Текст книги "Северное сияние"
Автор книги: Мария Марич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц)
25. Дела мирские
Князь Голицын, поссорившись у Орловой с Фотием и понимая, что этим самым он отстраняет себя от участия в управлении государством, сам попросил Александра освободить его от всех занимаемых должностей.
Вертя в руках золотой лорнет, Александр со свойственной ему одному ледяной задушевностью ответил:
– И я, любезный князь, уже не раз собирался объясниться с вами чистосердечно. В самом деле, вверенное вам министерство как-то вам не удалось.
– Я это понимаю, государь. Пришла пора… – Голицын стиснул зубы так, что скулы явно обозначились на его гладко выбритых щеках.
Александр помолчал, как бы дожидаясь, не скажет ли Голицын еще чего-нибудь. Потом продолжал:
– Я думаю упразднить ваше сложное министерство, но… принять вашу отставку никогда не соглашусь. Нет, нет. Я вас прошу взять на себя главное управление почтовым департаментом.
Голицын еще крепче стиснул зубы.
– Да, почтовым департаментом, – заторопился вдруг Александр. – Таким образом, дела пойдут по-старому, и я не лишусь вашей близости, вашего совета.
При последних словах он позвонил в колокольчик.
Вошёл камердинер Анисимов с пакетом.
– От графа Алексея Андреевича Аракчеева лично к вашему величеству прибыл по неотложному делу унтер-офицер, – доложил Анисимов.
Царь вскрыл пакет.
«Всеподданнейше доношу вашему императорскому величеству, – писал Аракчеев, – что посланный фельдъегерский офицер Лан привез сего числа от графа Витта 3-го Украинского уланского полка унтер-офицера Шервуда, который объявил мне, что имеет донести вашему величеству касающееся до армии, состоящее будто в каком-то заговоре, которое он не намерен никому более открыть, как лично вашему величеству…»
Александр не стал читать далее. Уронил руки на колени, и тоска, как тошнота, заполнила все его существо.
– Опять, опять это, – вслух проговорил он и вдруг коротко бросил Голицыну: – Вы свободны, Александр Николаевич.
Так и расстались, не взглянув друг другу в глаза.
По уходе Голицына Александр, будто забыв о присутствии камердинера, долго стоял неподвижно у стола.
Потом, опустившись в кресло, устало проговорил:
– Пусть войдет этот Шервуд.
И полузакрыл глаза.
Он не поднял их и когда Шервуд, вытянувшись во фронт, остановился посреди кабинета.
– Запри дверь.
Шервуд исполнил приказание.
– Что ты мне хочешь сказать? Да подойди ближе.
Шервуд сделал еще несколько шагов.
– Ваше величество… – зная, что царь глуховат, зычно и отчетливо начал Шервуд, но царь приподнял лежащую на коленях руку:
– Не кричи так.
– Государь! Против спокойствия России и вашего величества существует заговор.
Полуопущенные веки царя чуть дрогнули:
– Почему ты это думаешь?
Шервуд стал торопливо излагать все, что узнал от Вадковского, все, что раньше видел и слышал в Каменке и в поездках по поручению Давыдовых к их зятю, Орлову, в Кишинев. Называл одну фамилию за другой и то, о чем догадывался острым чутьем сыщика, выдавал за достоверные факты.
При некоторых произносимых Шервудом именах царь недоуменно поднимал брови, но продолжал слушать.
– А скажи… скажи, много ли этих… этих недовольных?
– По духу и разговорам офицеров вообще, а в особенности южных армий, полагаю, что заговор распространен довольно широко и, если принять во внимание, что заразительные утопии имеют те же свойства быстрого распространения, как и злейшие болезни – чума и холера.
– А среди высшего командования, – перебил царь, – и государственных деятелей тоже обнаружены очаги заразы?
Шервуд замялся. Александр приподнял глаза до его подбородка.
– Полагаю, что да, – проговорил доносчик. – Деяния некоторых государственных сановников временами столь вредны благополучию России, что не чем иным, как явным злонамеренней, объяснить их невозможно.
– Ты о чем? – коротко спросил царь.
После минутного колебания Шервуд с азартом игрока, идущего ва-банк, сказал:
– Взять хотя бы военные поселения, государь.
– Что?! – Александр всем корпусом повернулся к Шервуду. – Я не ослышался?! У графа Аракчеева?!
Шервуд выдержал устремленный на него взгляд.
– Военные поселения, ваше величество, ненавистны крестьянам, – твердо проговорил он. – Они разорительны для них. Крестьянам дают ружья и мундиры, а у них зачастую нет хлеба даже для того, чтобы прокормиться со своей семьей. А к ним ставят еще постояльцев – солдат да кантонистов. Я сам, будучи с докладом у графа Аракчеева, собственными ушами слышал и собственными глазами видел многое, что при нынешних обстоятельствах может быть весьма опасным…
– Помолчи немного, – остановил Александр Шервуда и снова откинулся к спинке кресла.
«А что же в таком случае означает все то, что я видел в военных поселениях? – мысленно спросил он себя. – Неужто всего лишь цепь мистификаций? Ужели Аракчеев обманывает меня мнимым благоденствием поселенцев, как обманывал Потемкин мою бабку?»
И мгновенно вспомнил себя еще мальчиком в кабинете Екатерины. Он сидит у ее ног на скамейке, обитой голубым атласом, и смотрит на нее снизу вверх. Ему виден ее круглый двойной подбородок, веселые глаза. Он слушает один из ее рассказов «касательно российской истории».
«В восемьдесят седьмом году, – повествует Екатерина, и ее румяные губы морщатся улыбкой, – задумала я обозреть мое маленькое хозяйство в Екатеринославском наместничестве да в Тавриде. Князь Потемкин птицей облетел те края и видоизменил их донельзя. Что за дворцы настроил, что за дороги! Римским не уступят. На левом берегу Днепра город Алешки соорудил. Глядеть любо. Завистники князя Григория опосля врали мне, что многие домы, кои пленяли мой взор, были намалеваны на холстине, и что мужиков от бывшей спешки в работе ужасть как много перемерло. Однако ж сколь усладились мы сим приятным путешествием… Да вы, господин Александр, никак плакать собираетесь? Чувствительное сердце!»
Бабушка ласково берет его за ухо…,
Александр вздрогнул. Несколько мгновений растерянно смотрел на Шервуда, потом глухо спросил:
– Еще что?
Шервуд встрепенулся:
– Его превосходительство министр финансов…
– Канкрин? – царские брови снова удивленно поднялись.
– Так точно, государь. Господин министр издал гильдейское постановление, коим крестьянам и мещанам запрещается возить из уезда в уезд продавать хлеб и всякого рода произведения свои. Постановление это сковало внутреннюю в государстве торговлю и вызвало ропот и беспорядки среди сельских жителей. Граф Михаил Орлов ввел обязательное обучение грамоте во всех своих поместьях. Его ланкастерские школы – рассадники вольности. Многие из поименованных мною помещиков вводят оброк. Я мог бы еще кое-что сообщить вашему величеству… Но, сознавая необходимость принять скорые меры для пресечения распространения заговора, порешил продолжать доскональное расследование.
– Спасибо, Шервуд, – тихо сказал Александр.
Шервуд низко поклонился:
– Я исполнил только долг присяги и честного человека.
– Спасибо, – еще раз вяло сказал Александр. – Работай в этом направлении… Ты в каком чине? – он взглянул на унтер-офицерский мундир Шервуда и продолжал: – Может быть, тебе удобнее будет продолжать начатое тобою дело, будучи офицером. Я прикажу…
«Выдержка, Джон!» – ликующе пронеслось в мозгу Шервуда.
– О нет, государь, – горячо воскликнул он, – мое производство может вызвать подозрение! Повременим…
Александр сделал вид, что не заметил фамильярности этого «повременим», и продолжал слушать.
А Шервуд, войдя в роль горячего патриота и верноподданного плел всё более густую паутину предательства и не замечал, что лицо царя стало покрываться серым налетом и полуопущенные веки совсем закрылись.
Александр испытывал то ощущение физической тоски, которое все чаще находило на него в последнее время.
Голос Шервуда звучал откуда-то издалека, и каждое его слово как будто расплывалось перед глазами багровым пятном.
– Поезжай в Грузино, – с усилием произнес царь, – там с Аракчеевым все обсудите и уж потом сообщите мне, что надумаете предпринять. – И протянул Шервуду два изнеженных, как у женщины, пальца.
Шервуд почтительно прикоснулся к ним крепкими губами.
Прошло совсем немного времени, и Шервуд, осторожно ступая по натертому паркету аракчеевского дома, направлялся вслед за старым лакеем к кабинету хозяина.
Он застал графа ползающим на четвереньках перед огромным диваном. В ответ на бравое приветствие Шервуда Аракчеев только слегка повернул к нему свою взлохмаченную голову и, не меняя позы, буркнул:
– Присядь, сударь, покуда што. – Потом достал из кармана белый платок, потер его концом под диваном и, поднявшись с пола, поманил к себе слугу:
– А ну-ка, скажи на милость, что здесь обозначено? – поднося платок к самому лицу старика, спросил он со зловещей ласковостью.
– Вижу некоторую желтизну, ваше сиятельство, – бледнея, отвечал слуга.
– А почему бы оная желтизна могла приключиться? – тем же тоном допрашивал Аракчеев, не сводя со старика сверлящего взгляда.
– Должно полагать, от желтого воску, ваше сиятельство. Паркетчики и то обижались, что воск…
– Мне до паркетчиков дела нет, – оборвал Аракчеев. – Тебе с дворецким приказано блюсти порядок и чистоту в хоромах моего дворца. Вам приказано, чтобы паркет блистал, как лед на Волхове. Однако вы, я вижу, запамятовали, как надлежит выполнять мою волю и что полагается нарушителям оной. Так подай-ка мне чернил и перо. Ужо напишу приказец о примерном наказании.
Трясущимися руками старик взял с ломберного столика медный бокал с пучком гусиных перьев и такую же массивную чернильницу.
Аракчеев развернул толстую тетрадь с заголовком «На предмет приказов о наказаниях провинившихся» и уже поднес к чернильнице перо, как вдруг заметил на нем несколько трепещущих пушинок.
– Кто очинял перья?! – гаркнул он.
– Свиридыч, ваше сиятельство…
– А послать ко мне хромого шута! Видать, он тоже по едикулю соскучился.
Когда старик вышел, Аракчеев долго тер платком свою багровую физиономию и висячий нос с раздувающимися широкими ноздрями.
– Не изволите себя беречь, граф, – участливо произнес Шервуд. – Стоит ли эдак расстраиваться из-за ничтожных пустяков.
– Я, сударь мой, порой и серьезнейшими делами не столь прилежно занимаюсь, как безделицами да пустяками, – переводя шумное дыхание, возразил Аракчеев. – А знаешь ли, какое впечатление производит это в умах? – Он хитро прищурил глаз. – А вот какое: «Ежели граф Алексей Андреевич замечает ошибки даже в пустяках, то с каким же вниманием вершит он дела государственной важности?..»
– Мудро. Весьма мудро, – несколько раз повторил Шервуд.
– К примеру, возьми какое-либо перо из тех, что стоят в бокале на ломберном столе, – велел Аракчеев.
Шервуд исполнил приказание.
– Посмотри, как оно подстрижено, – продолжал Аракчеев.
– Углышком, ваше сиятельство.
– А это вот, что мне холуй дал, – напрямик. По моему же приказу все перья должны быть подстрижены одинако. Оный приказ, впрочем, приложим не токмо к перьям. Одинаким надлежит быть множеству предметов и домашнего обихода смердов, и пища ими потребляемая, и одежда. И никакого попустительства в исполнении сих правил быть не должно, ибо малейшее попустительство со стороны властей ослабляет должное к ним почтение и страх.
– Однако сколь же затруднительно подобное неустанное попечительство, – сочувственно вздохнул Шервуд.
– А ты как думал? – разваливаясь на штофном диване, сквозь зевок произнес Аракчеев. – Мудрость управления на уготованном нам волею всевышнего и государя нашего посту дается усерднейшею и многолетнею службой. А теперь, господин унтер-офицер, рассказывай, с чем прибыл. – И он указал концом сапога на близстоящее кресло.
Присев на его край, Шервуд принялся докладывать.
А вечером за ужином в аракчеевской столовой он пил крепкую настоянную на спирту наливку, почтительно чокаясь с хозяином и развязно с Настасьей Минкиной.
Деловая беседа уже подходила к концу. Все были довольны придуманным планом: распустить слух, что начальство заподозрило Шервуда в причастности к крупной растрате казенных денег, о которой тогда много говорилось и в столице и в провинции. В связи с этим делом Шервуда будто бы и вызывали в Петербург. Но в столице его невинность была установлена, и ему в утешение будто бы была выдана денежная награда и годичный отпуск.
Сфабриковали и фальшивый документ, все как полагается: «По указу его величества императора Александра Павловича, самодержца всероссийского и прочая и прочая… 3-го Украинского уланского полка унтер-офицер Шервуд уволен в отпуск» и т. д. и поставили подписи: «Главный над военными поселениями начальник, генерал от артиллерии граф Аракчеев и начальник штаба Клейнмихель». За последнего тоже расписался Аракчеев. «Пусть-ка воспротивится», – подумал он с усмешкой.
Шервуд ликовал: невинно пострадавший, гордо опечаленный, он ли не вызовет к себе горячих симпатий тех восторженных безумцев? Ему ли не окажут полного доверия?
О, он хорошо знает их.
На своей груди Шервуд ощущал рядом с овальным медальоном полученный документ, и счастливое возбуждение все время не оставляло его.
– Экой веселый паренек, – кивала на него Минкина и подливала ему в рюмку из того же графина, что и Аракчееву.
– Нынче веселость в цене, почтенная Настасья Федоровна, – скалил Шервуд крепкие желтоватые зубы.
Аракчеев кривил рот наподобие улыбки и глотал концы слов:
– Смотри, Шервуд, не ударь лицом в грязь.
Шервуд самоуверенно щурил наглые глаза и снова тянулся чокаться.
Настасья, опершись о стол огромной жирной грудью, не сводила глаз с крепких чувственных губ Шервуда и тоже пила рюмку за рюмкой.
Когда Аракчеев, встав из-за стола, повернулся к иконам и стал истово креститься, она незаметно дотронулась до спины Шервуда своей тяжелой рукой и, обдавая его пьяным дыханием, шепнула:
– Приходи ночью в мою горницу…
– Империя должна сетовать на ваше величество, – с сокрушением говорил генерал-адъютант князь Васильчиков,
– За что? – спросил Александр.
– He изволите беречь себя, государь.
– Хочешь сказать, что я устал?.. Да, многое для славы России нами сделано. Кто больше пожелает – ошибется. Но… Вот эти, вот… – он постучал пальцем по лежащим перед ним доносам, – вот эти, вот…
– Ну, с этими дело уладить ничего не стоит, – бросив презрительный взгляд на доносы, сказал Васильчиков. – Сибирь давно нуждается в заселении, ваше величество.
Желая рассеять настроение царя, Васильчиков принялся рассказывать о том, что весь Петербург обеспокоен состоянием здоровья императора.
– Народ с таким волнением ловит всякое известие о самочувствии вашего императорского величества.
– Какой народ? – спросил царь.
Васильчиков смутился.
– Весь народ, государь… В салонах только и разговору…
Губы Александра шевельнула ироническая улыбка.
– Ну что ж, мне приятно это слышать. Хотя, признаюсь, трудно верить, чтобы «весь народ» так уж мною интересовался. Но, в сущности, я был бы доволен сбросить с себя бремя короны, которое невыносимо тяготит меня в последнее время.
Васильчиков огляделся по сторонам, как бы опасаясь, чтобы кто-нибудь не услышал этих царских слов.
Когда он вышел, Александр снова развернул последний донос, полученный от генерала Бенкендорфа. Стремясь убедить царя, что источником революционного брожения в России служит не пробудившееся политическое сознание русского народа, а лишь навеянные извне чужеземные идеи, Бенкендорф писал:
«В 1814 году, когда русские войска вступили в Париж, множество офицеров свели связи с приверженцами разных тайных обществ. Последствием сего было то, что они напитались гибельным духом партий и получили страсть заводить подобные тайные общества у себя. Сии своевольно мыслящие порешили возыметь влияние на правительство, дабы ввести конституцию, под которою своеволие ничем не было бы удерживаемо, а пылким страстям и неограниченному честолюбию предоставлена была бы полная воля. Воспламеняемые искусно написанными речами корифеев революционных партий, хотят они управлять государством…»
Александр вспоминал, что еще десять лет тому назад в Париже рассказывал ему об этом генерал Чернышев…
Он взял в руки лежащий отдельно список имен членов Тайного общества:
«Николай Тургенев нимало не скрывает своих правил, гордится названием якобинца, грезит гильотиною…»
– Тургенев грезит гильотиною, – вслух проговорил царь. – И те, что помечены Шервудом, – и Трубецкой, и Волконский, и все Бестужевы и Муравьевы, все они, облагодетельствованные моими неисчислимыми милостями, все они, ослепляясь скрытым честолюбием, споспешествуют безумным затеям… Готовят гибель мне… А не постигают собственной гибели!
Он скомкал в руке список и бросил его под ноги.
«Бенкендорф говорит, что зародыш беспокойного духа особенно крепко укоренился в войсках. Но он думает, что при бдительном надзоре и постоянных мерах это может быть отвращено. Да, оно должно быть отвращено. Должно! Должно!»
Александр вскочил и, быстро подняв с пола брошенный комок бумаги, расправил его, присоединил к другим доносам и аккуратно вложил все в чистый конверт. Потом на цыпочках подошел к двери и прислушался.
В приемной шел тихий разговор.
«Проклятая глухота», – подумал сердито Александр и приложил руку к правому уху, на которое лучше слышал.
Но за дверью совсем смолкли.
Александр быстро вышел в приемную.
Недавно прибывшие сюда Киселев и Орлов при появлении царя не успели спрятать веселые улыбки. Александр холодно посмотрел на них, едва выслушал рапорт и снова ушел в кабинет.
Генералы с изумлением переглянулись.
Через несколько минут Киселев был приглашен к царю.
Александр, видимо, неловко себя чувствовал.
– Как здоровье вашей супруги? – любезно спросил он.
Киселев поблагодарил.
– А мадемуазель Потоцкая, я слышал, вышла за Нарышкина?
– Так точно, государь.
«Что бы еще ему сказать?» – подумал царь.
И вдруг у него сорвалось:
– А вы о чем смеялись с Орловым? Всё недостатки мои обнаруживаете? Скажите же какие именно? Что вам смешно во мне?
Александр улыбался своей «прельстительной» улыбкой, но глаза его, больные и испуганные, так и шарили по лицу Киселева.
– Помилуйте, государь! И в мыслях у нас такого не было. Прикажите позвать Орлова и Кутузова, он за миг перед выходом вашего величества отлучился. Анекдот о поэте Пушкине рассказывал нам Орлов. Весьма потешное происшествие. Извольте, государь, приказать позвать их, дабы они подтвердили истину моих слов. Иначе я из кабинета не выйду.
Александр продолжал испытующе смотреть в огорченное лицо Киселева.
– Ах вы, шутники, – наконец, сказал он. – Расскаж-ка и мне случай с Пушкиным.
– Не могу, ваше величество, – ответил Киселев.
– Тайна, значит?
– Никак нет: нескромно, государь.
– И в Михайловском не унимается? – спросил царь и, не дождавшись ответа, прибавил: – Ну, как знаешь.
26. Сентябрьской ночью
«Никому не нужен… для всех в тягость… Как труп, уже оплаканный, но непохороненный…» – думал Александр о себе незадолго до отъезда в Таганрог.
Не хотел никого видеть и к Марье Федоровне в Павловск поехал только для того, чтобы мать не надоедала потом упреками.
«Ну, и оставили бы меня в покое, а то все пристают…»
Он вспомнил последний визит Карамзина, который в конце разговора сказал: «Вам, государь, еще так много остается сделать, чтобы конец вашего царствования был достоин его прекрасного начала». Карамзин произнес эту фразу с несвойственной ему настойчивостью, и выражение его глаз, обычно задумчивых, показалось Александру дерзко-требовательным.
А за час до Карамзина Голицын, приглашенный к завтраку, тоже приставал с советами. Сперва осторожно, а потом уж без обиняков стал доказывать, что акты, изменяющие порядок престолонаследия, неудобно на долгое время оставлять необнародованными и что в случае какого-либо несчастья из-за этого может возникнуть большая опасность.
«Ужасно надоедлив, – думал о Голицыне Александр, – ведь сказал же я ему, что господь все знает и все устроит лучше нас, смертных… Насилу отвязался».
При этом Александр улыбнулся болезненно и лукаво. Вспомнил, что показал Голицыну конверт с собственноручной надписью: «Вскрыть после моей смерти». И Голицын успокоился. А в конверте были вложены две молитвы, записанные со слов Фотия, и ничего больше.
В Павловском дворце у матери Александр застал, как всегда, мишурную кутерьму. Шушукались и хихикали молоденькие фрейлины, сновали красавчики пажи, к которым Марья Федоровна не утратила склонности до глубокой старости, вертелись в клетках и, грассируя, болтали попугаи, лаяли моськи и болонки.
Мать застал за клавикордами. Она аккомпанировала черноглазой молодой фрейлине, исполняющей сентиментальный французский романс.
– C'est bien. C'est tres bien. Mais pas de betises, pas de betises… note 25Note25
Хорошо, очень хорошо! Но только без глупостей, только без глупостей… (франц.)
[Закрыть]
Молоденькая фрейлина, очевидно, знала, о каких betises говорит императрица, и скромно опустила длинные ресницы. При виде матери, как всегда немилосердно затянутой, в открытом с высокой талией платье, со страусовым пером в головном уборе, с белым на черной ленте мальтийским крестом на голой шее, Александр пожалел, что приехал.
«Всемилостивейшая родительница наша, – почему-то официально назвал он ее в мыслях, – все еще упорствует в борьбе со старостью».
Марья Федоровна встретила сына восторженными восклицаниями. Мельком спросила, правда ли, что он уезжает с женой в Таганрог. Не дождавшись ответа, похвалила за то, что он снова возвращается «a son premier amour» note 26Note26
К своей первой любви (франц.)
[Закрыть]. И, вспомнив, что тут присутствует молоденькая фрейлина, поспешила переменить разговор.
– А мы с моей черненькой, – так она называла фрейлину Александру Россет, – развлекаемся. У нее голосок небольшой, но музыкальность редкая.
Фрейлина церемонно присела. Александр посмотрел на нее так, как смотрят великим постом богомольные старухи на скоромное. И черненькая сконфуженно поспешила спрятать свой башмачок, умело выставленный при реверансе.
В продолжение всего визита Александр был уныл и рассеян.
За завтраком почти не прикасался к блюдам. Следил, как пажи, безошибочно угадывая каждое движение Марьи Федоровны, ловко подставляли золотые тарелки то под длинные белые перчатки, то под веер, которые она протягивала им через плечо, бесшумно ставили фарфоровые приборы с кушаньями и так смотрели при этом на нее, что Александру начинало представляться, будто он видит за их спинами угодливое виляние хвостов.
Императрица без умолку говорила, и от ее картавой болтовни у Александра началась мигрень. Он заторопился уезжать, и Марья Федоровна, взяв его под руку, пошла проводить. Но Александр видел, с каким трудом после обильного завтрака она двигалась на необычайно высоких каблуках, и, не дослушав ее советов относительно здоровья невестки, простился.
Когда он сел в коляску и закрыл глаза, ему казалось, что материнские каблуки продолжают стучать не по натертому паркету, а по его холодным вискам.
Приехав с женой из Киева в Петербург, князь Сергей Петрович Трубецкой, сделав необходимые по службе визиты, отправился к Никите Муравьеву с письмом от Пестеля.
Покойный отец Муравьевых, один из самых образованных людей своей эпохи, будучи сенатором и министром народного просвещения, слыл покровителем литературы и науки.
Среди постоянных посетителей муравьевских литературных вечеров неизменно присутствовал Николай Михайлович Карамзин, стоявший в зените своей литературной славы и на пороге славы историографа.
В свое время Муравьев помог ему в издании «Вестника Европы», и с тех пор Карамзин стал близким другом всей его семьи.
После смерти Муравьева жена его Екатерина Федоровна на некоторое время будто лишилась рассудка.
Карамзин, как нянька, ходил за ее малолетними сыновьями, а когда Екатерина Федоровна оправилась от горя, он остался ее неизменным советником в их воспитании.
Часто и подолгу он проводил время в большой библиотеке, оставленной Муравьевым. Здесь были написаны многие страницы «Истории государства Российского».
На верхней площадке лестницы Трубецкого встретила совсем седая, но сохранившая былую стройность Екатерина Федоровна.
Она приветливо улыбнулась:
– Вы к Сашеньке или к Никите?
– Я бы желал видеть Никиту Михайловича.
Выражение не то строгости, не то гордости мелькнуло в лице Екатерины Федоровны.
– У него Николай Михайлович Карамзин и поручик Анненков…
– Очень буду счастлив видеть обоих.
– Прошу, – указала Екатерина Федоровна на массивную дубовую дверь кабинета сына.
Никита, увидев Трубецкого, быстро подошел к нему и тряхнул руку на английский лад.
– Очень, очень одолжил посещением. А вот, узнаешь? – указал он взглядом на сложенного, как Геркулес, поручика с очень приятным лицом и добрыми близорукими глазами.
– Как же, имел удовольствие слышать о вашем приезде, Иван Александрович.
Анненков, офицер кавалергардского полка, состоял членом Северного общества. Он недавно приехал в Петербург из Пензенской губернии, где у него были огромные владения и где он должен был разведать, есть ли на Волге и в Приуралье члены Тайного общества.
Поправив очки, Анненков приблизился к Трубецкому. Даже в его походке чувствовалась большая физическая сила.
Обменялись дружескими рукопожатиями.
– Надолго ль? – спросил Трубецкой.
– Нет, скоро в Москву, к маменьке. – Анненков покраснел.
«Значит, правда, что он влюбился в какую-то француженку и едет к матери за разрешением на брак», – вспомнил Трубецкой о переданной ему женой последней светской новости и, улыбнувшись Анненкову, с почтительным поклоном подошел к Карамзину.
– Вы, князь, небось тоже из тех, кто судит, рядит, спит и видит конституцию, – подавая Трубецкому мягкую, будто бескостную руку, спросил Карамзин.
И, заметив смущение Трубецкого, поспешил прибавить:
– А жаль, что вы не изволили прибыть получасом раньше. Послушали бы, как меня Никитушка за мою «Историю государства Российского» отчитывал да наставлял. И то не так и это зря написал. Знал бы, что мне так за нее попадет, – в голосе Карамзина звучала обида, – писал бы только одни сентиментальные повести…
– Полноте, Николай Михайлович, – вспыхнув, перебил Никита. – Вы отлично знаете, что муза Истории еще дремлет у нас в России. А между тем ничто так не возбуждает духа патриотизма, как именно исторические сочинения. Нашим воинам обычно ставят в пример прославленных героев других народов, как будто мы, русские, скудны своими… Как будто у России не было Румянцевых, Суворовых, Кутузовых! Ваша "История» – событие неизмеримого значения. Однако ж, читая ее, мы гордимся не столько выведенными в ней государями, сколько деяниями русского народа, высокими стремлениями его национального духа. Именно национальный дух народа считал Суворов непреодолимой единственной преградой завоевателям…
– Знаю, наслышан я об этом, – неожиданно раздраженно остановил Никиту Карамзин. – И, тем не менее, осмеливаюсь заверить вас, молодые люди, что мятежные страсти искони волновали общества, но благотворная власть обуздывала их бурное стремление. Насильственные средства гибельны. История не раз являла нам примеры несовершенства порядка вещей в государствах. Бывали положения более ужасные, нежели те, кои мы с прискорбием наблюдаем ныне в отечестве нашем. Однако же государства сии не разрушались.
Никита порывисто взял в руки скрученную в трубку свою рукопись критического разбора «Истории» Карамзина и заговорил, немного заикаясь:
– Итак, Николай Михайлович, история прошлых времен должна погружать нас в сон нравственного спокойствия? Но ведь несовершенства несовершенствам рознь. Несовершенства времен Владимира Мономаха подобны ли таковым во времена Ивана Грозного? И не возжигают ли такие сравнения наши душевные силы и не устремляют ли их к тому совершенству, которое существенно на земле? Не мир, но вечная брань должна существовать между злом и благом. Священными устами истории праотцы взывают к нам: не посрамите земли русские!
– Никитушка, – тихо окликнула Екатерина Федоровна, – не волнуйся так, дружок!
– Сейчас, маменька. Вот вы, Николай Михайлович, сами говорили нынче о государе…
Карамзин вздохнул.
– Душой я давно и навеки расстался с ним с того времени, как увидел, что единственно кому он доверяет, является искательный царедворец Аракчеев. Когда я привез государю восемь томов моей «Истории государства Российского», я никак не мог добиться высочайшей аудиенции, покуда не испросил на нее согласия Аракчеева. Граф даже изволил любезно пошутить при этом: «Если бы я был молод, я поучился бы у Вас! А ныне – поздно!» Аракчеев низверг не только Сперанского и Мордвинова. Он приобрел в глазах государя право полновластного…
– Вот вам и пример, – перебил Никита. – Вот и выходит, что судьбы миллионов людей зависят от человека, своевольно желающего повернуть колесо истории назад. И по… по… мните, – заикаясь все сильней, продолжал Никита, – как это у Горация?.. «Какую бы глупость ни учинили цари, за все расплачиваются народы». Вот прелести самодержавной власти, столь вами восхваляемой.
Никита сел рядом с матерью и, наклонившись, поцеловал ее руку.
– Однако не станешь же ты отрицать, что самодержавие подняло Россию, угнетенную татарским игом? – спросил Карамзин.
– Чтобы поставить на колени перед собою, – быстро добавил Никита. – А ныне оно всею тяжестью давит на тех, у кого от двухвекового стояния в сей позе суставы заныли нестерпимо. Дальше так продолжаться не может. Иначе не постигнут ли внуков наших бедствия еще ужаснее тех, которые претерпевали наши деды?
Карамзин торопливо вынул золотую табакерку, украшенную эмалевыми пастушками и чувствительной надписью, – подарок императрицы Елизаветы Алексеевны, – и дрожащими пальцами захватил щепотку нюхательного табаку.
Екатерина Федоровна решила положить конец спору, волнующему и сына и старого друга.
– Прошу ко мне на чашку чаю.
Трубецкой и Анненков поклонились.
Карамзин, отряхнув пылинки табака, галантно подал ей руку.
– В бытность мою в тысяча семьсот восемьдесят девятом году во Франции, – выходя, обратился он к Екатерине Федоровне, – когда грозные тучи революции носились уже над башнями Парижа…
Дальше не было слышно.
– Вы меня подождите, я на несколько минут останусь с Никитой Михайловичем, – сказал Трубецкой Анненкову.
Когда он вышел, Трубецкой вынул из внутреннего кармана мундира синий конверт, запечатанный сургучной печатью. Печать изображала улей с надписью: «Nous travaillons pour la meme cause» note 27Note27
Мы работаем для одной и той же цели (франц.).
[Закрыть].
– Это теперь наш общий девиз, – сказал Трубецкой, заметив, что Никита внимательно рассматривает печать.
– Значит, южные пылкие республиканцы нашли общий с нами девиз, – улыбнулся Муравьев и вскрыл пакет. – Нет, это бог весть что такое! – воскликнул он после минутного чтения. – Вы посмотрите, что он пишет. Ведь они всю царскую фамилию хотят истребить. Пестель, хотя и иносказательно, но все же изъясняется: «Les demi mesures ne valent rien; ici nous voulons faire maison nette» note 28Note28
Полумеры ничего не дадут. Здесь нам нужно смести все начисто. (франц.)
[Закрыть]. Истинно высокие дела требуют чистоты рук. А это, – он помахал листом пестелева письма и еще возмущеннее повторил: – Это бог весть что такое.