Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 29 страниц)
Сэм Уэллер добровольно идет в тюрьму, чтобы не разлучаться с хозяином, а когда Пиквика освобождают, остается при нем навеки:
«…„вы и должны держать при себе человека, который нас понимает и позаботится о ваших удобствах. Если вам нужен парень более вылощенный, чем я, ладно, берите его, но за жалованье или без жалованья, с предупреждением об увольнении или без предупреждения, со столом или без стола, с квартирой или без квартиры, а Сэм Уэллер, которого вы подобрали в старой гостинице в Боро, от вас не отойдет, что бы ни случилось. И пусть кто хочет старается, все равно никто этому помешать не может!“ И свободолюбивый старший мистер Уэллер встал и, забыв о времени, месте и приличиях, замахал шляпой над головой и оглушительно крикнул три раза „ура“».
Как-то малоубедительно, что свободолюбивый «греховодник» Уэллер был в таком восторге от добровольного рабства сына. Оруэлл: «Сэм Уэллер, Марк Тапли, Клара Пеготи – все они персонажи феодальных времен, все они в жанре „старинного слуги дома“, кто не отделяет себя от хозяйской семьи, кто и предан по-собачьи, и одновременно фамильярен по-свойски. Несомненно, Марк Тапли и Сэм Уэллер в определенном смысле вышли из Смоллетта, а следовательно, и из Сервантеса, но то, что этот тип и Диккенса привлекал к себе, очень интересно». Диккенс вообще-то, как мы далее увидим, ни малейшего уважения к патриархальности и средневековью не питал, так что, возможно, здесь он скорее выразил идеал прекрасной мужской дружбы – как у него с Форстером, или же просто бездумно следовал Сервантесу.
И началось вечное счастье: «Мистер Пиквик живет в своем новом доме, посвящая часы досуга приведению в порядок своих записок, – впоследствии он презентовал их секретарю некогда знаменитого клуба, – или слушая, как Сэм Уэллер читает вслух и сопровождает чтение приходящими ему на ум замечаниями, которые неизменно доставляют мистеру Пиквику величайшее удовольствие… Нередко можно видеть, как он любуется картинами в даличской галерее или прогуливается в ясный день по живописным окрестностям… и куда бы он ни ездил, его неизменно сопровождает верный Сэм, связанный со своим хозяином крепкой взаимной любовью, конец которой может положить только смерть».
Какая-то «обломовщина», правда? Сладкое, даже слащавое ничегонеделание – немного удивительно, что такой способ завершения почти всех своих книг выбирал человек, сам живший одной работой, крутившийся как белка в колесе и не раз говоривший, что лишь такой образ жизни ему подходит. (Из письма Форстеру 13 апреля 1856 года: «…работать не покладая рук, никогда не быть довольным собой, постоянно ставить перед собой все новые и новые цели, вечно вынашивать новые замыслы и планы, искать, терзаться и снова искать, – разве не ясно, что так оно и должно быть! Ведь когда тебя гонит вперед какая-то непреодолимая сила, тут уж не остановиться до самого конца».)
Честертон: «Диккенс был скорее мифотворцем, чем писателем, – последним и, должно быть, величайшим. Ему не всегда удавалось создать человека, но всегда удавалось создать божество. Его персонажи – как Петрушка или Рождественский Дед. Они живут, не меняясь, в вечном лете истинного бытия. Диккенс и не думал показывать влияние времени и обстоятельств на человеческую душу; он не показывал даже, как душа влияет на время и обстоятельства… Конечно, „Пиквик“ нельзя назвать хорошим романом, нельзя назвать и плохим – это вообще не роман. В определенном смысле он лучше, чем роман. Ни одному роману с сюжетом и развязкой не передать этого духа вечной юности, этого ощущения, что по Англии бродят боги. Это не роман, у романов есть конец, а у „Пиквика“ его нет, как у ангелов».
Да, наверное… а все же Илья Ильич Обломов нам как-то роднее и симпатичнее, хоть и не ангел и не бог… С ним бы мы посидели и поболтали, а с мистером Пиквиком – вряд ли, уж очень он какой-то «закругленный», благополучный, гладкий… И с «вечной юностью» уж никак не ассоциируется… Так читать нам «Пиквика» или не стоит? Надо бы, конечно, но в нашем списке мы, пожалуй, поставим его ближе к концу. Современному человеку привыкать к Диккенсу лучше с других вещей.
Ближе к завершению книги продавалось более 40 тысяч экземпляров за каждый выпуск; Диккенсу причиталось две тысячи фунтов, Чепмен и Холл получали 14 тысяч фунтов. 18 ноября они устроили банкет в честь завершения «Пиквика», выплатили автору гонорар и еще две тысячи фунтов аванса за следующий роман; Диккенс открыл первый в своей жизни банковский счет. Он тут же начал писать «Очерки о молодых джентльменах» и обдумывать новый роман «Жизнь и приключения Николаса Никльби», одновременно продолжая «Твиста». Форстеру, 3 ноября 1837 года: «Я возлагаю большие надежды на Нэнси. Если только мне удастся написать ее так, как я задумал, и если еще один персонаж, который должен служить ей контрастом, получится, тогда мне уже, пожалуй, не страшен ни мистер… ни его дела. По вечерам я с трудом удерживаюсь – так и тянет расправиться с Феджином и компанией…»
Нэнси – опустившаяся девушка, воровка, за которую Диккенса вечно пинали (и продолжают пинать): неправдоподобная. Тогда неправдоподобным казалось то, что женщина, даже такая, может любить Сайкса, который ее бьет. Но Диккенс женскую психологию, видимо, отлично понимал. Да, бьет и обращается как с собакой (у Сайкса и собака есть, тоже подвергающаяся побоям и столь же преданная – великолепная деталь), но для любящей женщины он милый и дорогой.
«– Подожди минутку! – воскликнула девушка. – Я бы не стала спешить, если бы это тебе, Билл, предстояло болтаться на виселице, когда в следующий раз пробьет восемь часов. Я бы ходила вокруг да около того места, пока бы не свалилась, даже если бы на земле лежал снег, а у меня не было шали, чтобы прикрыться.
– А какой был бы от этого толк? – спросил чуждый сентиментальности мистер Сайкс. – Раз ты не можешь передать напильник и двадцать ярдов прочной веревки, то бродила бы ты за пятьдесят миль или стояла бы на месте, все равно никакой пользы мне это не принесло бы. Идем, нечего стоять здесь и читать проповеди!»
И хотя Нэнси приходит к хорошим людям и рассказывает им о замысле шайки в отношении Оливера, она не только отказывается выдать любимого, но и не хочет быть «спасенной» без него; она даже Феджина не выдает – какой-никакой, а был друг и «свой». Это как раз у Диккенса сделано вполне убедительно, с точки зрения современного читателя натяжка в другом. Сравните абсолютно естественный диалог Нэнси с Сайксом:
«– Скулишь? – спросил Сайкс. – Хватит! Нечего стоять и хныкать! Если ты только на это и способна, проваливай! Слышишь?
– Слышу, – ответила девушка, отворачиваясь и пытаясь рассмеяться. – Что это еще взбрело тебе в голову?
– Э, так ты, стало быть, одумалась? – проворчал Сайкс, заметив слезы, навернувшиеся ей на глаза. – Тем лучше для тебя.
– Но ведь не хочешь же ты сказать, Билл, что и сегодня будешь жесток со мной, – произнесла девушка, положив руку ему на плечо.
– А почему бы и нет?! – воскликнул мистер Сайкс. – Почему?..
– Столько ночей, – сказала девушка с еле заметной женственной нежностью, от которой даже в ее голосе послышались ласковые нотки, – столько ночей я терпеливо ухаживала за тобой, заботилась о тебе, как о ребенке, а сегодня я впервые вижу, что ты пришел в себя. Ведь не будешь же ты обращаться со мной как только что, правда ведь? Ну скажи, что не будешь!»
И ее же выспренний, ненатуральный разговор с хорошей девушкой Роз:
«– Ах, сударыня! – воскликнула она страстно, заломив руки. – Если бы больше было таких, как вы, – меньше было бы таких, как я… меньше… меньше… Разрешите мне постоять, леди, – сказала девушка, все еще плача, – и не говорите со мной так ласково, пока вы не узнаете, кто я такая… Я та самая бесчестная женщина, о которой вы слыхали, живущая среди воров, и – да поможет мне бог! – с того времени, как я себя помню, и когда глазам моим и чувствам открылись улицы Лондона, я не знала лучшей жизни и не слышала более ласковых слов, чем те, какими она меня награждала. Не бойтесь, можете отшатнуться от меня, леди. Я моложе, чем кажусь, но я к этому привыкла. Самые бедные женщины отшатываются от меня, когда я прохожу по людной улице… На коленях благодарите бога, дорогая леди, – воскликнула девушка, – что у вас были друзья, которые с самого раннего детства о вас заботились и оберегали вас, и вы никогда не знали холода и голода, буйства и пьянства и… и еще кое-чего похуже, что знала я с самой колыбели. Я могу сказать это слово, потому что моей колыбелью были глухой закоулок да канава… они будут и моим смертным ложем.
– Вот кошелек! – воскликнула молодая леди. – Возьмите его ради меня, чтобы у вас были какие-то средства в час нужды и горя.
– Нет! – сказала девушка. – Я это сделала не для денег. Я хочу помнить об этом. Но… дайте мне какую-нибудь вещь, которую вы носили, – я бы хотела иметь что-нибудь… Нет, нет, не кольцо… ваши перчатки или носовой платок… что-нибудь такое, что я могла бы хранить в память о вас, милая леди…»
Эта сцена слегка напоминает нам другую, хорошо знакомую: Грушенька и Катя в «Карамазовых»:
«– Дайте мне вашу милую ручку, ангел-барышня, – нежно попросила она [Грушенька] и как бы с благоговением взяла ручку Катерины Ивановны. – Вот я, милая барышня, вашу ручку возьму и так же, как вы мне, поцелую. Вы мне три раза поцеловали, а мне бы вам надо триста раз за это поцеловать, чтобы сквитаться…»
Вот только завершаются сцены совсем по-разному:
«Грушенька меж тем как бы в восхищении от „милой ручки“ медленно поднимала ее к губам своим. Но у самых губ она вдруг ручку задержала на два, на три мгновения, как бы раздумывая о чем-то.
– А знаете что, ангел-барышня, – вдруг протянула она самым уже нежным и слащавейшим голоском, – знаете что, возьму я да вашу ручку и не поцелую. – И она засмеялась маленьким развеселым смешком.
– Как хотите… Что с вами? – вздрогнула вдруг Катерина Ивановна.
– А так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я у вас нет. – Что-то сверкнуло вдруг в ее глазах. Она ужасно пристально глядела на Катерину Ивановну».
Диккенсу так написать сцену никогда бы в голову не пришло – падшая должна искренне раскаяться, а иначе и говорить о ней не стоит, и Нэнси уходит от Роз со словами «Будьте счастливы! Да благословит вас бог!» – уходит, при всем ее жизнеподобии, лишь бледной тенью в сравнении с невероятно живой, хотя и нежизнеподобной Грушенькой… Но демонических женщин того типа, что могли вдохновлять Достоевского, Диккенс еще напишет – дайте срок.
Глава четвертая
ПРЕСТУПЛЕНИЕ И НАКАЗАНИЕ
1 января 1838 года он начал вести дневник, но уже 15-го завершил его записью: «Слишком грустно отмечать дни, я не могу»; тем не менее 6-го очень весело, с множеством гостей, шарадами и фокусами, отпраздновали день рождения Чарли: это станет традицией, дни рождения других детей так пышно не отмечались. Продолжал «Очерки о молодых джентльменах» – так, милый пустячок. «Застенчивый молодой джентльмен»: «То был румяный молодой джентльмен с легчайшим намеком на усики и бархатно-мягким выражением лица… Все лицо его было залито вишневым румянцем и выражало скуку, удрученность и робость, – лицо человека, которому неловко даже в своем собственном обществе». Потом он еще напишет «Очерки молодых пар» («Пара, сосредоточенная на взаимном обожании», «Пара, сосредоточенная на мыслях о судьбах народов» и т. п.). Эйнсворт предлагал вместе написать книгу «Лондонские львы», но на этот проект сил не хватило: еще не дописав «Твиста», Диккенс начал работу над «Николасом Никльби».
Он продолжал бить в одну точку: надо привлечь внимание к плохому обращению с детьми. В газетах иногда появлялись отчеты об ужасных школах для бедных, где дети умирали от недоедания и болезней; один из них был посвящен школе Уильяма Шоу в Йоркшире, в итоге Шоу выплатил штраф и продолжал над учениками измываться. 30 января Диккенс с Хэблотом Брауном отправился в Йоркшир – увидеть все своими глазами. (1 февраля он писал жене: с юмором рассказывал, как устроился, просил не оставлять сына одного «слишком долго» – видимо, Кэтрин до сих пор не была, или ему казалось, что не была, хорошей матерью – и говорил о Мэри: «Несмотря на смену обстановки и усталость, она грезилась мне… и, без сомнения, так же будет, когда я возвращусь… Я буду сожалеть, если лишусь этих видений…») Обошли несколько школ, прикидываясь, будто хотят отдать туда детей, наконец попали к Шоу, тот показывать свое хозяйство отказался, но Диккенсу увиденного было достаточно. Шоу и не подозревал, что уже стал омерзительнейшим Сквирсом из романа; правда, сам автор писал, что «Мистер Сквирс и его школа – только бледные и тусклые отражения действительности, намеренно затушеванные и неяркие, иначе их сочли бы неправдоподобными».
«Никльби», как и «Пиквик», должен был выходить из печати ежемесячными выпусками; уже к концу февраля Диккенс написал несколько глав. 6 марта Кэтрин родила девочку, Мэри (в честь покойной) Анджелу, домашнее имя – Мэйми. Мать опять впала в депрессию, и у нее не было молока – ребенка сдали кормилице и няне. 27 марта Диккенс был на премьере спектакля по «Твисту», такого плохого, что он «от стыда прятался, лежа под стульями, начиная с середины первого акта», 29-го увез жену (без детей) в Ричмонд – поправляться. В принципе он мыслил в верном направлении: жене нужна смена обстановки. Но что-то она ей не помогала. Мы не знаем, что происходило между супругами в периоды таких «отпусков», устраивавшихся для Кэтрин почти после каждых родов; в чем заключалось ее лечение, кроме изоляции от ребенка, неясно. Форстер приехал к ним 2 апреля, на годовщину свадьбы, и, возможно, именно тогда Диккенс впервые сказал ему (он упоминал такой эпизод в письме Форстеру от 3 сентября 1857 года), что с женой у него все неладно.
1 апреля вышел первый выпуск «Никльби», за месяц продали 50 тысяч экземпляров – такого успеха автор еще не знал. Однако «Никльби» (это и общепринятая, и наша точка зрения) – далеко не лучшее произведение Диккенса, хотя в нем и полным-полно отдельных шедевров.
После смерти разорившегося мужа миссис Никльби с сыном Николасом и дочерью Кэт приехала искать счастья в Лондон; как считается, она – карикатура на мать Диккенса: бестолковая, наивная, мечтательная, разглагольствующая о том, как «благородно» она жила прежде, не умеющая отличить хорошее от плохого для своих детей: «Мы привыкли ложиться так поздно! Двенадцать, час, два, три часа для нас пустяки. Балы, обеды, карты! Нигде еще не бывало таких повес, как люди в тех краях, где мы жили. Право же, теперь я часто изумляюсь, как мы могли все это вынести, и какое это несчастье, когда имеешь такой большой круг знакомых и все тебя приглашают!» Дочь определяют в ученицы к модистке: «К тому времени, как Кэт вернулась домой, славная леди воскресила в памяти два достоверных случая, когда модистки имели значительное состояние, но было ли оно целиком приобретено их трудами, или они обладали капиталом для начала, или же им посчастливилось, и они удачно вышли замуж, она не могла хорошенько припомнить. Впрочем, как она весьма логически заметила, должна же была существовать какая-нибудь молодая особа, которая, не имея ничего на первых порах, все-таки разбогатела, а если признать этот факт, то почему не может достигнуть того же и Кэт?
– Боюсь, это занятие вредно для здоровья, – сказала мисс Ла-Криви. – Помню, мне позировали три молоденькие модистки, когда я только что начала заниматься живописью, и я припоминаю, что все они были очень бледные и хилые.
– О, это отнюдь не общее правило, – заметила миссис Никльби. – Я помню так, как будто это было вчера, что я наняла модистку, которую мне особо рекомендовали, сшить пунцовый плащ – в те времена, когда пунцовые плащи были в моде, и у нее было очень красное лицо, да, очень красное лицо.
– Может быть, она выпивала? – предположила мисс Ла-Криви.
– Вряд ли это могло быть, – возразила миссис Никльби, – но я знаю, что у нее было очень красное лицо, стало быть, ваш довод ничего не стоит…
Счастливица миссис Никльби! Достаточно, чтобы проект был новым, и он уже представлялся ее мысленному взору ослепительно-ярким и позолоченным, как блестящая игрушка».
Семья просит помощи у богатого родственника, Ральфа Никльби. Тот занимается «делами», правда, не понятно какими, «деловой» человек у Диккенса обычно негодяй, и Ральф не исключение. Он возненавидел Николаса – почему? Да потому что злодей, вот и все. «Лицо у старика было суровое, грубое, жестокое и отталкивающее, у молодого человека – открытое, красивое и честное; у старика глаза были острые, говорящие о скупости и лукавстве, у молодого человека – горящие умом и воодушевлением. Он был худощав, но мужествен и хорошо сложен; помимо юношеской грации и привлекательности, взгляд его и осанка свидетельствовали о горячем юном сердце. Сравнение было не в пользу старика. Сколь ни разителен подобный контраст для наблюдателя, но никто не чувствует его так остро и резко, как тот, чью низость он подчеркивает, проникая в его душу. Это уязвило сердце Ральфа, и с той минуты он возненавидел Николаса».
В отличие от Сайкса и Феджина Ральф на вид нормальный человек и кому-то кажется благонравным, но это такой же чистый злодей, разговаривающий сам с собою («Вот какой я злодей!»): «…он почти не трудился скрывать от мира свое подлинное лицо и в глубине души радовался каждому своему дурному замыслу и лелеял его с момента зарождения… Когда мой брат был в его [Николаса] возрасте, – говорил себе Ральф, – меня впервые начали сравнивать с братом, и всегда не в мою пользу. Он был прямодушным, смелым, щедрым, веселым, а я – хитрым скрягой с холодной кровью, у которого одна страсть – любовь к сбережениям, и одно желание – жажда наживы».
Сюжетную линию перебивают вставные истории с призраками, абсолютно не идущие к делу – тут Диккенс вернулся к манере «Пиквика», – но в конце концов Ральф устраивает Николаса учителем в школу Сквирса. Первый же разговор Сквирса с женой открывает Николасу глаза:
«– Ну как, Сквири, – осведомилась леди игриво и очень хриплым голосом.
– Прекрасно, моя милочка, – отозвался Сквирс. – А как коровы?
– Все до единой здоровы, – ответила леди.
– А свиньи? – спросил Сквирс.
– Не хуже, чем когда ты уехал.
– Вот это отрадно! – сказал Сквирс, снимая пальто. – И мальчишки, полагаю, тоже в порядке?
– Здоровехоньки! – резко ответила миссис Сквирс. – У Питчера была лихорадка.
– Да что ты! – воскликнул Сквирс. – Черт побери этого мальчишку! Всегда с ним что-нибудь случается.
– Я убеждена, что второго такого мальчишки никогда не бывало на свете, – сказала миссис Сквирс, – чем бы он ни болел, это всегда заразительно. По-моему, это упрямство, и никто меня не разубедит. Я это из него выколочу…»
Дети – самое слабое место романа: они абсолютно «никакие», и их поэтому даже не жалко, может быть, за исключением слабоумного нищего (но разговаривающего почему-то как благородный джентльмен) юноши Смайка, к которому привязывается Николас. Дальше несколько глав посвящены тому, как дочь Сквирса, глупая и некрасивая, пытается соблазнить Николаса, – этот фрагмент романа ужасно смешной и при этом психологически тонкий, но, как и рассказы о призраках, к делу не идущий. Оруэлл: «Его воображение глушит все, словно сорняк какой-то. Сквирс обращается к ученикам – и мы тут же слышим об отце Болдера, которому не хватало двух фунтов с лишним, о мачехе Моббса, которая слегла в постель, узнав, что Моббс не ест жиров, и которая надеялась, что мистер Сквирс розгой вправит ему мозги. Миссис Лео Хантер пишет поэму „Лягушка испускает дух“ – приводятся полные две строфы… Диккенс такой писатель, у которого отрывки значительно прекраснее целого. Он весь – во фрагментах, весь – в деталях: архитектура никудышная, зато как чудесны обводы водосточных труб». (Диккенс и сам за собой это знал. Форстеру, 30 августа 1846 года: «…мне то и дело приходится удерживаться от нелепых гротесков, которые доставляют мне истинное наслаждение».)
Сквирс ударил Смайка, Николас избил Сквирса, его уволили, и он вместе со Смайком бежал, а его создатель вступил в престижнейший клуб «Атенеум» и снял на лето дом в Твикенгеме, престижнейшем пригороде Лондона; 28 июня он присутствовал на коронации Виктории. О чем писать «Никльби» дальше, он хорошенько не знал: тема со школой была исчерпана. Начался типичный роман – странствие в духе Филдинга: герой чуть не стал секретарем депутата-жулика, потом устроился в бродячий театр. Вот тут Диккенс напал на золотую жилу: ни о чем он не умел писать так смешно, как о театре.
«– Много и много турне совершил этот пони, – сказал мистер Крамльс, ловко хлестнув его по глазу в знак старого знакомства. – Он все равно что один из членов нашей труппы. Его мать выступала на сцене.
– Вот как! – отозвался Николас.
– Свыше четырнадцати лет она ела в цирке яблочный пирог, – сообщил директор, – стреляла из пистолета, ложилась спать в ночном чепце – короче говоря, вела весь водевиль. А отец его был танцором.
– Он как-нибудь отличился?
– Не сказал бы, – ответил директор. – Он был довольно вульгарным пони. Дело в том, что поначалу его брали напрокат поденно, и он так до конца и не отвык от старых привычек. Он был хорош в мелодраме, но слишком груб, слишком груб. Когда умерла мать, он перешел на портвейн.
– На портвейн?! – воскликнул Николас.
– Распивал портвейн с клоуном, – пояснил директор. – Но он был жаден и однажды вечером разгрыз стеклянную чашу и подавился; таким образом, его вульгарность в конце концов привела его к гибели».
«Директор хлопнул в ладоши, давая сигнал приступить, и дикарь, рассвирепев, сделал глиссе в сторону девушки, но девушка ускользнула от него при помощи шести пируэтов и в конце последнего замерла на самых кончиках пальцев. Это как будто произвело некоторое впечатление на дикаря, потому что, побесновавшись еще немного и погоняв девушку из угла в угол, он начал смягчаться и несколько раз погладил себя по лицу всеми пятью пальцами правой руки, давая этим понять, что приведен в восторг ее красотой. Действуя под влиянием страсти, он (дикарь) принялся колотить себя кулаком в грудь и обнаруживать другие признаки влюбленности, но эта процедура, будучи довольно прозаической, по всей вероятности, привела к тому, что девушка заснула. Это ли послужило причиной или что другое, но она заснула крепко, как сурок, на отлогом склоне насыпи, а дикарь, заметив это, прижал левую ладонь к левому уху и покивал головой, давая понять всем, кого это могло касаться, что она действительно спит, а не притворяется. Предоставленный самому себе, дикарь один-одинешенек исполнил танец. Не успел он кончить, как девушка проснулась, протерла глаза, поднялась с насыпи и тоже исполнила танец одна-одинешенька – такой танец, что дикарь все время смотрел на нее в экстазе, а по окончании его сорвал с ближайшего дерева какую-то ботаническую диковинку, похожую на маленький кочан кислой капусты, и поднес ее девушке, которая сначала не хотела брать, но при виде проливающего слезы дикаря смягчилась. Потом дикарь подпрыгнул от радости; потом девушка подпрыгнула от восторга, вдыхая сладкий аромат кислой капусты. Потом дикарь и девушка исполнили вдвоем бешеный танец, и, наконец, дикарь упал на одно колено, а девушка стала одной ногой на другое его колено, закончив таким образом балет и оставив зрителей в состоянии приятной неуверенности, выйдет ли она замуж за дикаря или вернется к своим друзьям».
«Некий изгнанник что-то и где-то совершил с большим успехом и вернулся домой с триумфом, встреченный приветственными кликами и звуками скрипок, вернулся, дабы приветствовать свою жену – леди с мужским складом ума, очень много говорившую о костях своего отца, которые, по-видимому, остались непогребенными, то ли по своеобразной причуде самого старого джентльмена, то ли вследствие предосудительной небрежности его родственников – это осталось невыясненным. Жена изгнанника находилась в каких-то отношениях с патриархом, жившим очень далеко в замке, а этот патриарх был отцом многих из действующих лиц, но он хорошенько не знал, кого именно, и не был уверен, своих ли детей воспитал у себя в замке или не своих. Он склонился к последнему и, находясь в замешательстве, развлек себя банкетом, во время коего некто в плаще сказал: „Берегись!“ – но ни один человек (кроме зрителей) не знал, что этот некто и был сам изгнанник, который явился сюда по невыясненным причинам, но, может быть, с целью стащить ложки».
Мы не включаем «Никльби» в число первых – даже первых десяти – романов Диккенса, которые современному читателю стоит прочесть, потому что там слишком много напыщенной сентиментальности, злодей абсолютно вторичен по отношению к злодеям в «Твисте», герой бледен, а в целом текст чересчур уж напоминает романы-странствия XVIII века, – но вы вполне можете без ущерба для себя прочитать лишь главы, связанные с театром. Диккенс обожал атмосферу театра, причем не столько профессионального, сколько дешевого полу-любительского, и его прямой как палка и наивный Николас вопреки литературной логике легко вписывается в этот развеселый бедлам, став и актером, и сценаристом:
«– Вчера вечером я просмотрел французский текст, – сказал Николас. – Мне кажется, роль очень хороша.
– А для меня что вы думаете сделать, старина? – осведомился мистер Ленвил, потыкав тростью в разгорающийся огонь, а затем вытерев трость полой сюртука. – Что-нибудь такое грубое и ворчливое?
– Вы выгоняете из дому жену с ребенком, – сообщил Николас, – и в припадке бешенства и ревности закалываете в кабинете своего старшего сына.
– Да неужели! – воскликнул мистер Ленвил. – Вот это здорово!
– Затем, – сказал Николас, – вас терзают угрызения совести вплоть до последнего акта, и тогда вы решаете покончить с собой. Но как раз в тот момент, когда вы приставляете пистолет к голове, часы бьют десять…
– Понимаю! – закричал Ленвил. – Очень хорошо!
– Вы замираете, – продолжал Николас. – Вы припоминаете, что еще в младенчестве слышали, как часы били десять. Пистолет падает из вашей руки… Вы обессилены… Вы разражаетесь рыданиями и становитесь добродетельным и примерным человеком.
– А для меня есть что-нибудь хорошее? – с беспокойством спросил мистер Фолер.
– Позвольте-ка припомнить… – сказал Николас. – Вы играете роль верного и преданного слуги, вас выгоняют из дому вместе с вашей хозяйкой и ее ребенком.
– Вечно я в паре с этим проклятым феноменом! – вздохнул мистер Фолер. – И, не правда ли, мы идем в убогое жилище, где я не хочу получать никакого жалованья и говорю чувствительные слова?
– Мм… да, – ответил Николас, – так получается по ходу пьесы.
– Мне, знаете ли, нужен какой-нибудь танец, – сказал мистер Фолер. – Вам все равно придется ввести танец для феномена, так что лучше вам сделать pas de deux и сберечь время».
В сентябре началась первая из бесконечных войн Англии в Афганистане, а лидер чартистов Фергюс О’Коннор произносил речь на митинге в Лондоне: «Народ слишком долго и слишком покорно выносил притеснения; я никогда не советовал народу прибегать к физической силе, потому что это может исходить только от безумцев, но в то же время надо сказать, что те, которые кричат против насилия, поддерживают свою власть исключительно физической силой… Я не советую вам прибегать ни к восстанию, ни к гражданской войне, но я все же скажу – и пусть слышит это палата общин, – что если народ будут угнетать, если конституция будет нарушаться, если народ будет жить в постоянной нужде, тогда – если никто другой не отважится на это – я сам поведу народ к смерти или к славе…»
Чартисты – сторонники «Народной хартии» – довольно агрессивно требовали новой выборной реформы: всеобщее избирательное право, отмена имущественного ценза, деление на равные по числу жителей избирательные округа. Диккенсу О’Коннор казался слишком радикальным: «злополучный и некогда популярный горе-вождь» (О’Коннор закончил свои дни в психиатрической больнице) и чартистам он никогда не сочувствовал. Он неделю отдохнул с женой на острове Уайт, а 22 сентября подписал с Бентли договор на давно задуманный исторический роман, где одним из героев должен был стать человек, подобный О’Коннору; теперь эта вещь называлась «Барнеби Радж». А на нем ведь еще два романа висят, «Твист», правда, подходит к финалу…
Форстеру, в августе: «Работаю по-прежнему вовсю. Нэнси больше нет. Вчера вечером я показал то, что сделал, Кэт, и она пришла в неописуемое „расстройство чувств“; это подтверждает мое собственное ощущение и дает мне надежду на успех. Как только отправлю Сайкса в преисподнюю, представлю эту часть на Ваш суд…»
Сайкс узнает о предательстве Нэнси и…
«– Билл, – сказала девушка тихим, встревоженным голосом, – почему ты на меня так смотришь?
Несколько секунд грабитель сидел с раздувавшимися ноздрями и вздымающейся грудью, не спуская с нее глаз; потом, схватив ее за голову и за шею, потащил на середину комнаты и, оглянувшись на дверь, зажал ей рот тяжелой рукой.
– Билл, Билл, – хрипела девушка, отбиваясь с силой, рожденной смертельным страхом. – Я… я не буду ни вопить, ни кричать… ни разу не вскрикну… Выслушай меня… поговори со мной… скажи мне, что я сделала!
– Сама знаешь, чертовка! – ответил грабитель, переводя дыхание. – Этой ночью за тобой следили. Слышали каждое твое слово.
– Так пощади же, ради неба, мою жизнь, как я пощадила твою! – воскликнула девушка, прижимаясь к нему. – Билл, милый Билл, у тебя не хватит духа убить меня. О, подумай обо всем, от чего я отказалась ради тебя хотя бы только этой ночью. Подумай об этом и спаси себя от преступления; я не разожму рук, тебе не удастся меня отшвырнуть. Билл, Билл, ради господа бога, ради самого себя, ради меня, подожди, прежде чем прольешь мою кровь! Я была тебе верна, клянусь моей грешной душой, я была верна!
Мужчина отчаянно боролся, чтобы освободить руки, но вокруг них обвились руки девушки, и, как он ни старался, он не мог оторвать ее от себя.
– Билл! – воскликнула девушка, пытаясь положить голову ему на грудь. – Джентльмен и эта милая леди предлагали мне сегодня пристанище в какой-нибудь чужой стране, где бы я могла доживать свои дни в уединении и покое. Позволь мне повидать их еще раз и на коленях молить, чтобы они с такой же добротой и милосердием отнеслись и к тебе, и тогда мы оба покинем это ужасное место и далеко друг от друга начнем лучшую жизнь, забудем, как мы жили раньше, вспоминая об этом только в молитвах, и больше не встретимся. Никогда не поздно раскаяться. Так они мне сказали… я это чувствую теперь… но нам нужно время… хоть немножко времени.