355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Марич » Северное сияние » Текст книги (страница 39)
Северное сияние
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 11:06

Текст книги "Северное сияние"


Автор книги: Мария Марич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 55 страниц)

23. За частоколом острога

Среди вещей умершего Николеньки, которые, по настойчивой просьбе Марьи Николаевны, были ей пересланы свекровью, она больше всего любила связанное из гаруса одеяльце. Она пришила к одному его краю завязки и носила вместо накидки. Это пестрое, из малиновых и палевых полос одеяльце нарушило строгую черноту траура, в который Марья Николаевна облеклась со дня получения письма о смерти сына. Одеяло, так недавно согревавшее больное тельце ребенка, как будто еще хранило в себе частицу тепла отлетевшей маленькой жизни. И ледяное безразличие, которое владело Марьей Николаевной, медленно таяло, как будто теплота гаруса согревала не только ее плечи, но и ее продрогшую в жизненной стуже душу…

Вскоре по перемещении в читинский острог в эту же тюрьму пригнали на ночлег большую партию ссыльных, среди которых были офицеры и солдаты разбитого на юге революционного полка Сергея Муравьева-Апостола.

Среди них находились его ближайшие сподвижники: Мозалевский, Соловьев и Сухинов.

Марья Николаевна много слышала о Сухинове и от мужа и от Давыдова, который рассказывал ей, что видел Сухинова в Каменке незадолго до собственного ареста. Когда Давыдов узнал, что Сухинов в Чите, он сказал:

– Хорошо, что его здесь не оставляют. Это беспокойнейшая личность.

Узнав, что прибывшие перенесли бесконечные мытарства, лишены всяких забот, нуждаются в самом необходимом и, прежде всего, в том, чтобы услышать приветливое дружеское слово. Трубецкая и Волконская испросили разрешение Лепарского посетить их в тюрьме.

Первой отправилась Марья Николаевна. Помимо желания пойти на помощь, у нее еще таилась надежда узнать что-либо о своих близких, о последних днях жизни любимой бабушки – Екатерины Николаевны, о братьях и обо всех, кто бывал там, в бесконечно милой Каменке. Но вид Сухинова так изумил и огорчил Волконскую, что эти вопросы показались ей неуместными.

Сухинов, когда-то слывший самым интересным и жизнерадостным офицером в полку, теперь стоял перед нею изможденный, заросший бородой, неопрятный, с воспаленными, все время беспокойно мигающими глазами.

– Смешно было бы, княгиня, если б я стал извиняться перед вами за мой столь непрезентабельный вид, – заговорил он, когда Волконская протянула ему руки, и голос его был сух и скрипуч, как будто все жизненные соки были выжаты из него непомерной тяжестью перенесенных страданий. – Нас гнали полтора года. Полтора года в обременяющих руки и ноги железах, в сообществе оподленных преступлениями и насилием людей…

Он тяжело перевел дыхание.

– Где вы были взяты? Дядя Василий Львович сказывал, что вы уже после ареста Муравьева были у нас в Каменке.

При упоминании имени Давыдова Сухинов болезненно поморщился.

– После разгрома нашего полка под Трилесами мне удалось скрыться в одной из окрестных деревушек. Несколько дней меня укрывал у себя в погребе крестьянин, и я не раз слышал, как в его избу забегали жандармы. Он рисковал жизнью, в случае если б я был обнаружен. По ночам он приносил мне теплую одежду и пищу и ни за что не соглашался отпустить, покуда не убедился, что преследователи ушли в другой район. Тогда он дал мне лошадь, решительно отказавшись от предложенных денег. От него-то я пробрался в Каменку. Здесь у Давыдова – своего друга и единомышленника – я думал найти хотя бы временный покой. Ночью я пришел в квартиру вашего лекаря и просил его тут же известить обо мне Василия Львовича. Он вышел, но скоро вернулся и сказал: «Не ищите здесь убежища. Скройтесь в другом месте, и чем скорее, тем будет для вас лучше». – «Это ваше желание?» – спросил я его. «Я не волен ни в одном из своих желаний. Я служу у помещика и потому нахожусь в зависимости от него», – таков был его ответ.

