355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Марич » Северное сияние » Текст книги (страница 50)
Северное сияние
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:06

Текст книги "Северное сияние"


Автор книги: Мария Марич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 55 страниц)

При таких излияниях у Натальи Николаевны бледнели щеки. Ей хотелось рассмеяться сестре в лицо, рассказать ей, что Дантес, не щадя жены, выдает ее интимные недостатки, что он счастлив тем, что запах кожи Катерины напоминает ему запах кожи Натали и это создает ему счастливые иллюзии. Дантес действительно говорил ей о том, что мечтает назвать свою дочь Натальей, чтобы иметь возможность вслух произносить с нежностью это дорогое для него имя.

Но Наталья Николаевна всегда слушала сестру с умело скрываемым волнением. Это искусство носить маску спокойствия, когда внутри все ноет от обиды и раздражения, было привито сестрам Гончаровым с малых лет, – с той поры, когда отец порол девочек за то, что они слишком жадно поедали свои порции бланманже или мороженого, за то, что не сделали реверанса перед почтенною особою или недостаточно учтиво ответили на вопрос богатой родственницы… А маменька хлестала дочек по щекам, когда они, уже девицами, завистливо восхищались нарядами и драгоценностями своих подруг.

«Qa ra'est fort egal!» note 71Note71
  Это мне совершенно безразлично (франц.).


[Закрыть]
– должно быть на лице и на языке у светской женщины. Эта премудрость крепко вбилась в голову сестрам Гончаровым.

«Qa ra'est fort egal!» – бывало написано на лице Натальи Николаевны, когда она выслушивала признания Катерины в супружеском счастье и из вежливости уговаривала ее не торопиться уезжать.

– Нет, душенька, не могу, – неизменно отвечала та, – Жорж и так, поди, заждался меня. Он, как малое дитя, когда меня нет дома, выбегает в прихожую на каждый звонок.

Но обычно Дантеса дома не бывало. Тогда Катерина, как будто не веря, что выпавшее счастье не снится ей, часто перечитывала бумагу, которая служила реальным доказательством, что замужество ее не сон, а явь. Это был приказ по кавалергардскому полку о разрешении «поручику барону Жоржу Дантесу-Геккерену вступить в законный брак с фрейлиной двора девицей Екатериной Гончаровой» и о том, чтобы «оного поручика по случаю его женитьбы, не наряжать ни в какую должность в течение двух недель».

41. «Невольник чести»

Морозные узоры на окнах пушкинского кабинета, все эти серебристо-белые диковинные ели, папоротники, кактусы и лианы начали розоветь от лучей поднявшегося солнца. Порозовел и стоящий на книжной полке мраморный бюст Вольтера.

В кабинете стало светло, но Пушкин, не замечая этого, продолжал писать при свете свечей, обгоревших уже почти до самого медного шандала. Он закончил страницу, просмотрел ее и снова разорвал на мелкие кусочки. Потом запахнул халат и подошел к окну. Над Мойкой клубился морозный туман. Серобокая ворона, усевшись на церковном кресте, оглядывалась по сторонам.

Постояв несколько минут в глубоком раздумье, Пушкин вернулся к письменному столу и, взяв лист чистой бумаги, бросил его на сукно. От этого движения, разорванные в клочки черновые письма к Геккерену, которые он писал ночью, разлетелись по всей комнате. Пушкин обмакнул перо и стал писать, не отрываясь. Лоб его нахмурился и покраснел, на висках забились тугие синие жилки, губы приоткрылись над крепко стиснутыми зубами.

«Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый взяться за дело, когда почту за нужное, – писал Пушкин. – Случай, который во всякую другую минуту был бы мне очень неприятен, представился весьма счастливым, чтобы мне разделаться. Я получил безыменные письма и увидел, что настала минута, и я ею воспользовался. Я заставил вашего сына играть столь жалкую роль, что моя жена, удивленная такой низостью и плоскостью его, не могла воздержаться от смеха, и ощущение, которое она могла бы иметь к такой сильной страсти, погасло в самом холодном презрении и заслуженном отвращении. Ваше поведение, господин барон, было далеко от правил приличия. Вы родительски сводничали вашему сыну, поведение коего, впрочем, достаточно неловкое, было руководимо вами. Вы диктовали ему все заслуживающие презрительной жалости глупости, которые он позволил себе писать. Как старая развратница, вы подкарауливали жену мою во всех укромных местах, чтобы говорить ей о любви вашего так называемого сына, и когда, больной дурной болезнью, он не мог выйти из дому, вы говорили ей: „Возвратите мне сына…“ Согласитесь, господин барон, что после всего этого я не могу сносить, чтоб мое семейство имело малейшие сношения с вашим. Я не могу позволить, чтобы сын ваш после своего отвратительного поведения осмеливался обращаться к моей жене, и еще менее того – говорить ей казарменные каламбуры и играть роль преданности и несчастной страсти, тогда как он подлец и негодяй. Я вынужден просить вас окончить все эти проделки, если вы хотите избежать новой огласки, перед которой я не отступлю».

