говорил Давыдов. – Ты их не приметил среди масок?
– Нет, не приметил. Элен также осведомлялась о Пестеле. Странно, что у ангелов может возникать интерес к злым духам, – проговорил Раевский с сарказмом.
– А разве интерес демонов к добродетели менее удивителен? – намекнул Давыдов.
Раевский пошевелил тонкими губами:
– И ты приписываешь мне эту пушкинскую кличку? Кто же в сем случае добродетель, коей я интересуюсь?
Давыдов смешался.
– Все наши дамы добродетельны, – с поспешной шутливостью ответил он. – И первая из них вот то одинокое домино – моя супруга.
Он быстро заскользил в противоположный угол залы, где, опершись о золоченую спинку вычурного диванчика, стояла маска в белом атласном домино.
– Как я доволен, что ты, наконец, появилась, Сашетта! – сказал он. – Идем танцевать.
Маска молча положила руку ему на плечо.
Базиль, сделав несколько первых шагов, крепче обнял даму и вдруг почувствовал, как она вздрогнула и прильнула к нему.
– Сашетт, ты сегодня необычайна, – все ускоряя темп танца, говорил Базиль, – я не узнаю тебя…
А белое домино, едва касаясь паркета, тянулось к своему кавалеру и каждым своим ритмичным движением и еле уловимой под кружевом маски улыбкой.
Амур в розовом трико, блестя отороченными серебром кисейными крылышками, порхал вокруг альпийской пастушки. Блестящая стрела его колчана с шаловливой угрозой прикасалась к вееру, которым раскрасневшаяся пастушка – Олеся Муравьева-Апостол – прикрывала свою декольтированную грудь.
– Вы нынче так грустны, – шептал амур, – все ищете кого-то глазами, все вздыхаете. Успокойтесь, граф Капнист здесь…
– Ах, я вовсе не о нем беспокоюсь, – невольно вырвалось у Олеси.
Амур ближе нагнулся к ее маленькому ушку, алевшему меж гроздей черных локонов.
– Так неужто о князе Федоре? Экой он счастливец! Надо спешно передать ему такую весть. А то, глядите, какая у него постная физиономия. Скорбящий сатир, да и только…
– Полно болтать глупости, амур, – прервала Олеся. – Я не спокойна за братьев. Сережа и Матвей обещались быть сюда, а между тем…
– Ах, я упорхаю! – вскочил амур. – К вам приближается сатир, и мои крылья самовольно уносят меня прочь.
Амур быстро засеменил затянутыми в розовое трико крепкими ногами. Крылышки затрепетали, и их серебряные галуны загорелись радужными искрами.
К Олесе подошел князь Федор.
– Позвольте присесть?
Олеся молча указала веером на освободившееся кресло.
Князь грузно опустился в него, и Олеся почувствовала, как что-то пряное, густое и горячее стало обволакивать ее голову, плечи, всю ее, от соломенной пастушьей шляпки до красных сафьяновых туфель.
«Духи у него такие крепкие, – мелькнула у нее мысль, – или это оттого, что он так глядит на меня».
Князь провел языком по губам и шумно вздохнул:
– Зачем вы бежите меня, Олеся?
– Затем, что вы преследуете меня, князь.
В узких прорезях ее маски блеснули зеленоватые глаза. С маленьких губ слетел короткий смешок. Князь придвинулся ближе.
– Олеся, – заговорил он глухо, – Олеся, откажите Капнисту. Что даст вам этот мальчик? Олеся, вы знаете, что я могу значить при нынешнем дворе. Вам известно, сколь я богат. Всякое ваше желание станет для меня сладостным законом. По выражению вашего взгляда, по малейшему движению ваших губ я стану угадывать ваш каприз прежде, нежели вы успеете его выразить… Со мною вы узнаете…
– Простите, князь.
Олеся, приподнявшись, всматривалась в отдаленный конец зала.
Там, в дверях, возле графини Браницкой появились какие-то новые фигуры.
Испанский монах быстро подлетел к Олесе.
– Тур вальса, милая пастушка, – пригласил он.
Олеся положила руку ему на плечо, и они понеслись вдоль
– Мадемуазель, – тихо заговорил монах. – Там возле графини – жандармы. Не пугайтесь, мадемуазель Олеся. Они спрашивают о Сереже…
Лежащая в руке Бестужева-Рюмина маленькая рука Олеси дрогнула и похолодела.
– Я сейчас исчезну с бала, чтобы успеть предупредить Серёжу, – продолжал Бестужев.
– Мне дурно, мсье Мишель, – слабо проговорила Олеся. – Проводите меня на место и попросите ко мне Алексея Капниста. Он, вероятно, у карточных столов…
Мишель крепче охватил затянутый в черный бархат тоненький стан Олеси и осторожно повел ее к диванчику, стоящему неподалеку от графини Браницкой.
Взяв из рук Олеси веер, Мишель торопливо взмахивал им над ее белевшим из-под кружев лицом и в то же время жадно прислушивался к словам старухи Браницкой.
– Это так нелепо, господин Ланг, – говорила она жандармскому офицеру. – Право же, я сначала подумала, что кто-то из расшалившейся молодежи шутки ради вырядился в форму жандармов. Мыслимо ли в моем дому искать изменников государю?!
– Виноват, графиня, но по долгу службы я обязан, – сдержанно, но настойчиво возразил Ланг сиплым голосом. – Я сам никогда бы не…
– Я не позволю, – перебила графиня, – насильственно снимать маски со своих гостей. Но уверяю вас, что тех, кого вы ищите, у меня нет. А ежели были бы, я сама привела бы их к вам!
Ланг опять что-то возразил. Браницкая гневно повысила голос.
Вокруг них стали останавливаться пары.
Музыка перестала играть. Послышался тревожный шепот, возгласы. Торопливо зашаркали ноги, зашуршали шлейфы. Легкие туники вспархивали, как взметнувшиеся от ветра мотыльки…
Большой зал, только что такой шумный и многолюдный, пустел и затихал.
Граф Капнист подбежал к невесте.
– Олеся, не волнуйся, дорогая. Мерси, Мишель, – протянул он руку Бестужеву, но тот уже ринулся прочь.
Черным смятым крылом мелькнула в дверях его монашеская ряса,
Лакей князя Федора, Кузьма, передав кучеру Панасу приказание закладывать лошадей, побежал к старой господской прачечной, где жил его отец, много лет назад купленный графиней Браницкой у князя Федора за редкое уменье присвистывать песельникам в плясовых песнях.
– Рубаху бы мне чистую, тятенька, – глухо проговорил Кузьма.
– Что-то не во-время, сынок? – удивился старик.
– Самое время подошло, – таким тоном ответил Кузьма, что старик, приподнявшись на лежанке, пытливо уставился в его лицо, слабо освещенное тлеющей лучиной.
– Сказывай, что надумал.
Сын молчал.
Старик спустил отекшие, как колоды, ноги и, шаркая, подошел к лучине. Со стоном раздул ее и, взяв в руки, обернулся к сыну. Тот стоял, опустив голову.
Красный отблеск огонька заерзал по его землисто-серому с плотно сжатыми губами лицу.
– Видать, ты давешней своей думы-то не кинул. Так, што ли? – тихо спросил старик.
– И не кину!
Кузьма стукнул кулаком по столу. Чашка с отбитой ручкой с жалобным звоном стукнулась о брошенный на стол кнут.
– Неугомонный ты больно, Кузьма. На рожон-от прешь. Ну, чего надумал?
Старик снова подул на лучину. Несколько искорок упало на земляной пол. Лучина вспыхнула ярче.
– А то надумал, тятенька, что мы с Панасом порешили нынче же прикончить нашего князя. Как выедем с ним к оврагам, как почнем нахлестывать лошадей… Пущай и они сгинут, абы из старого пакостника дух вон…
– А как же сами-то вы с Панаской? – как стон, вырвалось у старика.
Кузьма тяжело опустился на лавку рядом с отцом.
– Мы-то? Останемся в живых – пути-дороги сыщем… А только лучше бы и мне конец…
Лучина, догорев, обожгла старика. Он растерянно уронил ее и поплевал на пальцы.
– Тебе, Кузьма, на покров двадцатый годок всего минула, а ты жизнь свою загубить сбираешься. Нешто мысленно такое… – с глубокой скорбью проговорил старик.
– Ни к чему мне теперь жизнь, тятенька, – простонал Кузьма.
– Чтой-то так, сынок?