Марья Николаевна густо покраснела.

– Вероятно, дядя сам ожидал ареста с минуты на минуту, и боязнь подвергнуть вас опасности руководила им при отказе…

– Простите, княгиня, – перебил Сухинов, – в то время об аресте Давыдова еще не могло быть и речи. Вы ведь знаете, что он последовал через несколько месяцев после моего.

Наступила короткая, мучительная для обоих пауза.

– Куда же вы девались потом? – спросила Марья Николаевна, с усилием отгоняя мысль о недостойном поведении Давыдова.

– Целый месяц я бродил с места на место и, попав, наконец, в Кишинев, решил переправиться через Прут, чтобы навсегда оставить отечество. И хотя оно было для нас не матерью, а жестокой мачехой, все же расставание с ним было тягостно. Подойдя к реке, я обернулся в последний раз, и всей миг в покрывающем дали утреннем тумане, как мираж в пустыне, всплыли воспоминания о тяжелой участи товарищей, обремененных цепями и брошенных в тюрьмы. Сомнения охватили меня: будет ли мне сладостна свобода, когда мои друзья обречены влачить жизнь, как тяжелое ярмо? Я решил обдумать еще раз свое положение и вернулся в Кишинев. Потом еще несколько раз добирался я до берегов Прута. Его величаво-спокойные волны навевали на меня какое-то философическое примирение с судьбой. «Все течет», – сказал античный мудрец. И сам я, с усталой до изнеможения душой, решил отдаться волнам жизни. Я перестал хорониться и скоро был арестован, закован в железа и привезен сначала в Одессу к Воронцову…

– А как он отнесся к вам? – поспешно спросила Марья Николаевна.

Саркастическая усмешка тронула губы Сухинова:

– О, как истый джентльмен. С вечера велел расковать железа, подать ужин с шампанским и чистое белье, а утром забыл обо мне. И я снова очутился во власти полицейского чиновника, который своей грубостью довел меня до того, что я однажды бросился на него с ножом. Негодяй испугался, и его поведение во время остального пути до главной квартиры при Первой армии, куда он вез меня на следствие, было сносно.

– Скажите, когда вы были у Воронцова, графиня…

Но Сухинов не дал ей кончить.

– Графиня Елизавета Ксаверьевна отправилась к своей матушке и, если не ошибаюсь, вашей тетке, графине Браницкой, – взволнованно говорил Сухинов, – а сия последняя сделала в Следственную по нашему делу комиссию заявление, что жертвует восемьдесят пудов чугуна на кандалы для нас.

«Хороша бы я была, если оставила бы у нее моего Николеньку, – с горечью подумала Волконская, и другая мысль, не менее мучительная, кольнула сердце; – А разве мать Сергея сберегла моего младенца?».

А Суханов продолжал свой страшный рассказ:

– Нас судили военным судом как клятвопреступников, возмутителей, бунтовщиков, изменников, оскорбителей высочайшей власти и еще чего-то – теперь уж не упомню. Меня и Соловьева удостоили того же приговора, что и пятерых наших товарищей, погибших на виселице в Петропавловской крепости. Нас тоже сначала решили четвертовать. Но и в отношении нас была проявлена «высочайшая милость» собственной резолюцией царя на докладе Аудиториатского департамента: «Соловьева, Сухинова и Мозалевского, по лишении чинов и дворянства и преломлении шпаг над их головами пред полком, поставить в городе Василькове, при собрании команд из полков 9-й пехотной дивизии, под виселицу и потом отправить в каторжную работу навечно». Когда для свершения этой гнусной комедии нас привезли утром в город и вывели на площадь, сентенцию о нашем наказании читал не кто иной, как тот самый Гебель, которому так досталось от нас, когда он приехал арестовывать Сергея Ивановича Муравьева-Апостола. Можете себе представить, с каким выражением мстительной радости смаковал он каждое слово приговора! А когда я, услышав «сослать в вечно-каторжную работу в Сибирь», крикнул: «И в Сибири есть солнце!» – Гебель, а за ним и начальник штаба бешено затопали на меня ногами и требовали предания дополнительному суду… К виселице, вокруг которой нас обводил палач, были прибиты доски с именем Муравьева-Апостола, Щепилы и Кузьмина…

– Такая же отвратительная комедия была проделана и над моим мужем, Трубецким, Оболенским, Якушкиным и другими ночью тринадцатого июля на площади в крепости, – с горестным вздохом проговорила Волконская. – Их заставили стать на колени, срывали с них мундиры и ордена, бросали все это в горящие костры, потом тоже ломали над головами шпаги, да так неосторожно, что некоторых тяжело поранили…

– Мы слышали об этом, – сказал Сухинов. – Слышали и о жестокой расправе над солдатами нашего полка. Особенно над теми, кто мужественно признался суду в добровольной готовности следовать внушаемому офицерами замыслу и в приклонении к тому своих товарищей рядовых. Фейерверкеры и канониры из рот братьев Борисовых, Андреевича и Горбачевского были приговорены к прогнанию шпицрутенами через тысячу человек по два и по три раза, невзирая на их боевые заслуги и беспорочную службу. Многих забили насмерть. А тех, кто вынес эту пытку, разослали в окраинные полки и на Кавказ, в Отдельный корпус… – Сухинов надрывно закашлялся. Мелкие капли пота, как росинки, увлажнили его обветренное худое лицо. Волконская положила руку ему на плечо и, стараясь утешить, сообщила об известии, полученном ею от свекрови из Петербурга. Свекровь писала, что царица ожидает ребенка, и в случае благополучных родов царь обещал милость осужденным.

Сухинов безнадежно махнул рукой:

– Ни в какую милость сверху я не верю. Нам надо самим себя помиловать. И это твердо решено.

– Но вы погубите себя, ведь кругом столько…

– Не знаю, – горячо перебил Сухинов, – лучше ли длительная агония, в которой мы все пребываем, быстрой гибели в случае неудачи…

Из вещей, принесенных Волконской, Сухинов больше всего обрадовался табаку. Не успевая докурить одной скрученной из бумаги цыгарки, он с жадностью принимался за другую.

Когда присутствовавший при их свидании часовой отошел в противоположный угол камеры, Волконская сунула Сухинову пачку ассигнаций и быстро проговорила:

– Завтра вас всех угоняют в горную контору. Если вы будете работать в Благодатском руднике или поблизости от него, постарайтесь связаться там с осужденным на каторгу Алексеем Орловым. Это верный человек. Скажите ему, что я вас к нему…

Подошел часовой, и Марья Николаевна умолкла.

Прошло немного времени после отбытия партии с Сухиновым. Подойдя утром к двери, Волконская увидела на полу у порога подсунутую кем-то записку:

«Нас поселили в доме бывшего семеновца, сосланного по делу Шварца. Сухинов завел крепкие сношения со ссыльными на предмет организации побега. Употребляем всяческие меры для отвращения его от сего предприятия, угрожающего гибелью всем нам. Просим совета и содействия».

Из-за этого известия, переданного в казематы, там почти никто ночью не спал.

Спокойнее других к нему отнесся Никита Муравьев:

– Я, право, не понимаю, почему Мозалевский и Соловьев так волнуются. Кто не рискует, тот не выигрывает.

– То-то мы рискнули! – откликнулся со своих нар Трубецкой.

– Вы как раз не очень-то рисковали, – язвительно проговорил Завалишин, не простивший Трубецкому его поведения в день 14 декабря.

Трубецкой смущенно кашлянул.

– И все же я здесь, с вами, – сказал он,

– А я бы тоже предложил сделать попытку к освобождению, – нарушил неловкую паузу Басаргин. – И дело-то простое. Первое – обезоружить караул и команду. Затем арестовать коменданта и офицеров. Запастись провиантом, оружием. Наскоро построить баржу и по Ингоде, Шилке и Аргуни спуститься в Амур и плыть до самого его устья.

– А в самом деле, – горячо зашептал Ивашов, – нас семьдесят человек, а команды немногим больше. И из нее половина нам сочувствует и, конечно, присоединится. Из каземата выйдем легко…

– А наши жены? – спросил Волконский. – Ужели мы смеем делать попытку подвергнуть их новым испытаниям и опасностям, которые, несомненно, могут оказаться в нашем рискованном предприятии?

Слова Волконского будто опрокинули ушаты ледяной воды на разгоряченные головы.

Наутро все вышли на работу хмурые и молчаливые.

Молча рыли землю, молча возили тачки ко рву, который назывался «чертовой могилой», и такие же молчаливые вернулись в казематы.

Вскоре к Никите Муравьеву пришла на свидание жена. За ней, как всегда, шел дежурный офицер. На этот раз это был поручик Дубинин, который относился к узникам с особенной неприязнью.

Сожители Муравьева по каземату поспешили, как обычно, оставить Муравьевых вдвоем, надеясь, что и офицер выйдет хотя бы в соседнюю комнату. Но тот сел на табурет и мутными глазами уставился на Александрину.

Никита, заметив, что она поеживается от озноба и очень бледна, предложил ей прилечь на нары. Сам же сел так, чтобы заслонить жену от пьяных глаз поручика, и старался развлечь ее рассказами о том, что прочел в полученных с последней почтой газетах и журналах. Она сначала слушала безучастно, но потом заинтересовалась и стала задавать вопросы, при этом, по привычке, смешивала русскую речь с французской.

Поручик, услышав незнакомый язык, резко приказал:

– Говорите только по-русски.

Александрина совсем умолкла. Лицо ее покрылось яркими пятнами, но все же она принуждала себя внимательно слушать мужа. Когда он рассказывал о том, что в Париже должно ожидать новой революционной вспышки, она с волнением спросила:

– А если там революция будет победоносной, не думаешь ли ты… – и с загоревшимися надеждой глазами чуть слышно закончила по-французски: – может быть, наш тиран испугается, и наша участь…

– Кому я сказал?! – вскакивая с табурета, рявкнул поручик. – Заткнись со своей неметчиной!

– Qu'est се qu'il veut, mon ami? note 53Note53
  Что он хочет, мой друг? (франц.)


[Закрыть]
– Поднявшись с нар, Александрина с испугом схватила мужа за руку.

– А, так ты нарочно?! – поручик кошкой прыгнул к Александрине и, схватив за хрупкие плечи, с силой толкнул к двери.

Александрина вскрикнула и опрометью бросилась вон. Дубинин кинулся за нею вдогонку, а за ним, придерживая кандалы, побежал Никита.

Звон цепей, крики, стук мгновенно наполнили оба каземата, коридор и тюремный двор.

За Дубининым, путаясь в ножных цепях, неуклюже гнались оба Муравьева, Басаргин и Волконский. Но Дубинин все же успел выскочить во двор, по которому металась Александрина.

В пьяном буйстве поручик приказал солдатам примкнуть к ружьям штыки. Но Муравьев скомандовал: «Смирно!» – и ни один солдат не тронулся с места даже тогда, когда брат Александрины, Захар Чернышев и Басаргин, скрутив Дубинину руки, не выпускали его из своих цепких объятий.

Дежурный унтер-офицер выпустил Александрину через калитку, а сам побежал за плац-адъютантом.

Когда тот явился, узники, прежде всего, потребовали немедленного удаления Дубинина. И потребовали так, что плац-адъютант поспешил согласиться…

Вскоре приехал Лепарский. Разобрав все, что произошло, ой решил, что виною всему был Дубинин, который посмел явиться на дежурство в пьяном виде. Дубинина убрали.

– И все же, господа, – говорил Лепарский Муравьеву, Волконскому и всем заключенным, принимавшим участие в истории с Дубининым, – все же вы были очень неосторожны! Вы только подумайте, что могло случиться, если бы солдаты послушались не вас, а своего хотя и нетрезвого, но все же прямого начальника.

Перед отъездом он зашел к Муравьевой, чтобы извиниться перед нею за «печальный инсидент», как он называл всю эту безобразную историю. Но извинения эти до Александрины не дошли. В тот же день она заболела острым нервным расстройством.

Слушая ее бред, штаб-лекарь Штатенко сокрушенно покачивал головой…

Волконская и Нарышкина, которая жила вместе с Муравьевой, круглые сутки поочередно дежурили у ее постели. Они с трудом раздвигали ее потрескавшиеся от жара губы, чтобы влить лекарство или несколько ложек бульона, прикладывали к ее пылающему лбу компрессы. Но ничего не помогало. Тогда они потребовали от Лепарского, чтобы больную посетил заключенный в каземате с их мужьями доктор Вольф.

Фердинанд Богданович Вольф, которому незадолго до болезни Александрина передала присланную ей свекровью аптечку и ящик с хирургическими инструментами, слыл прекрасным врачом до ссылки, когда служил еще штаб-лекарем при квартире Второй армии. В Чите же он пользовался всеобщим признанием, и даже сам Лепарский, издавна страдавший болезнью печени, был одним из восторженных его пациентов. И когда к просьбам Волконской и Нарышкиной присоединился и Вольф, – Лепарский не мог противиться.

Зажав меж колен кандалы, чтобы их бряцание не потревожило больную, Вольф, долго стоял у ее постели, прислушиваясь к короткому дыханию и бессвязному бреду, в котором на разные лады повторялась фраза о том, что ее кто-то хочет ударить большим молотком и ей надо бежать куда-то изо всех сил.

– Елизавета Петровна, – чуть слышно обратился Вольф к плачущей в углу на сундуке Нарышкиной, – больной, прежде всего, необходимы успокоительные ванны. Затем я пришлю микстуру, которую надо давать каждые два часа.

Нарышкина заволновалась.

– Но где же здесь взять ванну? Боже мой, что же теперь делать?

– Александра Григорьевна так миниатюрна, что можно воспользоваться деревянным корытом, которое, несомненно, найдется у хозяев, – сказал Вольф.

Когда он ушел, Нарышкина велела старику, хозяйкиному свекру, которого за его древность и выносливость прозвали «Кедром», внести корыто и согреть воды.

– Ай стирать собралась, на ночь глядючи? – заворчал старик.

– Не стирать, а больную купать, – нетерпеливо ответила Нарышкина.

– А баня на что? Ей бы попариться до поту, а потом сразу в реку – хворь как рукой снимет. А то в избе да в корыте, какое ж купанье?! И где же мне столько водицы согреть?

Нарышкина вскинула голову:

– Ну, и не надо. Я сама…

Она схватила коромысло, ведра и в одном платке побежала через улицу к колодцу.

Когда она шла обратно, ее плечи опустились, и вся тоненькая фигурка изгибалась под непривычной тяжестью двух налитых ведер, как тростинка при ветре. От неровных, спотыкающихся шагов вода выплескивалась через край и обливала ей платье. Запыхавшаяся и красная, она с трудом поднялась на ступеньки крыльца.

Старик посмотрел на нее исподлобья:

– Эх ты, пигалица! И как только вас отцы-матери растили? Куда вы годны! – И, заглянув в наполовину пустые ведра, прибавил с той же жалостливой насмешкой:– Этой водицы – курице напиться, только и всего…

Он вылил воду в большой чугун, вскинул на плечо коромысло с ведрами и вышел из избы.

«Мои отцы-матери, граф и графиня Коновницыны, очевидно, растили меня не так, как было нужно», – думала Нарышкина, глядя, как старик, положив обе руки на края коромысла к самым ручкам ведер, бодро шел от колодца. Оба до краев налитые ведра были, казалось, прикрыты круглыми голубыми стеклами.

После упорного лечения Александрине стало лучше. Доктор Вольф продолжал ежедневно посещать ее, пока не убедился, что опасность для жизни миновала. Тогда он прописал больной строгий режим и обещал, если она будет «умницей», приготовить для нее сюрприз. Он решил убедить Лепарского в необходимости для излечения Муравьевой заставить ее испытать новое потрясение, одинаковое по силе, но, само собой разумеется, такое, которое должно было доставить ей не боль, а радость.

Вольф рисовал Лепарскому картины того скандала, который в случае осложнения ее болезни поднимется здесь, в остроге, и там, в Москве и Петербурге. Он уверял его, что мать Муравьевых прибегнет ко всем законным и незаконным, мерам, чтобы добиться расследования этого дела и наказать прямых и косвенных виновников гибели невестки. Лепарский слушал его, с недоумением и испугом.

Когда год тому назад Бенкендорф представил царю список лиц, одно из которых предполагалось послать в Сибирь в качестве надежного тюремщика над декабристами, царь, недолго думая, указал на Лепарского.

– Ваше величество также изволите помнить, как сей генерал, в Польше привел целую партию своих соотчичей-конфедератов к месту заключения при весьма ограниченной страже? – спросил тогда Бенкендорф.

– Да, как же. И, кроме того, генерал не совсем справляется со своей задачей воспитания юношества, – язвительно прибавил царь.

Бенкендорф понял, что царь не может забыть одного случая при посещении им морского кадетского корпуса, начальником которого незадолго до этого был назначен генерал Лепарский, полвека проведший в строевой службе. Бенкендорф, приехавший туда за несколько минут раньше царя, разговаривал с Лепарским по поводу прекрасной выправки вытянувшихся в струнку воспитанников. Вдруг в зал вошел царь. Его лицо пылало от негодования, левый угол рта мелко и часто дергался книзу, а белки выпуклых глаз покрылись кровавыми жилками.

– Ясно – заметил, – не поворачивая головы, беззвучно прошептал худенький мальчик своему товарищу. – Слышишь?

Кадет от удовольствия покраснел, отчего светлый пух его будущих усов и бороды стал заметнее.

– Конечно, заметил, – и осторожно перевел взволнованное дыхание.

Проходя узким коридором, ведущим в зал, царь действительно заметил на гладком и блестящем, как лед, паркете маленькую виселицу с пятью повешенными мышами. На один момент он в замешательстве остановился, на один только миг потерялся. Нюхом учуял за собой смятение блестящей свиты, острым слухом уловил подавленный вскрик. И резко двинулся вперед.

«Не заметил…» – трепыхнулась надежда у тех, кто был сзади.

«Заметил, заметил!» – ликовали те, на чьих молодых, замерших в одном повороте лицах застыл, как дуло на прицеле, взгляд царя.

– Это тебе за брата! – мысленно бросил в царя один.

– За дядю! – ударил другой.

– За братцев!..

– За сестрины слезы!..

– За маменькино горе!..

– За Рылеева!..

– За Мишеля Бестужева-Рюмина!..

Царь понимал, что нужно во что бы то ни стало обороняться от этого молчаливого нападения.

– Здорово, кадеты!.. – наконец, удалось ему выдавить обычное приветствие, прозвучавшее совсем необычно, без звонкого раската и казенной ласки.

Молодые побледневшие лица словно окаменели.

Кадеты молчали.

«Как там, как тогда…» – мгновенно вспомнил царь 14 декабря, когда он, будучи шефом Измайловского полка, выведенного против мятежных войск, на свой вопрос: «Пойдете за мной, куда велю?» – услышал при полном молчании солдат надрывный крик: «Рады стараться, ваше императорское величество!» – одного только командира полка генерала Левашева.

И генерал Лепарский поступил так же, как в свое время генерал Левашев: взмахнул рукой и взглядом в упор то в одно, то в другое лицо требовал ответа на царское приветствие.

Дежурные надзиратели метнулись к воспитанникам и вытянули из их рядов разрозненные, недружные возгласы:

– Здравия желаем, ваше императорское величество!

Царь крепко стиснул зубы. Жестокое оскорбление сдавило грудь. Он побагровел еще больше и круто повернул к выходу.

Николай не только терпеть не мог всех, так или иначе связанных с «друзьями четырнадцатого декабря» родством или свойством, но старался избегать даже тех, кто был вольным или невольным свидетелем этого на всю жизнь напугавшего его дня и всего, что было в какой-то мере с ним связано.

Решение убрать Лепарского созрело тотчас же после позорного для царя случая в кадетском корпусе. Все родственники и даже дальние свойственники повешенных и сосланных в каторгу декабристов были снова тщательно проверены III Отделением и заподозренные в малейшей неблагонадежности под разными предлогами удалены из кадетского корпуса.

Самого же Лепарского отправили в Сибирь главным комендантом Нерчинских горных заводов с особыми, выработанными царем совместно с Дибичем и Бенкендорфом, инструкциями в отношении будущих его поднадзорных.

Лепарскому, умевшему в течение десятков лет командовать конно-егерским, полком, шефом которого был сам Николай до вступления на престол; Лепарскому, в чей полк на выучку и укрощение переводились все беспокойные элементы из других полков; Лепарскому, чьим девизом была высеченная на его печати надпись: «Не переменяется», – ему было нестерпимо трудно в новом для него деле укротителя уже не конных егерей, не безусых юнцов, а этих странных «принцев в рубище», этих «не поддающихся разложению политических трупов», как он мысленно именовал декабристов. Но еще труднее приходилось ему от их жен.

В то время как лишенные всех прав мужья в отношениях с администрацией избегали нарушать дисциплину, их жены, разделяя всю тяжесть положения каторжан, пользовались возможностью жаловаться частным образом своим влиятельным родным и даже правительству. Когда Лепарский упирался на какой-нибудь «букве закона», они взывали к его гуманности, говорили ему в глаза, что тюремщиком простительно быть лишь в том случае, если пользоваться своею властью для облегчения участи заключенных. Иначе он оставит по себе позорную память. В объяснениях с «дамами» Лепарский всегда переходил на французский язык, боясь, чтобы кто-либо из гарнизонных солдат или офицеров не услышал «чисто карбонарийских» выражений, которые произносились его собеседницами.

– Ne vous echauffez pas, mesdames! Soyez raisonables note 54Note54
  Не горячитесь, сударыни! Будьте рассудительны (франц.).


[Закрыть]
, – утихомиривал он женщин. – Неужели вы хотите, чтобы меня из генералов разжаловали в солдаты?

– Будьте лучше солдатом, но порядочным человеком, – возражали «дамы».

– Вы требуете от меня невозможного… Ведь это скомпрометирует меня в глазах правительства.

А «глаза» правительства значили для генерала много 6ольше, чем те, которые с выражением гнева, настойчивости и нетерпения были устремлены на него при таких объяснениях.

Доводы Вольфа показались ему убедительными, но все же средство, которое он предлагал для спасения своей пациентки, было рискованным – не для нее, конечно, а для самого Лепарского.

– А вдруг дойдет… А вдруг донесут… – возражал он Вольфу.

– Никто не донесет, – уверял Вольф. – Да разве поверят в Петербурге кому-нибудь в доносе на вас, которого сам император назначил на столь ответственный пост? Мы всё так устроим, так обдумаем…

В следующие дни Лепарский объявил себя больным и вызвал доктора Вольфа. В полутемной спальне генерала «больной» и врач обдумывали план. И, наконец, Вольф добился от Лепарского согласия. Оставалось только приготовить к сюрпризу Муравьеву, и Вольф поручил это Нарышкиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю