Текст книги "Северное сияние"
Автор книги: Мария Марич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 55 страниц)
7. Бельведерские супруги
После письма Константина, выражения которого так смутили Карамзина и Сперанского, переписка между обитателями варшавского Бельведера и Зимнего дворца на некоторое время оборвалась.
Сыновья Павла, с малых лет запуганные жестокостями сумасбродного отца, привыкли скрывать свои мысли и чувства не только от родителей, воспитателей и товарищей, но и друг от друга.
Неизменная подозрительность и злобная неприязнь, которые Павел питал ко всем и во дворце и за его пределами, в Петербурге и по всей России, распространялась у него и на собственных детей. И они росли замкнутые, скрытные, лицемерные, без малейшего доверия один к другому, готовые в любой момент и по любому поводу заподозрить кого угодно в измене и вероломстве.
Уступив престол Николаю, Константин вовсе не считал себя застрахованным от любых козней новоиспеченного царя.
«А вдруг братец усомнится, что я навсегда отказался от трона? – рассуждал он. – Вдруг он захочет пошарить и в моих войсках на предмет уловления крамолы? Ведь она у него после драки на Петровой площади стала навязчивой идеей».
И когда от Николая пришло письмо, в котором он сообщал, что Следственная комиссия по делу 14 декабря уже распорядилась о привозе в Петербург членов польского Патриотического общества – князя Яблоновского, маршала Мошинского и графа Ходкевича, и уверял, что «Лунин положительно из числа этой банды и разгадка его службы в Варшаве и всего рвения заключалась не иначе как в том, чтобы создать и там партию наподобие той, которая обнаружена в Петербурге», Константин хитро прищурил глаза:
– Братцу очень угодно, чтобы я признал, что и во вверенном мне Литовском корпусе водятся его «друзья четырнадцатого декабря», – сказал он жене. – Ты догадываешься, кого он, прежде всего, имеет в виду?
– Твоего адъютанта Лунина, – сразу ответила Лович.
– Почему ты догадалась? – поспешно спросил Константин.
– Пан Лунин умен, видел свет. Он едва ли не образованнейший из всех знакомых мне русских офицеров… И потом он был близок со многими из тех, кто нынче в опале. Об этом всюду говорят в городе. И вообще Лунин из таких людей, которые многое понимают…
– Что, например? – уже настороженно спросил Константин.
– Я как-то слышала его разговор с паном Яблоновским, который уверял, что русскому народу все равно, какая над ним власть, на что пан Лунин возражал очень запальчиво.
– Что же именно он говорил? Припомни, ради бога!
– Он говорил, что вряд ли самодержавная власть более свойственна русскому народу, чем какое-либо иное государственное устройство. Что многие, кто говорит от лица русского народа, понятия не имеют об этом самом народе, а потому и вводят в заблуждение таких господ, как пан Яблоновский…
– И ты все это запомнила? – с недоверчивым удивлением проговорил Константин, глядя в непривычно серьезное лицо жены. – Что ты можешь понимать в том или ином государственном устройстве.
– Я – полька, – с гордостью ответила Лович, – и знаю, чего стоят, например, русские самодержцы.
– Мало тебе милостей было оказано покойным братом Александром! – упрекнул Константин.
– Сосчитать невозможно! – насмешливо развела руками Лович. – Дал звание княгини и еще «светлости». А за брак со мной, при всей моей светлости, отнял у тебя российский трон.
– Врешь, – покраснел Константин, – я сам отказался.
– Тебе больше ничего и делать не оставалось, – иронически улыбнулась Лович. – Ну, да об этом уже говорилось сто раз. И для бога прошу – оставим этот спор.
Константин закусил губу и, фыркая, пробежался из угла в угол.
– Лунин просится у меня на силезскую границу, – снова заговорил он.
– И молодец, – похвалила Лович, – в Силезии живут очень весело.
– Да подожди ты со своими скоропалительными умозаключениями! – рассердился Константин. – Кабы он хотел экспатриироваться, он мог бы это сделать, когда я сам предлагал ему заграничный паспорт. Однако он отказался, хотя знал, что его могут сцапать…
– А для чего он так поступает, ты не разумеешь? – лукаво спросила Лович.
– Для того, – передразнивая ее польское произношение, ответил Константин, – что, разделяя убеждения своих товарищей, он, видите ли, желает «разделить с ними их участь…»
– А я так полагаю, что есть еще причина, по которой пан Лунин вот как не хочет уезжать из Варшавы.
Константин вопросительно уставился на жену своими круглыми, почти безресничными глазами.
– Пани Потоцкой, – продолжала Лович, – очень хочется сделать из него правоверного католика потому, что наша вера, есть, прежде всего, послушание. А сделать ручным такого красивого, упрямого и смелого мужчину, как пан Лунин, заманчиво не только для влюбленной в него Потоцкой, но и для всякой другой католички…
– Пустяки болтаешь, – рассердился Константин, – чистейшие пустяки! Лунин, как и большинство этих умствующих аристократов, совершеннейший атеист.
– Однако ж, – возразила Лович, – когда они встречались с Потоцкой у меня, Лунин рассказывал нам, что в Париже он подпал под сильное влияние иезуита Гравена…
– Того самого, который за обращение в католичество графини Гагариной был выслан покойным братом из России? – удивился Константин.
– Того самого, – подтвердила Лович. – Пани Потоцкая и сама была большой его поклонницей. Она и теперь стремится продолжать дело Гравена, привлекая в лоно католичества…
Константин зычно расхохотался.
– Ох, дура-баба! Скажи ей, что если удастся ее затея в отношении моего Лунина, то таинство это произойдет исключительно по причине ее женских прелестей. К ним Лунин настолько привержен, что согласится принять буддизм, магометанство, идолопоклонство и ваш католицизм, конечно… – И он снова захохотал.
– Ну что же, – невозмутимо пожала Лович выхоленными плечами, – по нашей религии благодать может сообщаться и вовсе неверующему, лишь бы только совершающий над ним таинство поступал согласно установленной форме.
– Хитро придумано, – сказал Константин с насмешкой. – А по-моему – ни Потоцкую, ни Лунина никакие таинства, кроме брачного, нисколько не интересуют,
– Так ведь пани Потоцкая замужем, а развода у католиков не полагается.
– Ерунда! – отмахнулся Константин. – Я всего только наместник русского царя в Польше – и то делаю здесь, что хочу. А ваш римский папа, почитающий себя наместником Христа на земле, не сможет, что ли, сделать так, чтобы Потоцкая переехала из своего замка к Лунину?
– Замолчи, замолчи! – с шутливым ужасом замахала на него Лович унизанными перстнями пальцами. – Ты богохульствуешь, а за это придется отвечать мне как твоей жене.
Константин опять засмеялся.
– А зачем Лунин хочет ехать на силезскую границу? – спросила Лович.
– Он желает еще раз поохотиться на медведей, которых уже немало истребил на своем веку.
– Ты, конечно, разрешишь ему ехать туда, – твердо, как приказание, произнесла Лович.
– И разрешу. Раз он пообещает вернуться к сроку, какой я ему укажу, значит вернется. Я с ним в одной комнате спать не лягу – он меня по своим убеждениям непременно зарежет. Но, если даст слово, что не тронет, – буду спать спокойно. А братцу я его попытаюсь все-таки не отдать.
– Попробуй, – язвительно улыбнулась Лович и, тряхнув подстриженными кудрями, вызывающе посмотрела на мужа.
И Константин попробовал, было спасти своего адъютанта. Сначала он послал Николаю подробное письмо, в котором, ссылаясь на свидетелей – Опочинина и генерал-майора Жандра, присутствовавших при его разговоре с Луниным, писал:
«Я пытался узнать от Лунина, не было ли его возвращение на службу в Варшаву продиктовано желанием удалиться от обстоятельств, в которые попали его родные и друзья, на что он мне ответил, что последнее можно предположить. Я не протежирую ему и тем менее хочу его обелить, – дела и расследования покажут его виновность или невиновность. Но здесь на месте можно наблюдать, что он не занимается ничем иным, кроме службы и охоты…»
В таком же духе написал он и Опочинину, которого Николай сделал уже шталмейстером:
«Что касается до полковника лейб-гвардии Гродненского полка Лунина, то с того времени, как он здесь находится, на все поступки его обращаемо было самобдительнейшее наблюдение. При всем, однако, том не открылось за ним, чтобы он заводил что-либо вредное, но даже ни малейшего подозрения…»
Подумав о том, что Опочинин непременно покажет это письмо Николаю, Константин приписал:
«Могло статься, что он, находясь в неудовольствии противу правительства, мог что-либо насчет оного говорить, как случается сие не с одним им. Его императорское величество изволит помнить, что даже мы сами иногда, не одумавшись, бывали в подобных случаях не всегда в речах умеренными…»
Этими словами Константин хотел напомнить и самому Николаю и Опочинину, который в роли их воспитателя не раз «шикал» на них в детстве за «предерзостные» слова, которые они посылали по адресу своего деспотического родителя. Однако ни сам Опочинин, ни один из братьев не доносили об этом императору Павлу. Поэтому в конце своего письма Константин посчитал уместным напомнить, что в Тайное общество, как он слышал, входило много двоюродных и троюродных братьев Лунина и других его родственников, и донести на них Лунину было так же трудно, как и доказать их вину. Кроме того, Константин высказал еще предположение о том, что оговаривают Лунина эти родственники по злобе за то, что с переездом в Варшаву он «так давно и так решительно от них отстал…»
Как и предполагал Константин, Опочинин немедленно показал это письмо царю. Тот внимательно прочел его, побарабанил пальцами по глянцевитой, с великокняжеской короной и вензелем бумаге и с усмешкой произнес:
– Пусть, пусть этот молодчик побудет пока что в Варшаве. А вдруг его тамошнее пребывание поможет найти нити к раскрытию заговора в польских войсках. Не может быть, чтобы и там не существовало этой заразы. И напрасно брат так старается обелить своего адъютанта: ведь у нас уже имеется против него такой следственный материал, который не оставляет сомнений в его преступности.
– Его высочество великий князь Константин Павлович весьма благосклонен к полковнику Лунину, – осторожно мстя Константину за последний прием в Варшаве, заговорил Опочинин. – Лунин с молодых лет и до сего времени является неутомимым сорвиголовой и острословом. В бытность мою в Варшаве, за завтракам у его высочества, на котором присутствовали Лунин, вспоминался весьма смешной случай из того времени, когда в жаркое лето кавалергардский полк стоял в Петергофе…
– Я помню безобразия, какие тогда творились офицерами, – нахмурясь, сказал Николай. – Особенно отличались Волконский с Луниным. Эти бездельники, уже в ту пору обнаружившие все черты их преступно-легкомысленного характера, научили свою презлющую собаку по слову «Бонапарт» бросаться на любого прохожего и сваливать его с ног…
Опочинин сокрушенно покачал головой и, подождав, пока царь перестанет оглушительно сморкаться, продолжал:
– В Варшаве много смеялись, вспоминая, как Лунин, после запрещения полкового командира офицерам и солдатам купаться на виду у публики в заливе, завидя однажды коляску командира, влез в море в кивере, мундире и ботфортах. Когда коляска приблизилась, он, стоя в воде, отдал генералу честь. Генерал, разумеется, удивился и грозно спросил, что он тут делает. На что Лунин ответил: «Купаюсь, а чтобы не нарушить распоряжения вашего превосходительства, делаю это в самой приличной форме».
Опочинин хотел было улыбнуться, но, видя, что Николай только презрительно фыркнул, нашел возможным лишь еще раз укоризненно покачать головой.
– Когда он начал служить? – помолчав, спросил Николай.
– Мне точно известно, что, будучи еще в юношеском возрасте, поступил он юнкером кавалергардского полка и вскоре за отличие в бою под Аустерлицем, в котором был убит его брат, произведен в офицеры. Затем участвовал во всех других войнах против Бонапарта и всегда отличался воинской храбростью.
– И все же это один из самых закоренелых злодеев, – проговорил царь так резко, что Опочинин остановился на полуслове, вздернул головой и вытянулся во фронт.
8. Под надежной защитой
В связи с ожидаемым привозом Грибоедова в Петербург в Следственном комитете было решено еще раз допросить тех участников Тайного общества, которые могли знать о Грибоедове больше других.
Уставив упорный взгляд в исхудалое лицо Трубецкого, Левашев спрашивал:
– точно ли Рылеев говорил вам, что он принял Грибоедова в Тайное общество? Точно ли вы говорили Рылееву, что во время бытности Грибоедова в Киеве некоторые главари Южного общества также старались о принятии его в члены оного? Точно ли поручик Полтавского пехотного полка Михаил Бестужев-Рюмин сообщил вам, что Грибоедов не поддался их уговорам?..
Когда генерал исчерпал все свои «точно ли», Трубецкой, не опуская усталых, грустных глаз, ответил:
– Да, Рылеев однажды сказал, что Грибоедов «наш», и это надо понимать в том смысле, что Грибоедов, как и мы, желает России всяческого преуспевания, что, как и мы, кровно связан с ее достоинством и счастьем. К сему заключению мы пришли, ознакомившись с его знаменитой комедией.
– При каких обстоятельствах вы с этой комедией ознакомились? – поспешно спросил Чернышев. – Кажись, она нигде напечатана не была?
– Некоторые главы ее были напечатаны в булгаринской «Русской Талии», – медленно ответил Трубецкой, – а кроме того, по стране ходило много рукописных экземпляров.
– Как и пушкинских стишков? – задал вопрос Бенкендорф.
– Таковых мне видеть не приходилось, – И Трубецкой тем же вялым тоном продолжал: – Комедия «Горе от ума» дала нам твердое основание считать Грибоедова нашим, ибо из нее явственно вытекало отрицательное отношение ее сочинителя к крепостничеству, раболепству, невежеству и мракобесию всякого рода. Однако принятие его в Тайное общество мы отложили тем паче, что Грибоедов уезжал на Кавказ в Грузинский корпус и нам полезен быть не мог.
– Это здесь, в Петербурге, а там, у генерала Ермолова? – торопливо спросил Левашев.
Трубецкой долго молчал и только после повторного вопроса ответил:
– Генерал-майор князь Волконский как-то говорил мне, что, по его предположению, должно быть какое-то общество в Грузинском корпусе, но говорил он о том неудовлетворительно и, видимо, располагал на одних догадках.
«Экая сонная тетеря!» – подумал о допрашиваемом Левашев и, отпустив Трубецкого, велел привести Александра Бестужева, который больше и чаще других встречался с Грибоедовым на всяких литературных вечерах.
Бенкендорф тоже с любопытством ждал показаний Бестужева.
– Когда вы приняли в Тайное общество Грибоедова? – первым спросил он Бестужева, едва тот был введен в зал, где происходили допросы.
– В члены Тайного общества я его не принимал, во-первых, потому, что он меня и старее и умнее, а во-вторых, потому, что все мы жалели подвергать опасности такой замечательный талант.
– А Пушкина не жалели? – сделал Бенкендорф еще одну попытку поймать допрашиваемого.
Бестужев с нескрываемым презрением посмотрел в нагло устремленные на него глаза:
– Я уже показывал прежде и повторяю вновь, что Пушкин никогда не был членом Тайного общества. Его блистательный талант мы берегли наипаче.
– А что составляло предмет ваших разговоров с Грибоедовым? – полюбопытствовал Левашев.
Бестужев охотно рассказал, что они, будучи оба писателями, мечтали о свободе книгопечатания, беседовали об одежде и быте русского общества и о том, что есть люди, стремящиеся к преобразованию России, но о Тайном обществе он никогда и нигде Грибоедову не говорил.
Вновь допрошенный Рылеев признался, что намекал Грибоедову на существование Тайного общества и его цели, но, поняв, что Грибоедов считает «Россию еще не готовою к перевороту и к тому же неохотно входит в суждения о сем предмете, – оставил его».
Один за другим предстали перед Следственным комитетом Бестужев-Рюмин, Муравьев-Апостол, Одоевский, Волконский и Давыдов, и все, как по уговору, всячески отрицали принадлежность Грибоедова к Тайному обществу.
Пестель отозвался к тому же полным незнанием самого Грибоедова, а Барятинский дал Комитету такой письменный ответ:
«Ежели это Грибоедов сочинитель, то я его лично не знаю, а слыхал о нем как об авторе. Неизвестно мне также, член ли он Тайного общества. О другом Грибоедове никогда не слыхал».
Вернувшись в крепость, многие с облегчением думали:
«Как счастливо получилось, что в Тайном обществе не торопились вносить в списки всех, кто по духу своих убеждений был даже наиретивейшим нашим сторонником!»
Начальник Главного штаба генерал Дибич получил, наконец, давно и с нетерпением ожидаемую бумагу.
«Господин военный министр сообщил мне, – писал ему Ермолов, – высочайшую государя императора волю – взять под арест служащего при мне коллежского асессора Грибоедова и под присмотром прислать в Петербург прямо к его императорскому величеству. Исполнив сие, я имею честь препроводить г-на Грибоедова к Вашему превосходительству. Он взят таким образом, что не мог истребить находящихся у него бумаг, но таковых при нем не найдено, кроме весьма немногих, кои при сем препровождаются. Если же впоследствии могли бы быть отысканы оные, я все таковые доставлю. В заключение имею честь сообщить Вашему превосходительству, что господин Грибоедов во время служения его в миссии нашей при персидском дворе и потом при мне как в нравственности своей, так и в правилах не был замечен развратным и имеет многие весьма хорошие качества».
– Знаем мы эти качества, – вслух проговорил Дибич, вспомнив доклады Уклонского и коменданта Главного штаба, на гауптвахте которого был помещен привезенный Грибоедов.
На вопросы о причинах столь задержавшейся доставки арестованного Уклонский отвечал:
– Хотя господин Грибоедов воспитания весьма благородного, но характером обладает капризным, и доставить его, Грибоедова, в столицу стоило мне немало маяты. К примеру сказать, ваше высокопревосходительство, в Москве пожелал господин Грибоедов помолиться у Иверской божьей матери, – врал Уклонский. – Как истинный, глубоко верующий христианин, я сему воспротивиться не нашел возможным. Опосля сего пожелал он поставить свечу своему святому – Александру Невскому, для чего поехали мы на другой конец первопрестольной. Отстояли там вечерню, и тут Александр Сергеевич потребовал, чтобы вез я его к Пятнице Божедомской, что в Староконюшенной…
– Что это, братец, ты все врешь! Точно не о сочинителе Грибоедове, а о каком-то странствующем схимнике или старухе богомолке рассказываешь, – перебил Дибич.
– Ей-ей, не вру, ваше высокопревосходительство. Уж где-где, а на Староконюшенной мы дольше всего задержались.
Последнее было совершенно верно. На Староконюшенной Грибоедов провел весь вечер в доме Дмитрия Бегичева – брата своего друга. К самому своему другу, Степану Бегичеву, он не заехал из опасения скомпрометировать его перед властями. Но брат тотчас же послал за ним, и беседа друзей затянулась до глубокой ночи. От Бегичевых Грибоедов узнал много подробностей о событиях 14 декабря и об арестах многих друзей и товарищей. После этого свидания Грибоедов решил, как именно следует ему держаться при ожидающих его допросах.
– Пришлось задержаться и в Твери, – рапортовал Уклонский. – Остановились мы на ночлеге на частной квартире все по его же, господина Грибоедова, капризности. На мою беду, в помещении том, – Уклонений скрыл, что «помещение» это была квартира его сестры, – оказалось фортепиано. Грибоедов так и рванулся к оному инструменту. И вот вам истинный крест, ваше высокопревосходительство, с полуночи до самого утра не отходил от него. Только стану я к нему, то есть к господину арестованному, приступать, что, мол, ехать пора, Александр Сергеевич, а он или ногой вот эдаким манером брыкнет, – Уклонский повторил энергичное движение грибоедовской ноги, – или кулаком погрозится, а сам снова к фортепиано обратится, и пальцы так и шмыгают, так и шмыгают по клавишам… – Для большей наглядности Уклонский быстро пошевелил растопыренными пальцами обеих рук.
На другой день комендант гауптвахты доложил Дибичу, что Грибоедов вовсе отказался от принятия пищи и грозится размозжить свою голову о стену в случае, если его письмо к императору не возымеет желательного действия.
Это письмо было представлено несколько дней тому назад Дибичу на просмотр. Оно возмутило его не только своим содержанием, но и тоном, каким было написано. Особенное негодование вызвали у Дибича такие фразы: «По неосновательному подозрению, силой величайшей несправедливости, я был вырван от друзей, от начальника, мною любимого, из крепости Грозной на Сундже, через три тысячи верст в самую суровую стужу притащен сюда на перекладных, здесь посажен под крепкий караул, потом позван к генералу Левашеву. От него отправлен с обещанием скорого освобождения. Между тем дни проходят, а я заперт. Благоволите даровать мне свободу, которой лишиться я моим поведением никогда не заслуживал, или поставить меня перед Тайным комитетом, лицом к лицу с моими обвинителями, чтобы я мог обличить их во лжи и клевете…»
«Одного этого письма достаточно, чтобы усомниться в благонадежности его сочинителя, – думал Дибич. – Ермолов, видите ли, его любимый начальник! Мы и до начальника доберемся, дай только время».
Генерал еще долго сидел в задумчивости, размышляя, как ему быть с этим не похожим на других обвиняемых арестантом.
Вспомнив об уверениях коменданта, что находящийся за караулом Грибоедов не прикасается к пище и «рычит, аки лев», Дибич решил сегодня же доложить в Комитете Бенкендорфу о грибоедовском письме и на всякий случай написал в углу этого послания к царю свою резолюцию:
«Объявить Грибоедову, что подобным тоном государю не пишут».