– А то, что сбирался я Панасову сестренку Катюшку замуж за себя взять. И она согласна была. Спросил я у князя разрешения на свадьбу, а он: «Ладно, говорит, только покажь мне кака-така невеста твоя. Я и не упомню девки такой»
– Так-так, – настороженно произнес старик.
Кузьма глубоко перевел дыхание:
– Увидел князь Катюшку, за косы потрепал шутейно. «Золотые, говорит, у тебя, девушка, косы. Ну, что ж, говорит, иди замуж, да только допрежь свадьбы послужи в моих палатах…» И забрали Катюшку в господские хоромы. Попервоначалу все как будто ничего было. А в самый сочельник прибежала Катюшка вечером к буфетчику и спрашивает для барина моченых вишен. Расстроенная такая, рассказывал мне опосля буфетчик, сама не своя… Меня в ту пору дома не было – по приказу князя возил я муравьевской барышне в Бакумовку оранжерейные цветы. Вернулся я утром, а у нас по всей усадьбе переполох: Катюшка сгинула. Всю деревню обыскали – нету… По княжескому велению всю округу исколесили – нету! Под вечер прибегли из-под Бакумовки мужики и сказывают, будто видела бабка Лавриха на утренней заре у лесной опушки девку простоволосую. Бабка сунулась было к ней, а девка как заорет, как шарахнется от нее, вроде полоумная, в лесную гущу… – Кузьма перевел шумное дыхание. Оно обдало жаром склоненное к нему отцовское лицо.
– Ну-ну, сынок…
– Доложили обо всем князю, – продолжал Кузьма, перехватывая воздух. – Приказал он весь бор обыскать. Да разве бакумовский бор, обыщешь! В нем от гущины и днем темно, будто ночью… Кричали мы, свистели, аукали, да только белок напугали, и волк в чаще взвыл. Как стемнело, мужики пошли по домам, а я всю ночь напролет по лесу шарил и все кликал Катюшку, покуда голоса не стало. А она так и не отозвалась… – Кузьма не то всхлипнул, не то поперхнулся.
– Ну-ну, – опять произнес старик.
– Приплелся я в усадьбу, – после долгой паузы снова заговорил Кузьма, – кличут меня к князю. Вошел я. Он хмурый-прехмурый по комнате шагает, а на столе возле кровати блюдечко с моченым вишеньем… Эх… «Кузьма, – говорит князь, – найди Катюшку. Отыщешь – женись на ней хоть сегодня». Я молчу, знай, прибираю спальную. Сдернул с постели одеяло и будто мне кто песку горячего в глаза сыпнул: на простыне алая Катюшина ленточка, та самая, что я ей в Тульчине на ярмарке купил и своими руками в косу вплел…
– Вишь, дело какое… – выдохнул старик.
– Ну, дашь рубаху? – поднявшись с лавки, сурово спросил Кузьма.
– Сейчас, сынок. Дай огонек раздую. Кремень-от кудай-то запропастился…
Старик шарил вокруг себя. Хотел встать, но ноги не слушались.
– Возьми, сынок, сам. Под лавкой у печи сундучок. Под ремнем рубаха-то свернута.
Кузьма ощупью нашел сундук. Отбросил крышку. Пахнуло из сундука цвелью. Запустил руку. Сверху армяк, за ним полушалок покойной матери – его по родному запаху узнал Кузьма. Рядом холодная кожа ремня, а под ним на шершавом нестроганном дне рубаха колкого холста.
– Одна она у тебя? – спросил Кузьма.
– Одна-разъединая, касатик, – ответил старик. Да ништо, бери.
В темноте тяжело зашаркал к сыну. Нащупал его горячую всклокоченную голову и притиснул к своей худой груди
Не поднимаясь с колен, Кузьма охватил отекшие отцовские ноги и тихо проговорил:
– Прощенья прошу, тятенька…
36. Облава
Князь Сергей Волконский торопил кучера. Но полозья уходили глубоко в снег, и лошади с трудом влекли ныряющие, как челнок, сани.
Надвигался вечер. Снег синел. Из-за лесу поднялась красная, похожая на закатное солнце, луна.
Волконский плотнее закутался в медвежью шубу.
– А мы не собьемся с дороги?
– Никак нет, ваше сиятельство. Опосля энтого лесу выедем на большой тракт, что бежит на Киев. Левей пойдет проселочная на Белую Церковь, а вправо – к Тульчину.
Волконский закрыл глаза.
Суматоха последних дней, связанная с объездом полков для приведения к присяге новому государю, вызвала усталость не только физическую, но и душевную. И то, что ему пришлось заставлять людей присягать Константину, которого Волконский, наравне с другими членами Тайного общества, терпеть не мог, и смутные, но настойчивые слухи о предательстве Шервуда, Бошняка и в особенности Майбороды, к которому был так доверчив даже осторожный Пестель, и, наконец, отрывочные, как первые дуновения грозы, сведения о событиях четырнадцатого декабря в Петербурге – все это давило мозг, и мрачные мысли текли медлительно, как вода по дну илистого оврага.
Волконский был твердо уверен, что жестокая расправа, которую произвел в Петербурге Николай, была бы немыслима при Александре.
«Стыда ради европейского, – думал Волконский, – Александр не дал бы такой гласности делу, затеваемому против его власти. Ведь он хотел, во что бы то ни стало слыть в Европе обожаемым монархом! Сгноить нас в Шлиссельбурге – на это он пошел бы. Решил бы, что огонь, спрятанный под спудом, не только не виден, но и не опасен. Но он ошибся бы жестоко, ибо прав был Лунин, когда говорил, что от людей можно избавиться, а от их идей – никогда»:
При воспоминании о Лунине, перед волей, умом и образованностью которого Волконский преклонялся, в памяти его всплыл вечер, когда по дороге из Одессы в Варшаву Лунин заехал к нему, уже женатому, в Умань. В тот вечер Лунин вдохновенно играл на фортепиано, а потом по просьбе Марьи Николаевны с чувством спел арию из «Вильгельма Телля».
Лунин в свою очередь упросил застенчивую Марью Николаевну спеть, и, к удивлению Волконского, она в этот вечер пела так, как будто снова была в Каменке у Давыдовых: свободно и страстно звучал ее голос, а глаза сияли черным огнем.
В тот вечер она пела арию Розины из «Севильского цырюльника».
«Эта ария будто нарочно создана для голоса Маши, – вспоминал Волконский. – Но как давно она не поет… Ах да, в ее положении петь вредно. Но когда снова будет можно, непременно попрошу ее спеть мне эту арию».
В ушах Волконского явственно звучали певучие мелодии Россини. Под эти звуки ему вдруг привиделась Флоренция… Утопающая в цветах вилла… Томный взгляд и флейтоподобный голос певицы Каталани… Вот она встала навстречу Волконскому в белом платье, воздушном, как майское облако. Ее руки протянуты ему навстречу, и пышные рукава, как белые крылья, взлетают при каждом ее движении.
– Ессо alfin, mio carissimo! note 36Note36
Наконец-то, мой самый дорогой! (итал.)
[Закрыть] – произносит она нежно.
Волконский склоняется над ее выхоленными, душистыми руками. Но Каталани быстро хватает его за плечо и уже не музыкальным, а испуганным мужским голосом настойчиво повторяет:
– Ваше сиятельство, а ваше сиятельство…
Волконский с изумлением открыл глаза.
Над ним близко белело лицо кучера. В темных впадинах его глаз светился ужас.
– Ты что, Василий?
– Ваше сиятельство, извольте-с проснуться.
Волконский распахнул шубу. Морозный воздух охватил шею, грудь. Струйкой проскользнул по спине. Прогнал сонное забытье.
– В чем дело?
– Как выбрались мы на тракт, проехали версты с две, заслышал я с той стороны – из-под Белой Церкви колокольчик. Обрадовался, обернулся к вашему сиятельству. Да вы задремать изволили. Ну, погоняю, а сам на козлах нет-нет, да и привстану. Нетерпеж разбирает поскорей встречного опознать. Уж будто и разглядел вдалеке тройку. А колокольчик так и вовсе явственно слышен стал. Да вдруг как закричит кто-то, не то конь ржаньем предсмертным, не то человек погибающий… и тройки как не бывало…
– Пустяки говоришь, – оглядываясь по сторонам, сказал Волконский.
– Никак нет, ваше сиятельство. Вот крест святой правду истинную сказываю. А ежели… – и вздрогнул всем телом.
Вздрогнул и выпрямился в санях и Сергей Волконский.
– Что-с, слышите?
Жуткий крик, в самом деле похожий не то на жалобное лошадиное ржанье, не то на отчаянный человеческий вопль, несся откуда-то из-за снежных сугробов. Лошади стали и тревожно прядали ушами.
– Оборотень, ваше сиятельство, – прошептал Василий, – как бы кони не понесли, – и стал крестить лошадей мелкими частыми крестами. – Места здесь овражные, крутые. Не ровен час…
Тот же крик еще раз прокатился по снежной холмистой равнине.
– Поезжай туда. Несчастье с кем-то, – велел Волконский.
– Помилуйте, ваше сиятельство! Нешто можно свертать, куда оборотень кличет. Место тутошнее лихое. Овраги, сказывают, ровно нечистой силой выкопаны.
Он вскочил на козлы, тронул вожжи, и лошади, чувствуя под снегом твердый накат большой дороги, побежали под звонкий напев колокольчика.
Месяц поднялся высоко и бросал на снег бесчисленные голубые искры. Лошадиные спины заиндевели, и шерсть, мохнато-белая, торчала на них, как клочья ваты.
«Напрасно все же я не отвез Машу к Раевским, – вспомнил о жене Волконский. – Время тревожное. Скорей бы Линцы. Там у Пестеля все разузнаю в точности».
Волконский снова плотно завернулся в шубу, вытянул, насколько позволяли сани, ноги и покорно отдался цепкому сну.
В Линцах у большого дома, в котором жил Пестель, Василий придержал лошадей. Волконский проснулся.
У Пестеля не видно было света, а на крыльце стояли солдаты.
«Неладно что-то», – тревожно подумал Волконский. И, приподнявшись в санях, громко спросил:
– Командир Вятского полка полковник Пестель дома?
Один из солдат медленно пошел от крыльца к воротам.
– А вы что за люди будете? – всматриваясь в приезжих, проговорил он.
Василий спрыгнул с козел.
– Их сиятельство князь Волконский осведомляются насчет господина полковника, а ты должен отвечать. Видишь, чай с морозу вовсе простыли, а ты – кто да что.
Часовой ближе подошел к саням.
– Так и есть – князь Волконский – тихо, будто про себя, проговорил он и, наклонившись к самому лицу князя, еще тише продолжал: – Полковник Пестель вчерашнего числа вызван в Тульчин и находится за караулом. Бумаги опечатаны. Спешите отсюда прочь, ваше сиятельство. Да прикажите кучеру подвязать колокольчик, как мимо штаба ехать будете. А то там генерал Чернышев с жандармами из Санкт-Петербурга. И приказ нам дан, чтобы всех, кто станет полковника спрашивать, препровождать неукоснительно в штаб.
Его лицо показалось Волконскому знакомым.
– Где я тебя видел? – спросил он.
– В Каменке, с поручиком Басаргиным приезжал из Тульчина, – скороговоркой ответил солдат. – Поспешайте, ваше сиятельство.
Василий что-то подтянул у дуги и высоко занес кнут. Лошади рванули, заскрипели полозья… И снова над Волконским темно-синее с мерцающими звездами небо, опаловый обруч вокруг зеленоватой луны, а внизу снежные поля, по которым рассыпаны мириады алмазных зерен.
Граф Витгенштейн принял от Волконского присяжные листы и молча выслушивал рапорт о состоянии 19-й дивизии. По лицу графа Волконский видел, что он чем-то расстроен и слушает невнимательно.
– А как здоровье вашей супруги? – неожиданно перебил Витгенштейн. – Я слышал, что она беременна и на сносях?
Волконский утвердительно наклонил голову.
– Княгиня в Умани?
– Да, граф, и я покорнейше прошу вашего разрешения позволить мне отлучиться из Умани, для того чтобы отвезти жену мою для родов к родителям в Болтушку.
Витгенштейн исподлобья коротко взглянул на Волконского.
– Наделали дел, – после некоторого молчания сердито заговорил он. – И куда только ваши горячие головы заносились?! Куда, я вас спрашиваю, а?
Волконский молча стоял перед ним с опущенными глазами.
– Конечно, конечно, поезжай за женой, – продолжал Витгенштейн уже более миролюбиво, – ее надо оградить от возможных волнений. Только один уговор: в Каменку к Давыдовым не заезжай!
– Слушаюсь, – тихо ответил Волконский.
«Значит, облава действительно началась», – подумал он и хотел идти.
Но Витгенштейн неожиданно взял его под руку и потянул к себе:
– А что, князь, ты кого признаешь государем? – тихо спросил он.
– Того же, кого и вы, граф.
– Я – Константина, – хмуро проговорил Витгенштейн, – на то и закон о престолонаследии…
От Витгенштейна Болконский прошел к Киселеву. Его пригласили в гостиную, где сидела хозяйка дома и какой-то офицер очень болезненного вида.
Киселева приветливо протянула Волконскому руку.
– А мы с monsieur Басаргиным нынче вспоминали вас,
Басаргин с трудом привстал с кресла и попытался улыбнуться, но его восковое лицо только искривилось болезненной гримасой.
«Так вот что сделала с ним смерть жены», – с жалостью подумал о нем Волконский. Но сказать Басаргину ничего не мог и только крепко пожал его худую холодную руку.
Минуту все трое напряженно молчали.
– Муж скоро будет, – первой заговорила Киселева. – И знаю, что он похвалит меня за то, что задержала вас. Впрочем, я пошлю точно узнать, когда он приедет.
Извинившись, она вышла.
– Итак, конец, князь? – тихо спросил Басаргин.
– Где Пестель? – так же торопливым шепотом вырвалось у Волконского.
– Пройдите к дежурному генералу Байкову. Павел Иванович под присмотром в его квартире. Попытайтесь свидеться с ним. И скажите, что… все кончено. Я третьего дня из Москвы.
– Ну, что там?
– Видел наших. Орлов все пошучивает. Говорит, что петербургский разгром – не конец, а только начало конца. Был у него и Якушкин. Орлов свел его с Мухановым. А тот, быв очевидцем четырнадцатого, настаивал на том, чтобы, во что бы то ни стало выручить плененных товарищей, и напрямик заявил, что поедет в Петербург и убьет царя. При этих словах Орлов взял его за ухо, потянул к себе и чмокнул в лоб. Затем направил нас всех на собрание к Митькову, а сам туда не приехал. Сказался больным, хотя был в мундире, при ленте и орденах.
Волконский глубоко вздохнул. О Михайле Орлове он не беспокоился. Знал, что его брат, Алексей Орлов имеет большое влияние на нового царя и в обиду Михаила не даст. Но страшила судьба Пестеля. И решил увидеться с ним непременно.
Как только Киселева возвратилась в гостиную, Волконский стал прощаться.
– Что же вы торопитесь, князь? Отужинайте с нами, – пригласила она. – Муж прислал сказать, что сейчас будет. Право, оставайтесь.
Но Волконский отказался.
Когда он выходил, Киселева печально покачала ему вслед головой.
Некоторое время она и Басаргин сидели молча.
– Князь Волконский, наверно, знает… – начала Киселева и умолкла.
– О чем? – Басаргин строго поглядел на нее.
Она покраснела до слез.
– Вы отлично знаете, мсье Басаргин, наше с мужем к вам расположение. И поэтому, прошу вас, не посчитайте мою откровенность за неуместную навязчивость… Я слышала некоторые разговоры мужа с генералом Чернышевым. Над вами, князем Волконским и вашими друзьями собирается гроза. Но вы можете спасти себя полным открытием тайны, связывающей вас с теми, кто уже во власти правительства…
Басаргин встал:
– Вы мне советуете сделать то, чего мне не позволит моя совесть.
– Но тогда вы погибнете! – с тоской произнесла Киселева.
Басаргин поднес к губам ее руку и спокойно проговорил:
– Если бы я услышал эти слова даже тогда, когда была жива моя жена и жизнь для меня была прекрасна, даже тогда я не нашел бы иного ответа.
– Я так и знала, иного ответа ни вы, ни ваши друзья дать не можете…
Киселева закрыла лицо руками и умолкла. Послышался звон шпор, и в гостиную вошел Киселев. Он пристально оглядел жену и Басаргина. Тот встал.
– Поручик Басаргин, – начал Киселев таким официальным тоном, каким раньше никогда не обращался к Басаргину.
Басаргин стал во фронт:
– Слушаю, ваше превосходительство.
– Извольте следовать за мной.
И круто повернулся к выходу. Басаргин, твердо ступая, шел следом.
У дверей кабинета Киселев остановился и приподнял тяжелую портьеру: