Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Однако уже 10 апреля в Челтенхеме состоялось первое из тридцати запланированных чтений. Руководил ими новый импресарио Джордж Долби, оставшийся без работы театральный режиссер, которого Марк Твен потом назовет «жизнерадостной гориллой»: энергичный молодой человек, полный оптимизма и фонтанирующий идеями. Впоследствии Долби рассказывал[30]30
Dolby G. Charles Dickens as I knew him. London, 1900.
[Закрыть], что такого неприхотливого клиента, как Диккенс, у него никогда больше не было: не жаловался ни на здоровье, ни на неудобства и никогда ничего не требовал. Программа чтений состояла наполовину из рождественских историй, наполовину из фрагментов романов – «Пиквика», «Никльби», «Домби», «Чезлвита» и «Копперфильда», причем, как рассказывали очевидцы, декламируемый текст нередко отличался от первоисточника. Как обычно, был триумф: за все годы у Диккенса не было ни одного неудачного выступления. Он просто завораживал публику. Долби: «Нередко случалось, что его чтение прерывали громкие рыдания женской части аудитории (а иногда и мужской)». За триумф он платил болями в ноге, руках, сердце, в левом глазу, перевозбуждением, бессонницей и, как он признавался Форстеру, приступом тяжелой депрессии в конце каждого тура. Но он не считал это чрезмерной платой. Даже Фрэнк Берд считал, что выступления идут больному скорее на пользу, чем во вред.
В мае Джеймс Филдс, американский издатель, уже знакомый с Диккенсом, вновь предложил тур по Соединенным Штатам – Диккенс отклонил предложение, написав, что и так зарабатывает хорошо и не уверен, что в Америке ему заплатят больше. Это был явный намек, но, с другой стороны, возможно, Диккенсу и вправду не хотелось ехать, и не из-за здоровья – плевал он на свое здоровье, – а из-за разлуки с Эллен. Он больше не мог так часто ездить к ней во Францию и то ли с января, то ли с апреля 1866 года снял для нее дом в городке Слау в долине Темзы на юге Англии, рядом с железнодорожным вокзалом – чтобы сразу с поезда попадать к ней. Там, насколько известно, он впервые воспользовался вымышленным именем – Чарлз Трингем; этот джентльмен платил по счетам и навещал подругу, будучи никем не узнанным. Пирсон: «Эллен, разумеется, рассчитывала зажить в роскоши, которая ей раньше и не снилась, и в начале 1867 года – возможно, еще и потому, что она ждала от него ребенка, – Диккенс снял ей дом… где проводил несколько дней в неделю и где написал часть своей последней книги». Тут, как везде у Пирсона, много путаницы. Дом, о котором он говорит, был далеко не первым, снятым Диккенсом для Эллен, и никаких подтверждений тому, что она в 1866-м или 1867-м опять была беременна, более поздние исследователи не нашли.
Фанни Тернан написала еще один роман, и Диккенс его издал; она также женила на себе (в октябре 1866 года) своего работодателя Томаса Троллопа и таким образом устроилась гораздо лучше, чем ее сестра. Интересно, что Фанни не была полностью посвящена в отношения сестры с Диккенсом, точнее, Диккенс так думал: когда Джордж Элиот, чрезвычайно заинтересовавшаяся его любовной историей (бог ведает, откуда она-то все узнала), принималась расспрашивать его о подробностях, он просил ее ни в коем случае не обсуждать это при Троллопах: «язычок Фанни гораздо острее змеиного жала». Элиот зачем-то (возможно, ища материал для романа) жаждала познакомиться с Эллен, несколько раз просила об этом, но тут Диккенс был непреклонен: «Она не поверит, что Вы видите ее такой же, какою вижу я, и так же думаете о ней… Ей, с ее нежнейшей душой, уже не сохранить после этого ту гордость и независимость, которые пронесли ее, совсем одну, через столько испытаний».
И все же он обсуждал Эллен с едва знакомой женщиной – а потом удивлялся и сердился, что о нем сплетничают! Помните, как в самом начале, в период любви к Марии Биднелл, он на десятках страниц клялся и божился, что ни сестра Фанни, ни приятельница Ли не были его наперсницами; может, все-таки были?
В октябре из Америки прибыло известие о смерти от туберкулеза брата Огастеса, давно бросившего в Англии одну семью и теперь оставившего в Штатах любовницу с неизвестно чьими детьми; Диккенс и тем стал выплачивать пособие в 50 фунтов в год – немного, но кто такие были для него эти люди? И дети опять огорчали: Кейт заболела «нервной лихорадкой» (так называли тогда чуть не все недиагностируемые заболевания, особенно у женщин), муж ее тоже был болен (туберкулез), и отношения между супругами не клеились; 28-летняя Мэйми потихоньку превращалась из эксцентричной девушки в эксцентричную старую деву (если деву, конечно). Уилсон: «В книге „Прародители и друзья“ Джон Лемон цитирует своего деда, близкого друга Диккенса, который в 1866 году писал своей жене о его дочерях: „Эти девицы, дорогая, времени даром не теряют… общество начинает их избегать“».
Осенью Диккенс работал над «Станцией Мегби», сборником рождественских историй для «Круглого года», – на сей раз объединенных железнодорожной тематикой: страшное столкновение поездов в тоннеле, загадочная смерть женщины на путях, призраки, предчувствия. Мучился вопросом, ехать или не ехать в Америку, – нельзя ли как-то протащить туда Эллен? Стал меньше и реже писать о политике, почти не бранился – а между тем все обсуждали новую реформу избирательного права. К де Сэржа, 1 января 1867 года: «Что касается вопроса о реформе, то каждый честный человек в Англии должен знать и, вероятно, знает, что более разумная часть народных масс глубоко не удовлетворена системой представительства, но чрезвычайно скромно и терпеливо ожидает, пока большинство их собратьев не станет умнее… Вопиющая несправедливость, заключающаяся в том, что взяточников поносят перед сборищем взяткодателей, крайне обострила свойственное народу чувство справедливости. И теперь он уже не хочет того, что принял бы раньше, а того, что он твердо решил получить, он рано или поздно добьется…»
Ему было 54 года, и он очень быстро старел; писатель Бланшард Джерольд, не видя его несколько месяцев, вспоминал: «…морщины углубились, волосы побелели, когда он подошел ко мне, я подумал, что ошибся и это не мог быть Диккенс: не было его всегдашней энергичной, легкой походки…» Эдмунд Йейтс: «Он выглядел измученным и потерял до некоторой степени ту дивную живость духа, которая всегда его отличала». Но успокаиваться он не собирался ни на минуту: «Что касается меня, то я всегда мечтал умереть, с божьей помощью, на своем посту… работать не покладая рук, никогда не быть довольным собой, постоянно ставить перед собой все новые и новые цели, вечно вынашивать новые замыслы и планы, искать, терзаться и снова искать, – разве не ясно, что так оно и должно быть! Ведь когда тебя гонит вперед какая-то непреодолимая сила, тут уж не остановиться до самого конца».
Глава пятнадцатая
КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
В январе 1867 года Диккенс начал очередной четырехмесячный тур, который включал Ирландию и Уэльс. В Дублин он приехал через несколько дней после подавления восстания фениев (вооруженного крыла ирландских националистов), отношение к англичанам в городе было очень напряженное, Долби боялся, что его клиента могут и освистать, тем более что тот никогда не выказывал симпатии к ирландскому движению и ирландцам вообще. Диккенс – Джорджине, 17 марта: «Внешне здесь все спокойно… Однако город тайно наводнен войсками. Говорят, завтрашняя ночь будет критической, но, судя по огромным приготовлениям, я бы поставил по крайней мере сто против одного, что никаких беспорядков не будет.
Самая удивительная и – с точки зрения благоприятных условий для таких разрушительных действий, как, например, поджог домов в самых различных местах, – самая страшная новость, которую мне сообщили из авторитетных источников, заключается в том, что вся дублинская мужская прислуга – сплошь фении. Я совершенно уверен, что худшее, чего можно ожидать от истории с фениями, еще впереди…»
Он не ошибся: хотя разгромленное движение фениев в 1867 году почти умерло, в 1870–1880-х годах фении все более втягивались в террористическую деятельность. Но чтения прошли как обычно. Как же можно злиться, когда тебе читают такие волшебные слова, что забываешь все плохое и ежишься от удовольствия:
«И мало того что чашки весов так весело позванивали, ударяясь о прилавок, а бечевка так стремительно разматывалась с катушки, а жестяные коробки так проворно прыгали с полки на прилавок, словно это были мячики в руках самого опытного жонглера, а смешанный аромат кофе и чая так приятно щекотал ноздри, а изюму было столько и таких редкостных сортов, а миндаль был так ослепительно-бел, а палочки корицы – такие прямые и длинненькие, и все остальные пряности так восхитительно пахли, а цукаты так соблазнительно просвечивали сквозь покрывавшую их сахарную глазурь, что даже у самых равнодушных покупателей начинало сосать под ложечкой!..»
В Америке, куда Диккенс все-таки поедет, ему суждено потерять записную книжку за 1867 год; ее потом нашли, и из нее мы знаем, что в марте он разрывался между посещениями Эллен в Слау и чтениями в Ирландии и Норидже, а в апреле у него был перерыв в чтениях между 12-м и 25-м числами, – почти три недели он провел с Эллен, которая была нездорова. (Записи краткие: «прогулка с Н[елли]», «долго ждал Н», «болезнь Н» и проч.) Может, и прав был Пирсон, предположив, что Эллен была опять беременна? Но если и так, то, видимо, все закончилось выкидышем.
Летом он жил в Гэдсхилле, готовясь к поездке в Штаты, Долби прикинул, что чистая выручка составит 15 тысяч 500 фунтов стерлингов (на самом деле Диккенс заработает 20 тысяч фунтов). Форстер, Уиллс и все родные пытались отговорить его от поездки, но искушение было слишком велико. Его зять (муж Кейт) не мог заработать на жизнь. Были нуждающиеся невестки и осиротевшие племянники и племянницы. Надо было обеспечивать Джорджину, Мэйми, Эллен, которая ради смертельно скучной и унизительной жизни посещаемой любовницы отказалась от попытки получить профессию и от общения с людьми. (В июне он перевез Эллен еще ближе к себе – в район Пекхем в юго-восточном Лондоне, в комфортабельный дом под названием Виндзор Лодж, и опять платил за все под именем Трингема и жил там под этим именем по несколько дней в неделю. Как его соседи не узнавали? Ну, телевидения все-таки не было, а портреты в газетах не всякий запоминает, да он давно уже и не позировал, а за последнее время сильно постарел – вполне могли не узнавать.)
13 июня он сообщил Филдсу, что едет и что Долби прибудет в Бостон заранее, в августе, чтобы все разузнать и подготовить; планировалось провести 80 чтений по всей стране. Готовясь к поездке, он также написал за лето грустную повесть «Объяснение Джорджа Сильвермена», применив крайне оригинальное начало, сделавшее бы честь любому постмодернисту:
«ГЛАВА ПЕРВАЯ
Случилось это так…
Однако сейчас, когда с пером в руке я гляжу на слова и не могу усмотреть в них никакого намека на то, что писать далее, мне приходит в голову, не слишком ли они внезапны и непонятны. И все же, если я решусь их оставить, они могут послужить для того, чтобы показать, как трудно мне приступить к объяснению моего объяснения. Корявая фраза, и тем не менее лучше я написать не могу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Случилось это так…
Однако, перечитав эту строку и сравнив ее с моим первым вступлением, я замечаю, что повторил его без всяких изменений. Это тем более меня удивляет, что использовать эти слова я собирался в совсем иной связи. Намерением моим было отказаться от начала, которое первым пришло мне на ум, и, отдав предпочтение другому, совершенно иного характера, повести объяснение от более ранних дней моей жизни. Я предприму третью попытку, не уничтожая следов второй неудачи, ибо нет у меня желания скрывать слабости как головы моей, так и сердца».
Джорджа Сильвермена, ребенка, выросшего в крайней нищете, попечитель-священник определяет на ферму, там его не мучают, но и не любят, и он вырастает угрюмым волчонком; попечитель отдает его в школу, допекает благочестием и таскает на собрания своей общины:
«Прежде чем я вынужден был признать, что вне стен своей молельни эти братья и сестры были не только ничем не лучше остальных представителей рода человеческого, но даже, мягко выражаясь, не уступали в греховности любому грешнику, когда дело касалось обвешивания покупателей и загрязнения уст ложью, – повторяю, прежде чем я вынужден был признать все это, их витиеватые речи, их чудовищное самомнение, их вопиющее невежество, их стремление наделить верховного повелителя земли и неба собственной низостью, скаредностью и мелочностью поражали и пугали меня. Однако, поскольку они утверждали, что осенены благодатью и что лишь глаза, затуманенные своекорыстием, могут этого не заметить, я некоторое время переживал несказанные муки, без конца спрашивая себя, не тот ли своекорыстный дьявольский дух, который владел мною в детстве, мешает мне воздать им должное».
Джордж, все такой же сумрачный волчонок, отучился в Кембридже, он рукоположен, получил приход, влюбился в богатую девушку, на сей раз счастливо: «Быть может, она преувеличивала мои знания и полюбила меня за них; быть может, она чересчур высоко оценила мое желание служить ей, и полюбила меня за него; быть может, она слишком поддалась тому шутливому сочувствию, которое не раз высказывала, сетуя, как мало у меня того, что слепой свет зовет мудростью, и полюбила меня за это; быть может – конечно, так! – она приняла отраженный блеск моих заимствованных познаний за яркое чистое сияние подлинных лучей; но, как бы то ни было, тогда она любила меня» – но, боясь показаться своекорыстным, уговорил ее полюбить другого и обвенчал пару; ему же осталось лишь кладбище – «приют, равно открытый для счастливых сердец, для раненых сердец и для разбитых сердец».
Еще они с Коллинзом написали на скорую руку рождественскую повесть «Проезд закрыт» для «Круглого года»; в августе Диккенс, по-прежнему хромая и передвигаясь с помощью палки, потащился с Долби в Ливерпуль, чтобы самолично посадить его на пароход в Америку и дать последние инструкции, главнейшая и наитайнейшая из которых заключалась в том, чтобы как-то разведать возможность приезда Эллен. В Ливерпуле нога его так распухла, что по возвращении в Лондон пришлось обращаться к выдающемуся хирургу Генри Томсону: тот диагностировал бурсит большого пальца стопы, осложненный рожей, и предписал носить эластичный чулок и тапочек вместо сапога или ботинка. Боль была такая, что Диккенс в дополнение к хересу и шампанскому на ночь стал принимать лауданум – убийственное сочетание даже для здорового. 9 августа он писал Долби: «Мадам посылает Вам привет и надеется встретить Вас, когда Вы вернетесь. Она очень надеется на положительный ответ и готова к переезду через Атлантику под Вашей опекой. К этому я всегда добавляю: „Если я поеду, моя дорогая, если поеду“».
Долби вернулся, так, увы, и не прояснив этот деликатный момент; в сентябре Долби, Форстер и Диккенс провели последнее совещание о том, ехать или нет, Форстер кричал, сердился, умолял, но Диккенс 30 сентября телеграфировал Филдсу, что готов ехать, и вновь послал Долби – договариваться уже конкретно. Филдсу, 1 октября: «М-р Долби имеет определенную щекотливую миссию от меня, которую он разъяснит Вам устно». Жене Филдса он написал, что не сможет остановиться в их доме, – видимо, предполагалось, что для него и Эллен будет снято какое-то жилье или же они порознь остановятся в гостинице. Долби должен был прислать закодированную телеграмму, Диккенс нетерпеливо ждал, писал ему 16 октября: «Я скорее ожидаю „Нет“, чем „Да“… Я пытаюсь подготовиться к этому и держать себя в руках к тому моменту, когда мы встретимся».
Но все по-прежнему было неясно насчет Эллен, а пора уже ехать. В конце октября Диккенс несколько раз выступил с чтениями в Сент-Джеймс-Холле, 2 ноября дал прощальный банкет; среди писем, желающих ему удачной поездки, было одно и от Кэтрин. Он ответил вежливо: «Я был рад получить твое письмо и твои добрые пожелания. Прими и ты мои. Меня ждет тяжелая и напряженная работа, но в моей жизни это не ново; я не ропщу на судьбу и делаю свое дело. Искренне твой…» 9 ноября его в Ливерпуле провожали Джорджина, Мэйми, Кейт с мужем, Чарли, Уиллс, Коллинз, издатель Чеппелл и Эдмунд Йейтс: все они, возможно, думали, что могут не увидеть его больше. Эллен, разумеется, там не было – незадолго до отъезда он отослал ее (возможно, по ее настоянию) во Флоренцию, где она могла чувствовать себя свободной и где ей не было бы так обидно, что ее не берут в Америку. Он оставил Уиллсу инструкции для того, чтобы общаться с нею: «Если она будет нуждаться в какой-либо помощи, то приедет к Вам, или если она изменит свой адрес, то Вы немедленно сообщите мне… На следующий день после моего прибытия я пошлю Вам короткую телеграмму в офис. Пожалуйста, скопируйте ее точно, поскольку там будет специальное значение для нее».
Десятидневное путешествие (в котором его сопровождал камердинер Джон Скотт) он в основном провел в каюте, страдая от морской болезни и нянча свою несчастную ногу; в Бостоне его встречали супруги Филдс, устроили в гостиницу, а на следующий день давали в его честь обед в своем доме. Энн Филдс записала в дневнике, что он «был необыкновенно забавен» и «заставлял всю компанию покатываться со смеху». Не очень-то легко, наверное, ему было так хохотать и всех развлекать – Филдсы деликатно, но решительно дали понять, что важной персоне находиться в Америке с молодой любовницей никак невозможно (вспомните историю, как уже в XX веке Горький приехал в Штаты со своей «гражданской женой» Андреевой и как их выгоняли из всех гостиниц, а газеты устроили им обструкцию), и Уиллс был вынужден переслать Эллен печальную телеграмму.
Впрочем, мы ведь ничего не знаем. Возможно, Эллен не так уж и страстно хотела в Америку и не была разочарована. Он регулярно писал ей через Уиллса («Прилагаю Вам письмецо для моей дорогой девочки»); Уиллс оплачивал Виндзор Лодж и передавал Эллен чеки общей сложностью на 1500 фунтов за время отсутствия Диккенса – вполне достаточно, чтобы путешествовать и жить в свое удовольствие.
Диккенс был очень откровенен с Филдсами: посвятил их не только в историю с Эллен, но и, как вспоминала Энн Филдс, «часто беспокоился о том, что его дети не выказывают в жизни достаточной энергии, и даже дал нам понять, как глубоко он несчастен тем, что имеет столько детей от жены, которая всегда во всех отношениях была ему неподходящей». В ясную морозную погоду его ноге внезапно стало лучше, и он совершал с Джеймсом Филдсом десятимильные прогулки. Опять ходил осматривать тюрьмы, школы и психиатрические больницы; посетив (повторно) бостонский приют для слепых, он уже не нашел там девочки, о которой писал когда-то (она стала взрослой и вышла замуж), но распорядился, чтобы во всех подобных приютах Америки была за его счет напечатана специальным шрифтом «Лавка древностей».
В Бостоне он возобновил дружбу с Лонгфелло и Эмерсоном; первые шесть недель провел, курсируя между Бостоном и Нью-Йорком; журналисты опять писали о его невозможных жилетах, убийственной шубе и странных манерах. Большую проблему представляли спекулянты билетами: он не хотел допустить, чтобы на его выступления могли попасть только богатые, а между тем прошел слух, что он с этими спекулянтами в сговоре. Ничего за все время его гастролей сделать так и не удалось – ни со спекулянтами, ни со слухами. Другая газетная история также преследовала его: чикагская пресса сообщила (а все прочие газеты подхватили), что его недавно умерший брат Огастес оставил вдову в нищете, а Диккенс ее не содержит; при этом о законной семье Огастеса, которую Диккенс давно и полностью содержал, разумеется, не говорилось ни слова, а он был слишком щепетилен и горд, чтобы объясняться по этому поводу. Денег «вдове», однако, распорядился послать.
Первое чтение состоялось в Нью-Йорке 2 декабря – ажиотаж необыкновенный, за четыре дня Диккенс с Долби получили прибыль в тысячу фунтов. Но нью-йоркский промозглый климат Диккенсу никогда не шел на пользу: как и в прошлый приезд, он простудился и не оправился от тяжелого кашля до конца поездки. Бессонница усилилась после того, как он попробовал бороться с ней при помощи лауданума; теперь лауданум требовался ежевечерне. При всем этом Нью-Йорк произвел на него приятное впечатление. Уиллсу, 10 декабря: «Невозможно представить себе больший успех, нежели тот, который ожидал нас здесь вчера. Прием был великолепный, публика живая и восприимчивая. Я уверен, что с тех пор, как я начал читать, я еще ни разу не читал так хорошо, и общий восторг был безграничен. Теперь я могу сообщить Вам, что перед отъездом ко мне в редакцию пришло несколько писем об опасности, антидиккенсовских чувствах, антианглийских чувствах, нью-йоркском хулиганстве и невесть о чем еще. Поскольку я не мог не ехать, я решил ни слова никому не говорить. И не говорил до тех пор, пока вчера вечером не убедился в успехе… Нью-Йорк… выглядит так, словно в природе все перевернулось, и, вместо того чтобы стареть, с каждым днем молодеет».
Форстеру, 22 декабря: «Залы здесь первоклассные. Представьте себе залу на две тысячи человек, причем у каждого отдельное место и всем одинаково хорошо видно. Нигде – ни дома, ни за границей – я не видел таких замечательных полицейских, как в Нью-Йорке. Их поведение выше всякой похвалы. С другой стороны, правила движения на улицах грубо нарушаются людьми, для блага которых они предназначены. Однако многое, несомненно, улучшилось, а об общем положении вещей я не тороплюсь составлять мнение. Добавим к этому, что в три часа ночи меня соблазнили посетить один из больших полицейских участков, где я так увлекся изучением жуткого альбома фотографий воров, что никак не мог от него оторваться».
В прошлый раз его взбесили американские газеты, помните «Чезлвита»: «„Нью-йоркская помойка“! – кричал один. – Утренний выпуск „Нью-йоркского клеветника“! „Нью-йоркский домашний шпион“! „Нью-йоркский добровольный доносчик“! „Нью-йоркский соглядатай“! „Нью-йоркский грабитель“! „Нью-йоркский ябедник“!» Теперь американская журналистика повзрослела, общий тон газет резко изменился, они стали гораздо солиднее, выдержаннее, ответственнее, а «Трибюн», «Нью-Йорк геральд», «Нью-Йорк таймс» и «Брайентс ивнинг пост» Диккенс нашел почти не уступающими английским газетам, хотя литературные их достоинства его не впечатлили.
Джорджине, 4 января: «Хотя в здешних газетах меня фамильярно называют „Диккенсом“, „Чарли“ и еще бог весть как, я не заметил ни малейшей фамильярности в поведении самих журналистов. В журналистских кругах царит непостижимый тон, который иностранцу весьма трудно понять. Когда Долби знакомит меня с кем-нибудь из газетчиков и я любезно говорю ему: „Весьма обязан вам за ваше внимание“, – он кажется чрезвычайно удивленным и имеет в высшей степени скромный и благопристойный вид. Я склонен полагать, что принятый в печати тон – уступка публике, которая любит лихость, но разобраться в этом очень трудно. До сих пор я усвоил лишь одно, а именно, что единственно надежная позиция – это полная независимость и право в любой момент продолжать, остановиться или вообще делать все, что тебе заблагорассудится».
Седьмая и восьмая недели прошли в Филадельфии и Бруклине (где Диккенс читал в церкви знаменитого протестантского проповедника Уордо Бичера). Форстеру, 14 января: «Я вижу большие перемены к лучшему в общественной жизни, но отнюдь не в политической. Англия, управляемая приходским советом Мэрилебон и грошовыми листками, и Англия, какою она станет после нескольких лет такого управления, – вот как я это понимаю. В общественной жизни бросается в глаза изменение нравов. Везде гораздо больше вежливости и воздержанности… С другой стороны, провинциальные чудачества все еще удивительно забавны…» (Перемен и впрямь было немного. Эндрю Джонсон, ставший президентом после убийства Линкольна, порвал связь с избравшей его партией и с такой мягкостью относился к побежденным южанам, что можно было опасаться утраты всех приобретенных войной результатов. Он наложил вето на принятый конгрессом билль об условиях обратного допущения южных штатов в Союз.)
Дальше (девятая и одиннадцатая недели с перерывом на Вашингтон) – Балтимор, где обнаружилась совершенно великолепная тюрьма, в которой заключенные работали в мастерских и получали за это зарплату, – ничего подобного Диккенс еще нигде не видел. Но рабство, по его мнению, не выветрилось, а идея предоставить неграм избирательное право (после Гражданской войны в Конституцию была внесена 15-я поправка, которая гарантировала право голоса чернокожим мужчинам) казалась бессмыслицей. Форстеру, 30 января: «Замечательно видеть, как Призрак Рабства преследует город и как вялость, грязь, леность и заторможенность давят в нем на свободную жизнь, заставляя бесконечно бродить вокруг нее, но не жить ею… Печальная нелепость предоставления этим людям голосов, во всяком случае в настоящее время, очевидна, стоит только посмотреть на их беспрестанно моргающие глаза, хихиканье и трясущиеся головы (поскольку невозможно не видеть этого в этой стране), как становится очевидно, что предоставление избирательных прав – простой фокус, чтобы получить голоса».
Вообще-то любое предоставление избирательных прав кому бы то ни было – способ получать голоса; но то, что негры (или, к примеру, женщины) могли бы своими голосами осмысленно распорядиться, не казалось Диккенсу возможным. Нельзя сказать, что он стал таким уж расистом, нет, он описал Форстеру случай, когда в Нью-Йорке в зал, где он читал, вошли две женщины, отлично одетые, с едва уловимым темным оттенком кожи, и белый мужчина громко отказался сидеть рядом с «этими черномазыми» и потребовал поменять ему билет, а Долби ему очень жестко отказал; но то все-таки были элегантные женщины, а не существа с «беспрестанно моргающими глазами, хихиканьем и трясущимися головами»… В той самой образцовой тюрьме в Балтиморе «белые заключенные обедают в одной стороне комнаты, цветные заключенные в другой; и никому не приходит в голову смешать их. Это несомненный факт, что от многих цветных, собранных вместе, исходят не самые приятные запахи, и я был вынужден быстро ретироваться из их спального помещения». Завершил он письмо предположением, что «негры быстро вымрут в этой стране, так как невозможно представить, что они смогут когда-либо выстоять против активной, более сильной расы…». (Известно, что Диккенс читал Дарвина, хотя вряд ли понял и принял его по-настоящему.)
В конце января 1868 года он выступал в Вашингтоне; к этому времени его здоровье совсем расстроилось, намеченные чтения в Чикаго и Сент-Луисе пришлось отменить и взять небольшой тайм-аут. (Денег к тому моменту заработали уже больше 10 тысяч фунтов.) Президент Эндрю Джонсон дважды приглашал его в Белый дом; визит состоялся 7 февраля, а в конце февраля Джонсон уволил военного министра без согласия сената, и палата представителей постановила начать судебное преследование против президента и процедуру импичмента: разумеется, это событие отвлекло американцев от всего остального, включая и выступления Диккенса. Пришлось опять прерваться – он лишь один раз выступил в Провиденсе, зато судил соревнование по спортивной ходьбе на 13 миль между Долби и американским издателем Джеймсом Осгудом.
В марте были Сиракузы, Рочестер, Буффало, Олбани, Портленд и Мэн; все это время Диккенс страдал из-за вновь распухшей ноги и жаловался на непрекращающуюся простуду; каждую ночь его мучил многочасовой приступ кашля. Форстеру: «Я попробовал аллопатию, гомеопатию, холодное, теплое, сладкое, горькое, стимуляторы, наркотики – все с одним и тем же результатом. Ничто не помогает». К концу месяца он вновь стал прибегать к лаудануму – сон наладился, но по утрам тошнило. Форстеру, 31 марта: «Я почти уничтожен… если все это будет продолжаться до мая, думаю, мне придет конец…» Он был болен, взвинчен и совершенно перестал нормально питаться. 7 апреля описал в письме Мэйми свой странный рацион: «В семь утра, в постели, стакан сливок и две столовые ложки рома. В двенадцать – херес и печенье. В три (обеденное время) – пинта шампанского. Без пяти минут восемь вечера – взбитое яйцо со стаканом хереса. В промежутках крепкий бульон. В четверть одиннадцатого – суп и никакой выпивки. Я съедаю не более чем полфунта твердой пищи за целые сутки».
Тур закончился большим количеством чтений в Бостоне и Нью-Йорке; 18 апреля Диккенс должен был обратиться к нью-йоркской прессе на банкете, данном в его честь. Когда он одевался, нога была такой распухшей и так болела, что они с Долби решили, что никакую обувь надеть невозможно и придется ему идти на костылях, с закутанной ногой. Все же он смог подняться по лестнице и произнести речь, которую все хотели услышать: как в Штатах стало хорошо, как чудно его принимали, и обещал прилагать текст этой речи к каждому переизданию его книг об Америке. «Пусть нашу планету расколет землетрясение, сожжет комета, покроют ледники, заселят полярные лисы и медведи – все будет лучше, чем видеть, как снова поднимутся друг против друга две великие нации, с такой отвагой сражавшиеся за свободу – каждая в назначенный ей час, каждая по-своему – и добившиеся победы!» 22 апреля он отплыл в Ливерпуль. За 20 недель он выступил 76 раз, израсходовав около 13 тысяч фунтов и получив более 20 тысяч чистого дохода.
1 мая Диккенс прибыл в Ливерпуль и таинственно исчез, появившись в Гэдсхилле лишь 9 мая: вероятно, всю неделю был у Эллен, так как известно, что она накануне вернулась из Флоренции. Он удивил всех, кто боялся, что он вернется полным инвалидом. Еще в море ему стало лучше, он выходил на палубу, и пассажиры даже просили его выступить, получив, впрочем, ответ, что лучше уж он набросится с ножом на капитана и его закуют в цепи. Он загорел, был румян и выглядел отлично. Форстеру: «Кейти, Мэйми и Джорджина ожидали катастрофы и были потрясены… Мой доктор обезумел, увидев меня после возвращения. „О господи! – сказал он. – Помолодел на семь лет!“».
Дома он обнаружил перемены: прошла наконец вторая парламентская реформа. Была она довольно противоречивой: 30 из 53 мандатов, отобранных у очередных «гнилых» местечек, достались графствам, остальные – городам; в итоге большие промышленные города по-прежнему давали ничтожное число депутатов – 34 из 560. Зато расширился избирательный ценз: если дом был обложен налогом в пользу бедных (а таких домов было много), право голоса получали все наниматели небольших квартир, которые его вносили (ранее они уплачивали налог через посредство домохозяина, и только он считался налогоплательщиком и избирателем). Правда, избиратель обязан был жить на одном месте в течение года – это сильно ограничивало сезонных рабочих и мобильную молодежь. И все же количество избирателей в городах возросло на 825 тысяч, то есть почти удвоилось. И первые же парламентские выборы 1868 года принесли крупный успех либеральной партии, во главе которой стоял Уильям Гладстон.