Пушкин откинулся к спинке кресла, на несколько мгновений закрыл воспаленные от бессонной ночи глаза, потом снова склонился над письмом. Хотел продолжать, но передумал и, отступя, закончил:

«Имею честь быть, господин барон, ваш покорный и послушный слуга.

А. Пушкин».

Запечатав письмо и надписав адрес, Пушкин стиснул пальцы рук и сильно потянулся.

Задетая его локтем книга с шумом упала с полки. И сейчас же из детской послышался плач ребенка.

– Няня, – раздался сонный голос Натальи Николаевны, – унеси Наташеньку в столовую или к сестрице Азиньке, а то спать не дает.

Нянька зашлепала босыми ногами, баюкая плачущую девочку, а навстречу ей уже раздавались торопливые шаги, и голос Александры Николаевны ласково зазвучал:

– Ну, полно, полно, крохотулечка моя! Поди, поди, к тете, пичужечка!

«Нежности в ней сколько!» – прислушиваясь к этим словам, подумал Пушкин, и что-то хорошее всколыхнулось у него в груди. Он осторожно приоткрыл дверь в гостиную.

Александра Николаевна в коротеньком капоте и мягких ночных туфлях, сидя в кресле, покачивала ребенка.

– Поди, милая, пошли ко мне Никиту, чтобы давал одеваться, – негромко попросил ее Пушкин.

Через полчаса, освеженный холодным умыванием и крепким, «по-молдавански» сваренным кофе, он вышел из дому, чтобы самому отправить заготовленное Геккерену письмо.

Под вечер доложили о приезде виконта д'Аршиака.

Живое воплощение кодекса дуэльных законов, прямой и чопорный виконт протянул Пушкину узкий конверт, заключавший в себе ответ Геккерена.

Пушкин вскрыл его. Бегло просмотрел первую страницу и, дойдя до строк: «Мне остается только сказать, что виконт д'Аршиак едет к вам, чтобы условиться о месте встречи с бароном Жоржем Геккереном», бросил взгляд еще на фразу в конце письма, написанную рукой Дантеса: «Читано и одобрено мной», и облегченно вздохнул.

– Итак, сначала с сыном, – как бы про себя прошептал он и задумался, глядя поверх виконта.

Тот сдержанно кашлянул.

– Сегодня я пришлю к вам моего секунданта, – сказал Пушкин.

Д'Аршиак поклонился.

– Я буду его ждать у себя на дому до одиннадцати часов вечера. А после – на балу у графини Разумовской.

Вопрос о том, кого пригласить в секунданты, остро встал перед Пушкиным. Он не хотел звать на эту роль никого из друзей – не только потому, что они снова постараются расстроить поединок, но и потому, что за участие в дуэли полагалось строгое наказание.

В этом отношении лучше всего было прибегнуть к содействию иностранного подданного, стоящего вне угрозы русских законов о дуэли. После длительных размышлений Пушкин остановился на секретаре английского посольства Медженисе, с которым был хорошо знаком. Зная, что у графини Разумовской бывает весь дипломатический корпус, он решил у нее на балу переговорить с Медженисом.

Артур Медженис выслушал поэта с серьезным вниманием. Поблагодарил за оказанную честь, но определенного согласия не дал. Он не хотел принимать участия в этой дуэли, потому что слышал о ее причине и был убежден, что примирить Пушкина с Дантесом невозможно.

Пушкин несколько раз ловил на себе вопрошающий взгляд д'Аршиака и начинал терять хладнокровие. Его страшила мысль, что промедление с присылкой секунданта будет понято противной стороной за намерение оттянуть поединок.

Тогда он уговорил Меджениса переговорить с д'Аршиаком хотя бы предварительно. Медженис согласился. Но после первых же его слов, сказанных секунданту Дантеса об известном ему деле с Пушкиным, тот строго остановил его вопросом:

– Имею ли я честь говорить с секундантом господина Пушкина? – и, не услышав подтверждения, решительно отказался от всяких переговоров по этому делу.

Медженис багрово покраснел и бросился отыскивать Пушкина. Но Пушкин, издали наблюдавший за их разговором, понял, что миссия Меджениса не удалась, и поспешил на поиски секунданта. Он решил обратиться к своему лицейскому товарищу подполковнику Санкт-Петербургской инженерной команды Данзасу.

После долгих звонков и стуков в дверь его квартиры сонный голос слуги-денщика сообщил:

– Их благородие уехали к тетеньке Марье Васильевне по случаю ее дня ангела и будут поздно.

– А ты ему скажи, что был Пушкин и наказал, чтобы он приехал к нему завтра утром по делу весьма важному. Понял?

Солдат приоткрыл дверь. Поднял огарок сальной свечи, вгляделся в лицо Пушкина, и вся его сонливость исчезла.

– Так точно, скажу, что дело сурьезное и чтобы ехали они к вам незамедлительно.

– Смотри же!

– Уж будьте благонадежны.

«Теперь заеду за женой к Вяземским. Она, наверное, там, и Дантес, как обычно, увивается за нею», – подумал Пушкин.

И не ошибся. В лице встретившей его хозяйки он заметил легкое смятение, но улыбнулся так, как улыбаются после перенесенных страданий, и спросил просто:

– Он, конечно, возле?

– Да, барон Дантес здесь, – ответила Вера Федоровна и, спохватившись, что своим ответом подчеркнула то, чего не надо было подчеркивать, покраснела, как девочка. Заглянув в кабинет князя и перебросившись с игроками несколькими фразами, Пушкин направился в гостиную. Наталья Николаевна, сидя за маленьким столиком, оживленно разговаривала с Дантесом. Пушкин подошел к ним и молча подал жене руку. Побледнев, она встала и покорно двинулась за ним. На этот раз ее стройная фигура не казалась такой высокой рядом с Пушкиным.

Кончилась еще одна бессонная ночь. Синий рассвет заглянул в не завешенное с вечера окно. Пушкин встал из-за стола и подошел к дивану, чтобы прилечь, но, окинув усталыми глазами разбросанные по столу бумаги, часть из них бросил в ящики, другие, изорвав, стряхнул на пол. Потом, осторожно ступая, прошел мимо детской к умывальнику. Подставив голову под студеную воду, он растирал лицо и грудь, с наслаждением испытывая освежающий озноб.

Вернувшись в кабинет, он нашел только что поданную Никитой записку от Меджениса, в которой тот отказывался быть секундантом «в деле, где, не может быть примирения противников».

После разговора с ним на балу у Разумовского этот отказ не был для Пушкина неожиданностью, и тем с большим нетерпением он стал ждать Данзаса.

Рассчитав, что тот не может быть раньше десяти часов, Пушкин решил употребить оставшееся время на прогулку, которая всегда его успокаивала.

– Только уж извольте кушать, Александр Сергеевич, – сказал Никита, ставя на стол завтрак. – А то я ваш обычай знаю: забудетесь в писаниях, а кофей-то и простынет…

– А ты крепкого сварил?

– Почитай, двадцать годов варю его вам, – обиженно ответил Никита. – Знаю, чай, как потрафить. Вот и калачей у булочника горячих взял. Извольте поглядеть, какие румяные. Кушайте, Александр Сергеевич, а то, известное дело, в холодном виде никакого вкусу в кофее быть не может.

Пушкин взял дымящуюся чашку и надломил калач.

Убирая кабинет, Никита пригоршнями собирал клочки разорванных бумаг и писем.

– Накося сколько, – ворчал он. – Писали, писали, а теперь ими без дров камин истопить можно. Неужто вам трудов своих не жалко? Спохватитесь опосля, ан будет поздно.

– Жги, братец, без сожаления, – откликнулся задумчиво Пушкин и стал одеваться. Рубаха была еще теплая от утюга, и ее прикосновение приятно согревало.

– Батюшки! – ахнул Никита. – Постель-то вовсе не смята. Видать, и не ложились. И то ночью, как ни взгляну, все под дверью полоска светится. Ну, куда же это годится…

– А ты, почему по ночам не спишь?

– Мое дело иное, Александр Сергеевич. Старость подошла, вот сон и нейдет. Ужо в могиле отсыпаться буду.

Приглаживая щеткой влажные завитки волос, Пушкин, улыбаясь только глазами, спросил:

– А помирать небось неохота?

– Для чего неохота, батюшка? – искренне удивился старик. – Уморился я, чай, пожил свое. Пора и на отдых.

– Это в могиле-то отдых?

– А то как же… Хоть за такими барами, как господа Пушкины, жить можно, а все же в ней-то, в мать сырой земле, поспокойнее будет. Почивай себе сном вечным и праведным. Летом над тобою птицы песни запоют, зимой снежком, будто периной мягонькой, прикроет…

– Так ведь ты ничего этого ни слышать, ни чувствовать не будешь, – серьезно возразил Пушкин.

– А кто ж его знает, – прищурил Никита один глаз.

Пушкин потрепал его по плечу:

– Эх ты, метафизик! Ну, давай шубу, я немного прогуляюсь. А в случае без меня подполковник Данзас приедет, проводи в кабинет и проси обождать. Да подай ему кофе. Впрочем, я вернусь, наверно, раньше.

Не будучи уверен, следует ли ему обидеться на незнакомое прозвище «метафизик», Никита на всякий случай ответил с холодным достоинством:

– Помилуйте, Александр Сергеевич, что же я первый год при господах состою, чтобы не знать, как ихнего друга принять полагается…

Пушкин широко шагал по еще не расчищенным от снега и малолюдным улицам, глубоко вдыхая холодный и чистый воздух.

– Хорошо! Ах, как отлично! – несколько раз произнес он вслух, приближаясь к Летнему саду.

«А как должно быть чудесно сейчас в Михайловском, – думал он, – как ослепительно сверкают теперь за Соротью снежные поля! Какие мохнатые деревья в парке, а нянин домик и вовсе замело. И дорогу в Тригорское тоже… Даже этот столичный сад похож на сказочный лес с нехожеными тропами…»

Дойдя до конца аллеи с мраморными, в снежных шлемах и мантиях статуями, Пушкин остановился, пристально оглядел белую равнину Марсова поля, громады Зимнего и Мраморного дворцов и повернул к выходу.

Проходя мимо дома, в котором жил Брюллов, он вспомнил, что художник имеет обыкновение вставать рано, и решил зайти к нему.

Брюллов уже стоял у мольберта в длинной бархатной блузе, с палитрой и кистью в руках.

– Кто там? – спросил он, не отрывая глаз от своей работы.

– Раб божий Александр, вошедший в храм искусства, дабы поклониться его жрецу, – начал Пушкин смиренным голосом, но Брюллов перебил его:

– Очень рад. Скорей сюда! Ты ведь знаешь мою модель. Посмотри-ка на нее. – Он схватил Пушкина за руку и притянул к портрету молодой женщины с арапчонком.

– Хорошо! – после минутного созерцания похвалил Пушкин. – Графиня как живая! Ты, Карл Павлович, передаешь аффектацию чувств как истинный романтик. Своею манерой письма ты совершенно сражаешь мертвенность классицизма. И это особенно в твоих портретах. Какая кисть! Я их ставлю превыше всего, тобою написанного. Разумеется, я ценю и «Гибель Помпеи».

– Я помню твои строки: «Везувий зев открыл…» – начал, было, Брюллов, но Пушкин перебил:

– Что я… Гоголь назвал твою картину светлым воскресением живописи, пребывающей долгое время в каком-то полулетаргическом состоянии… В Италии, слышно было, тебя за нее на одну доску с Рафаэлем ставили…

– По причине чрезмерной экспансивности итальянцев, – с виду равнодушно отмахнулся Брюллов, но его тонкое лицо просияло.

– А мне запомнился о «Гибели Помпеи» еще экспромт, прочтенный Баратынским на обеде, который тебе давала Москва, – продолжал Пушкин, – помнишь:

 
Принес ты мирные трофеи
С собой в отеческую сень.
И был «Последний день Помпеи»
Для русской кисти первый день.
 

– Но и в этом твоем полотне я люблю отдельные фигуры, а не всю композицию.

– Нечто подобное говорил мне в Москве и Нащокин, – задумчиво произнес Брюллов.

– Он тебя гением считает, Карл Павлович. А как славно бывало у него, – грустно улыбнулся Пушкин. – А цыганку Таню помнишь? А шута Якима? Как он певал: «Двое саней со подрезами, третьи писаные подъезжали ко цареву кабаку»?

Пушкин пропел залихватский мотив, но голос его звучал печально. Отойдя от мольберта, он взял с тарелки сухарик и с хрустом стал жевать его.

Брюллов взял в руки палитру.

– А когда же ты напишешь мою мадонну? – спросил Пушкин.

– Так ведь брат сделал уже портрет Натальи Николаевны.

– То брат, а то ты, – ответил Пушкин. – И потом… тогда она была почти девочкой. А теперь она совсем другая, – с невольным сожалением произнес он последние слова.

Брюллов старательно водил кистью по портрету графини.

– Да, я видел твою жену осенью на выставке в Академии художеств, – заговорил он, не отрываясь от работы. – В белом атласе с черным бархатом Наталья Николаевна была восхитительна. И, не в обиду тебе будь сказано, восторги, расточаемые вам на этой выставке, должны быть поделены между твоею славой и красотой твоей жены.

– Я тогда же целиком отказался от них в ее пользу, – быстро проговорил Пушкин, – А сейчас я принужден отказаться от твоих сухариков и чая, потому что пора домой… Давно пора…

– Постой, постой, – Брюллов отложил палитру и кисть и схватил Пушкина за фалду сюртука, – погоди, я хочу тебе показать еще кое-что. Мокрицкий! Мокрицкий! – громко позвал он.

В мастерскую вошел один из его учеников и робко поклонился Пушкину.

– Никак у меня на этом женском портрете улыбка не получается, – протягивая Брюллову свою работу, с огорчением сказал Мокрицкий.

– Да, уж… – бросив взгляд на небольшое полотно, коротко заметил Пушкин.

Брюллов, прищуривая то один, то другой глаз, вглядывался в портрет. Потом взял кисть…

– Господи! – ахнул Мокрицкий. – Ведь вы только чуть-чуть тронули ее губы…

– И вот они уже улыбаются бесподобной улыбкой, – докончил Пушкин.

– Только чуть-чуть, – восхищенно повторил Мокрицкий.

– Искусство, брат, там и начинается, где начинается это самое «чуть-чуть», – убежденно произнес Брюллов. – Будь любезен, голубчик Мокрицкий, принеси мне альбом с теми рисунками. Ну, ты знаешь…

Не сводя глаз с Пушкина, Мокрицкий попятился к двери. Когда он вернулся, Пушкин, уже в шинели, сидел на диване и нетерпеливо постукивал пальцами по столу.

Брюллов отыскал среди рисунков набросок «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне» и показал его Пушкину. Рассмотрев рисунок, Пушкин залился смехом:

– Уморительные персонажи! В особенности этот страж законности и порядка. Подари мне его, душа моя. Подари, Карл Павлович!

– Никак не могу, Александр Сергеевич, я этот рисунок обещал одной даме.

«Да что же это за человек! – возмутился про себя Мокрицкий, – Пушкин просит, а он отказывает!»

А Пушкин настаивал:

– Подари, Карл Павлович! Я на колени перед тобой стану.

У Мокрицкого сжалось сердце:

«Неужели все же не подарит? Ведь никто мне не поверит, когда расскажу. А Тарас и вовсе разъярится».

Брюллов даже изменился в лице, но все же еще раз отказал:

– Хочешь, я тебе Волконскую с младенцем изображу? Или подарю акварель – Сергей Волконский, прикованный к каторжной тачке, видит сон: жену и сына…

Пушкин мгновенно стал серьезен. Выпрямился, встряхнул головой.

– Хочешь, я твой портрет напишу? – продолжал Брюллов. – Хоть завтра приезжай на первый сеанс.

– Хорошо, душа моя, – уже спокойно ответил Пушкин, – если только будет можно, завтра же приеду позировать. А теперь прощай!

– Да побудь хоть еще немного! – попросил Брюллов. – Экой ты непоседа, право. Вечно куда-то спешишь. И как только я тебя писать стану? Ведь ты и самого короткого сеанса не высидишь…

– Зато, если помру, мертвого срисуешь, – серьезно проговорил Пушкин, крепко пожимая художнику руку.

В ответ на прощальный кивок поэта Мокрицкий в пояс поклонился ему. Когда он вышел, Мокрицкий с укором поглядел на своего учителя, но ничего не сказал. Брюллов явно был очень расстроен – не то он был недоволен собой, не то еще чем-то, чему не находил причины.

Когда Мокрицкий рассказал в Академии художеств о визите Пушкина к Брюллову, молодые художники все, как один, были возмущены «скупердяем Карлом».

А Тарас Шевченко, потрепав себя за чуб, что он имел обыкновение проделывать, когда бывал чем-нибудь возмущен, воскликнул:

– Да я бы Пушкину всего себя… Да что себя… Я бы ему Сикстинскую мадонну, як бы вона булла моею, подарував бы…Я б ему душу вiддав…

И в знак протеста не присутствовал в этот день на занятиях у Брюллова.

42. Последние строки

Дома Пушкина ждали две записки. Одна от детской писательницы Ишимовой. Она просила зайти к ней для переговоров по поводу полученного ею приглашения участвовать в «Современнике»; другая от д'Аршиака, который настойчиво требовал присылки секунданта.

Пушкин, не медля, написал д'Аршиаку, что, не желая, чтобы праздные петербургские языки вмешивались в его семейные дела, он привезет своего секунданта к месту дуэли. Или же пусть Дантес сам выберет такового, а он, Пушкин, заранее принимает всякого, «если это будет даже его егерь».

Данзас все еще не приезжал.

«А вдруг денщик забыл передать мою просьбу? – тревожился Пушкин. – А может быть, и не забыл, а ждет, покуда Данзас проснется. А тот может спать до полудня…»

Беспокойство Пушкина нарастало с каждой минутой. Однако в столовую, где уже сидели за завтраком старшие дети и Александрина, он вышел, глубоко спрятав тревогу.

Поцеловав у свояченицы руку, он потрепал Машу по румяной щеке:

– Как почивала, Пускина?

– Кулицы клевали меня, – ответила девочка, подымая на отца длинные, как у матери, ресницы.

– А ты в другой раз хворостинку в постель с собой клади, – серьезно проговорил Пушкин, – не ровен час, снова курицы нападут – тебе будет, чем их отгонять…

Девочка перестала пить молоко и недоуменно глядела на отца.

– И я тоже хворостинку положу, – проговорил четырехлетний Саша, особенно старательно выговаривая букву «ж».

– Экой сметливый, – погладил его по голове Пушкин. – Но в кого-то он рыжий? – обратился он к пригорюнившейся Александре Николаевне.

Та подняла невеселые глаза:

– Наташа дитёй рыжеватой была.

В передней залился колокольчик. Пушкин вздрогнул, выронил ложку и бросился туда:

– Константин Карлыч, голубчик!

Данзас вошел в серой шинели с заиндевевшим бобровым воротником и пылающими морозным румянцем щеками.

– Лютый холодище, – густым басом проговорил он.

Пушкин крепко обнял его:

– Как я тебе рад, Константин Карлыч! Уж так рад, что и выразить не умею.

– Погоди, не тискай, – басил Данзас, – ведь и так запыхался, опрометью к тебе несся. Ни одного извозчика на пути: мороза испугались, анафемы, что ли!

Не дав снять шинели, Пушкин увлек Данзаса в кабинет.

– А я опасался, что твой денщик забудет передать тебе мою просьбу, – не выпуская его замерзших рук из своих горячих ладоней, взволнованно говорил Пушкин.

Данзас участливо всматривался в усталое лицо поэта, в его беспокойные серо-голубые глаза, но отвечал в своем обычно шутливом тоне:

– Это Митька-то мой забудет! Вот уж никогда – исполнителен, шельмец, донельзя. Я вернулся домой, когда люди добрые уж в департаменты сбирались идти, – ведь вчера Марии именинницы, а их у меня две: почтенная тетенька Марь Васильевна да фигуранточка из кордебалета – Мусенька Ненашева. Вот я едва только к утру и управился. А Митька чуть я на порог – стал к тебе гнать. «Дело, говорит, у господина Пушкина до вас неотложное…»

– Молодец, – улыбнулся Пушкин, – я ему так и наказывал.

– И часу поспать не дал, шельмец, – продолжал Данзас. – Разбудил и выпроводил. А у меня от этих именин такое в голове творится…

– Кофе не желаешь ли? – предложил Пушкин.

– Я, Александр Сергеич, две кружки огуречного рассолу у торговки выпил, а ты с кофеем! – отмахнулся Данзас. – Ну, говори, что за дело у тебя?

Сбросив шинель, Данзас развалился на диване и исподлобья наблюдал за Пушкиным. Тот машинально переставлял на столе разные предметы. Потом остановился против Данзаса и в упор спросил:

– Ты, конечно, слышал, Константин Карлыч, что в моей семье неладно?

– Ничего не слышал, Александр Сергеич, решительно ничего, – с деланным удивлением ответил Данзас.

– Будто бы? – недоверчиво покачал головой Пушкин.

– Ей же богу, Александр Сергеич.

– Тогда мне самому придется рассказать тебе, как…

– А то не рассказывай, – поспешно перебил Данзас. – Объясни напрямик, что тебе от меня надобно, – и баста.

– Нет, нет, – решительно произнес Пушкин, – ты должен знать…

И, то шагая по кабинету, то присаживаясь в ногах у Данзаса, он тихим, вибрирующим от волнения голосом стал рассказывать, как три месяца тому назад, узнав о распространившихся в свете слухах, касавшихся до его, Пушкина, чести, почел необходимым вызвать на дуэль приемного сына нидерландского посланника Дантеса де Геккерена.

– Об ухаживании сего кавалера за моей женою ты не мог не слышать? – неожиданно остановившись перед Данзасом, спросил Пушкин.

– Истинный бог, ни единого слова.

– Допустим, – и поэт снова заметался из угла в угол, продолжая рассказ о гнусной травле, поднятой против него великосветскими врагами.

Данзас спустил ноги с дивана и слушал, подперши голову обеими руками. В его воображении со всей отталкивающей реальностью вставали и старый интриган Геккерен, и подлая мстительная «Нессельродиха», и наглый красавец Дантес, и Идалия Полетика, взявшая на себя роль сводни. И над всеми ними – особенно опасный в искусном лицемерии и неуемной жестокости царь Николай.

Чем дальше рассказывал Пушкин, тем больше Данзасу начинало казаться, что и сам он задыхается в той атмосфере злобы и клеветы, о которой с таким гневом говорил поэт:

– Невдолге по отсылке вызова я узнал, что Дантес сделал предложение сестре моей жены, Екатерине Гончаровой…

– Слышно было, что и свадьба состоялась? – вырвалось у Данзаса.

Пушкин чуть-чуть усмехнулся этому невольному опровержению, что Данзас «решительно ничего» не слышал о его семейной драме, и торопливо изложил все дальнейшие события, вплоть до визита д'Аршиака, привезшего вызов Дантеса.

– Понимаю, – глухо произнес Данзас, и остатки напускной веселости окончательно сошли с его лица.

– Ты понимаешь, конечно, – с живостью откликнулся Пушкин, – что тотчас же по получении вызова встал вопрос о моем секунданте.

И Данзас услышал рассказ о том, как Пушкин старался выбрать своего секунданта среди иностранцев, которые стояли вне угрозы русских законов, карающих всех участников поединка; как на эту роль пошел, было, секретарь английского посольства, но затем отказался по той причине, что не считал для себя возможным участвовать «в деле, где нет никакой надежды на примирение противников».

– А это верно, касательно безнадежности примирения? – спросил Данзас в этом месте рассказа.

– Абсолютно, – решительно проговорил Пушкин, и брови его сурово сдвинулись. – Ведь мириться мне пришлось бы не только с Дантесом, но и с теми, кто ставит передо мною эту мишень…

В кабинете стало тихо. Из столовой донесся детский смех и шум отодвигаемых стульев.

Пушкин прислушался. Потом снова зашагал по кабинету, рассказывая дальнейшие перипетии с предстоящей дуэлью.

Когда он упомянул о том, что предложил д'Аршиаку самому выбрать для него, Пушкина, секунданта, Данзас улыбнулся:

– Ну, брат, как это могло только прийти тебе на мысль! Ведь д'Аршиак похож на твоего Зарецкого:

 
В дуэлях классик и педант,
Любил методу он из чувства,
И человека растянуть
Он позволял не как-нибудь,
А в строгих правилах искусства…
 

– Нет, душа моя, – улыбнулся Пушкин, – виконт д'Аршиак, пожалуй, будет даже построже Зарецкого. Поэтому-то я и ожидал тебя с таким нетерпением.

Поэт снова остановился против Данзаса и вопросительно-пристально смотрел на него.

Данзас встал и низко поклонился:

– Спасибо за честь, Александр Сергеич…

Пушкин стиснул его руку и поспешил сообщить, как на случай открытия участия Данзаса в поединке надо будет оправдать его в глазах начальства: он, Пушкин, будто бы встретил его на Цепном мосту, усадил в сани и, ничего не объясняя, повез на Миллионную, во французское посольство. И уже здесь представил его д'Аршиаку как своего секунданта. А раз это было сделано при таких обстоятельствах, Данзас, как друг поэта и подполковник русской армии, никак не мог отказаться.

– Отлично придумано, – одобрил Данзас, – только дело ведь не во мне, а в тебе… в Пушкине… – он хотел еще что-то прибавить, но как-то странно кашлянул и отвернулся к окну.

Солнце уже теряло малиновый цвет и, поднявшись, горело золотыми бликами и на льду Мойки, и в куполах маленькой церкви, и в повисших по краям ее крыши длинных, как зубчатая бахрома, сосульках.

Пушкин подошел к Данзасу и положил руку ему на плечо:

– Ты сказал, мой друг, что дело во мне, в Пушкине, – заговорил он с проникновенной искренностью, – а мне-то, милый, больше невмоготу барахтаться в тенетах… Я положил непреложно вырваться из них любой ценой…

– Даже ценою жизни? – все еще глядя в окно, глухо спросил Данзас.

– Да, – твердо произнес Пушкин. – Верь мне, Константин Карлыч, что давно мне не дышалось так легко, как сейчас, когда я принял это непоколебимое решение. Я будто из смрада распахнул окно навстречу вот этому морозному утру.

Данзас шумно вздохнул. Тряхнул кудрями и стал натягивать шинель.

– Коли так… едем к д'Аршиаку, – проговорил он дрогнувшим голосом.

Приоткрыв дверь в прихожую, Пушкин велел Никите подать медвежью шубу.

– Батюшки! – вдруг спохватился он. – Едва не забыл… Присядь на минутку, Константин Карлыч. Мне надо написать несколько слов одной даме…

– И тут женщина, – укоризненно покачал головой Данзас.

– Что ты, голубчик! – улыбнулся Пушкин, торопливо отыскивая почтовую бумагу и конверт. – Письмо деловое: писательнице Ишимовой. Она написала рассказы из русской истории, и я хочу привлечь ее к участию в моем «Современнике». Я заходил к ней по этому делу, да не застал. Она мне прислала приглашение, так вот надо на него ответить.

И Пушкин быстро написал учтивую записку: «Крайне сожалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к вам Barry Cornawall. Вы найдете в конце этой книги пиесы, отмеченные карандашом, переведите их, как умеете, – уверяю вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно раскрыл вашу „Историю в рассказах для детей“ и поневоле зачитался ею. Вот как надобно писать».

Подписавшись, Пушкин положил записку в конверт, завернул том Корнуолла и обратился к Никите, который уже держал наготове шубу.

– Непременно надо доставить этот пакет госпоже Ишимовой нынче же.

– Самолично снесу, Александр Сергеич, – ответил старик.

– Я готов, Константин Карлыч. Прощай, метафизик, – и, потрепав еще раз Никиту по плечу, Пушкин скрылся вслед за тяжело ступавшим Данзасом.

К французскому посольству они подъезжали молчаливые и серьезные.

Через несколько минут, стоя там перед д'Аршиаком, Пушкин говорил официальным тоном:

– Получив ряд неизвестного автора писем, в коих виновником, ежели не прямым, то косвенным, я почитаю нидерландского посланника, и, узнав о распространившихся в свете слухах, касающихся до чести моей жены, я в ноябре месяце вызвал поручика Дантеса-Геккерена, чье имя связывалось с именем моей жены. Но, когда господин Дантес сделал предложение моей свояченице, я отступил от поединка, потребовав, однако ж, от него, чтобы никаких сношений между нашими семействами не было. Невзирая на это, отец и сын Геккерены даже после свадьбы не переставали при встречах в свете с моей женой дерзким обхождением с нею давать повод к усилению мнения, поносительного как для моей чести, так и для чести моей жены. Дабы положить сему конец, я написал нидерландскому посланнику несколько дней тому назад письмо, бывшее предлогом вызова господина Дантеса. Копию этого письма я вручаю господину Данзасу и прошу разрешения рекомендовать его вам, виконт, как моего секунданта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю