Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Публичных чтений не было, но он выступал в Газетном фонде, в Ассоциации корректоров, в Пенсионном обществе печатников (6 апреля): «Печатник служит верой и правдой не только тем, кто непосредственно связан с печатным делом, но и широкой публике… Разумеется, то, что выходит в свет благодаря его умению, его труду, выносливости и знаниям, – это не только его заслуга; но без него что бы представлял собою наш мир? Да во всех странах верховодили бы одни тираны и лжецы!.. Тираны и лжецы, о которых уже шла речь, – а в Европе немало и тиранов, и лжецов, – с радостью уволили бы на пенсию всех печатников во всем мире и покончили бы с ними; но пусть друзья прогресса и просвещения уволят на пенсию тех печатников, которые уже не могут работать по старости или по болезни, а остальные в конечном счете сотрут тиранов и лжецов с лица земли… Из всех изобретений и открытий в науке и искусствах, из всех великих последствий удивительного развития техники на первом месте стоит книгопечатание, а печатник – единственный плод цивилизации, без которого не может существовать свободный человек…»
Страна праздновала трехсотлетие со дня рождения Шекспира: 23 апреля Диккенс с Коллинзом и Робертом Браунингом выступал в Стратфорде-на-Эйвоне, 11 мая – в лондонском театре «Адельфи». Продолжал давать в «Круглый год» «Путешественника не по торговым делам», писал статьи на любимую тему – досуг рабочих: нечего обзывать их пьяницами, они имеют право на досуге и пива выпить, и потанцевать, вот только «попечительство – проклятие и бич всех подобных начинаний, и надо внушать рабочим, что они должны учреждать клубы и управлять ими самостоятельно…». В июне съездили во Францию с Джорджиной и Мэйми, остаток лета Диккенс провел (не считая своих тайных отлучек) в Гэдсхилле, продолжая нагребать и разгребать поэтические кучи мусора и мертвечины, среди которых время от времени все-таки сияли алмазы. Гармон, тот самый скряга-мусорщик, с которого все началось, выгнал из дома четырнадцатилетнего сына Джона и в завещании оставил ему наследство при условии, что тот женится на незнакомой ему девице Белле Уилфер (это не та девушка, в которую влюблен учитель Брэдли, – у Диккенса в любом романе фигурируют как минимум три-четыре красивых молодых девушки), а если не женится, то наследство переходит к слуге Гармона Боффину – это тот самый Боффин, что с женой пытался усыновить младенчика.
Боффины взросли на мусорной куче как розы – это одна из самых прелестных комических пар у Диккенса. Вот Боффин, сам неграмотный, нанял жулика читать ему вслух что-нибудь умное и длинное и прослушал отрывок из книги о Римской империи:
«– Комод, – вздохнул мистер Боффин, запирая за Веггом ворота и глядя на луну. – Комод семьсот тридцать пять раз выступал в зверинце, и все в одной роли! Умопомрачение! Да мало того, еще целую сотню львов выпустили на него сразу в том же зверинце! Мало того, этот же Комод побивает всю сотню одним махом! Мало того, там еще этот Каракатица (вот уж по шерсти и кличка!) за семь месяцев сожрал на шесть миллионов всякой еды, считая на английские деньги! Хорошо Веггу читать, но, ей-богу, даже такому старому хрычу, как я, страшно все это слушать! Пускай они там своего Комода удушили, – нам-то ведь от этого не легче!
В задумчивости шагая к „Приюту“, мистер Боффин прибавил, качая головой:
– Не думал я нынче утром, что в книжках бывают такие страсти. Ну, да уж делать нечего, придется терпеть, раз взялся за дело!»
«– Это правильно, я ничего не имею против, – сказал мистер Боффин, только давайте уговоримся наперед, чтобы вам было ясно, я ведь и сам не знаю, понадобится ли мне когда-нибудь секретарь – кажется, вы сказали „секретарь“, не так ли?
– Да.
Мистер Боффин опять широко раскрыл глаза и, оглядев просителя с головы до ног, повторил:
– Странно! А вы уверены, что это так называется „секретарь“? Верно ли?
– Да, уверен.
– Секретарь, – повторил мистер Боффин, вдумываясь в это слово. – Чтобы мне понадобился секретарь или что-нибудь вроде, мало похоже, разве только если мне вдруг понадобится человек с луны. Мы с миссис Боффин еще не решили, будут ли у нас какие перемены в образе жизни. Миссис Боффин большая охотница до всякой моды, но у нас в „Приюте“ она уже все устроила по-модному и, может, не захочет ничего больше менять. Как бы оно ни было, сэр, если у вас дело не к спеху, то лучше бы вы зашли в „Приют“ недельки через две. Кроме всего прочего, считаю долгом прибавить, что у меня уже нанят литературный человек на деревянной ноге и расставаться с ним я не намерен».
Сиротку Боффины в конце концов усыновили – взяли у гордой старушки Бетти Хигден:
«– Незаконный, – ответила Бетти Хигден, понизив голос, – родители неизвестно кто, его нашли на улице. А вырастили в… – тут она вздрогнула с отвращением, – в доме.
– В доме призрения? – спросил секретарь. Суровое и твердое лицо миссис Хигден нахмурилось, и она угрюмо кивнула.
– Вы не любите о нем говорить?
– Не люблю! – отвечала старуха. – Не пойду туда ни за что, лучше убейте меня. Лучше бросьте этого славного мальчика под груженый фургон, прямо под конские копыта, только не забирайте его туда. А если мы все будем лежать при смерти, так уж лучше подожгите нас, пускай мы сгорим вместе с дымом и превратимся в кучу золы, только не уносите туда никого из нас, хотя бы и мертвыми.
Удивительная твердость духа сохранилась в этой одинокой женщине после стольких лет тяжелой работы и тяжелой жизни, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов!»
Все это очень мило – но мусор продолжает липнуть к мусору, и бедных Боффинов осаждают человеческие отбросы – вот уж где разгулялась старая добрая «диккенсовщина»:
«Книги заказов алчут, а сами торговцы жаждут золотой пыли Золотого Мусорщика. Когда миссис Боффин с мисс Беллой выезжают из дому или мистер Боффин выбегает рысцой прогуляться, хозяин рыбной лавки кланяется ему с почтительностью, основанной на убеждении, а его подручные сначала вытирают пальцы о шерстяной фартук, а затем уже осмеливаются поднести их к козырьку. Кажется, будто разинувший рот лосось и золотистая кефаль в восторженном изумлении хлопают глазами, косясь на Боффинов с мраморной доски, и, верно, хлопали бы в ладоши, будь у них руки. Мясник, выйдя подышать свежим воздухом под сенью бараньих туш, не знает, как лучше выразить свое почтение проходящим мимо Боффинам, хотя это мужчина важный и преуспевающий. Слугам Боффинов преподносят подарки, и ласковые незнакомцы с фирменными карточками, повстречав этих слуг на улице, пробуют подкупить их. Например: „Любезный друг, если бы мистер Боффин удостоил меня заказом, я был бы не прочь“… сделать то-то и то-то, что и для вас будет отнюдь не лишено приятности.
Однако секретарю, который вскрывает и читает все письма, лучше других известно, как охотятся за человеком, отмеченным печатью известности. Сколько разновидностей зримого очами сора предлагается в обмен на золотую пыль Золотого Мусорщика! Пятьдесят семь церквей можно воздвигнуть на полукроны, сорок два церковных дома отремонтировать на полушиллинги, двадцать семь органов купить на полупенсы, тысячу двести младенцев воспитать на почтовые марки! Не то чтобы от мистера Боффина требовались именно полкроны, полшиллинга, полпенни или почтовые марки, зато совершенно ясно, что он и есть тот самый человек, который должен внести недостающую сумму. А благотворительные общества, брат наш во Христе! И чаще всего они в стесненных денежных обстоятельствах, однако тоже не жалеют денег на дорогую бумагу и типографские расходы!.. Но есть, кроме того, и отдельные попрошайки, и как же падает сердце у секретаря, когда ему приходится с ними возиться! А не возиться нельзя, потому что все они прилагают к письму документы (свои бумажонки они называют документами, но по сравнению с настоящими документами это то же, что телячий фарш по сравнению с теленком), утрата коих будет для них гибелью. То есть они и теперь погибают, но, если им не вернут документов, погибнут уже окончательно. Среди этих просителей есть несколько штаб-офицерских дочерей, которые смолоду были приучены ко всякой роскоши (кроме умения грамотно писать) и в те времена, когда их отцы доблестно сражались на Пиренейском полуострове, никак не думали, что им придется обращаться с просьбой к людям, коих Провидение в своей неисповедимой мудрости наградило несчетным богатством и из числа коих они выбрали, для первой пробы в этом жанре, Никодимуса Боффина, эсквайра, узнав, что он известен своей несказанной добротой… Сродни этим попрошайки, имеющие друзей-советчиков. Они запивали водой холодный картофель при неверном и тусклом свете серной спички, сидя у себя дома (за квартиру давно не плачено, и безжалостная хозяйка грозится выгнать на улицу „как собаку“), но неожиданно зашел предприимчивый друг, сказал: „Пиши немедленно Никодимусу Боффину, эсквайру“, – и не пожелал слушать никаких возражений. Есть также и благородно-независимые попрошайки. Они сами, когда были богаты, считали золото грязью, да и теперь еще не преодолели этого единственного препятствия на пути к преуспеянию, но им не нужно золота от Никодимуса Боффина, эсквайра; свет может называть это гордостью, жалкой гордостью, если угодно, но они не возьмут ничего, даже если вы сами предложите; взаймы, сэр, дело другое – на четырнадцать недель, из расчета пяти процентов годовых, с тем чтобы пожертвовать эти деньги любому благотворительному учреждению, какое вам угодно будет назвать, – вот и все, что от вас требуется; а если же вы поскупитесь и откажете им, рассчитывайте только на презрение этих рыцарей духа. Есть также пунктуально деловитые попрошайки. Они непременно покончат самоубийством во вторник днем, ровно в три четверти первого, если до этого времени не будет получен почтовый перевод от Никодимуса Боффина, эсквайра; если же он придет четверть второго, то нет нужды и посылать, поскольку проситель будет уже (оставив правдивую записку о такой жестокости) „холодным трупом“. Есть и зарвавшиеся попрошайки, свиньи за столом, но в ином смысле, несколько отличном от пословицы. Они готовы на все, лишь бы дорваться до благополучия. Цель перед ними, дорога отличная, но в самую последнюю минуту, оттого что им чего-нибудь не хватает – часов, скрипки, телескопа, электрической машины, – им придется все бросить, раз и навсегда, если только они не получат денежного эквивалента от Никодимуса Боффина, эсквайра. Гораздо менее вдаются в подробности те попрошайки, которые хотят сорвать куш. Им обычно надо адресовать ответ на почтовую контору в провинции, под инициалами, сами же они запрашивают женским почерком, нельзя ли немедленно выслать одной особе, которая не смеет назвать себя Никодимусу Боффину, эсквайру, – а если бы назвала, то он содрогнулся бы, – двести фунтов ссуды из неожиданно полученных им богатств, употребив эту привилегию на пользу человечеству?
На такой трясине стоит новый дом, и секретарь ежедневно барахтается в ней, увязая по самую грудь. Не говоря уже обо всех изобретателях недействующих изобретений и обо всех маклаках, которые промышляют всеми видами маклачества, – их можно назвать аллигаторами этой трясины, и они всегда тут как тут, готовые утащить Золотого Мусорщика на дно».
Тем временем повзрослевший Джон Гармон – наследник мусорщика, еще один чистый цветок, что взрос на мусорной куче, – приехал в Лондон, на него напали, он объявлен погибшим; он решил, что так даже и лучше, надо присмотреться к этой Белле Уилфер, на которой его заставляют жениться, под вымышленным именем познакомился с ней (и именно он стал, неузнанный, служить секретарем у своего бывшего слуги Боффина). Белла ценит только деньги и, как считают диккенсоведы, это наиболее близкий образ к Эллен Тернан: «Своевольная, жизнерадостная, любящая по натуре, легкомысленная по неимению серьезной цели, капризная от привычки вечно порхать среди пустяков». «Непостоянное, шаловливое и ласковое существо, не знающее ни благородной цели, ни твердых правил, и оттого легкомысленное; поглощенное мелочными заботами, и оттого капризное, было все-таки обворожительно!» Может и так, – но любовь Джона к Белле Диккенс описать не сумел, да толком и не пытался – это совершеннейший литературный «мусор» в сравнении с тяжкой страстью учителя Брэдли. (Потом, естественно, Белла прозреет и Джона полюбит.)
Весь 1864 год Диккенс жаловался на здоровье, и неудивительно: он не соблюдал диет, изнурял себя работой и поездками, многовато для больного человека пил спиртного, от которого не видел медицинского вреда (и никто тогда не видел: пьяниц осуждали лишь за «плохое поведение»); у него бывали страшные головные боли, бессонница, бесконечные простуды (из-за любви к водным процедурам). Заботиться о своем здоровье он решительно не желал. В самом начале 1865 года, после длительной прогулки, он отморозил ногу, но не придал этому значения и продолжал ходить до тех пор, пока нога не распухла так, что с февраля он не мог носить нормальную обувь и ему заказывали специальный ботинок вроде валеночка. И, несмотря на это, всю весну – поездки во Францию к «больному другу», а поездки тех времен были далеко не так комфортабельны, как нынче…
Он не оставлял забот о семье Тернан: устроил Фанни, потерявшую работу в опере, в семью Троллоп – учительницей музыки для дочери Томаса Троллопа, брата Энтони. Фанни обнаружила литературные способности, написала роман, показала Диккенсу – он был в восторге и опубликовал его в «Круглом годе», но анонимно, и заплатил ей из собственных денег, так что никто в редакции ничего не знал; роман («Проблема тетушки Маргарет») был посвящен «Э. Л. Т.» – Эллен Лоулесс Тернан. В мае Альфреда, продолжавшего жить на широкую ногу и делать долги, отправили в Австралию – управлять овечьим ранчо в Новом Южном Уэльсе. Отец был во Франции, когда сын уезжал; они больше никогда не увидятся.
Одна из тайных поездок к Эллен все же стала явной: в начале июня 1865 года. Неизвестно, какого числа Диккенс прибыл во Францию, но возвращался он 9 июня вместе с Эллен и ее матерью; на путях велись ремонтные работы, и состав упал с моста, зацепились лишь несколько вагонов, была страшная паника; выведя из вагона своих спутниц, Диккенс спохватился, что оставил там рукопись «Общего друга», вернулся еще раз, потом, видя, что все бегают как перепуганные овцы и никто толком не руководит спасательными работами, взялся выносить раненых (отчаянно хромая при этом). Диккенс – Томасу Миттону, 13 июня: «Сначала мне попался шатающийся, залитый кровью мужчина (думаю, что его выбросило из вагона), на голове его зияла такая ужасная рана, что страшно было смотреть. Я смыл с его лица кровь, дал ему воды и заставил выпить несколько глотков бренди. Когда я уложил его на траву, он прошептал: „Все кончено“ – и умер. Затем я наткнулся на женщину, лежащую у деревца. Кровь так и струилась ручьями по ее посеревшему лицу. Я спросил, в состоянии ли она глотнуть немного бренди, она лишь кивнула головой. После этого я продолжал поиски. Когда я вторично проходил мимо этого места, женщина уже была мертва. Потом ко мне подбежал мужчина, который давал вчера показания на следствии (по-моему, он даже не мог вспомнить, что произошло), и начал умолять помочь разыскать его жену. Позднее ее нашли мертвой.
Невозможно представить себе эту груду искореженного металла и дерева, эти тела, придавленные и изуродованные обломками, эти стоны раненых, валяющихся в грязной воде. Я не хотел бы давать свидетельские показания, не хочу и писать об этом. Все равно ничего уже не изменишь. О своем состоянии я предпочел бы не рассказывать. Сейчас я как-то сник».
Когда переписывали и пересчитывали спасшихся пассажиров, миссис и мисс Тернан пришлось назваться – так тайна была раскрыта, хотя и не для широкой публики. Неизвестно, как пережили катастрофу Эллен и ее мать. Уилсон: «Одно из немногих сохранившихся писем, где упоминается имя Эллен, написано Диккенсом несколькими днями позже, оно адресовано его слуге, Джону Томпсону: „Завтра утром отнесите мисс Тернан корзиночку фруктов, горшочек сметаны от Такера, цыпленка, пару голубей или другую мелкую дичь. Что-нибудь в этом же роде отнесите в среду и в пятницу утром – только пусть будет немного разнообразия“». Но на Диккенсе авария сильно сказалась: он нервничал теперь в любом транспорте, включая собственный экипаж, перед дальней дорогой изрядно выпивал «для храбрости» и старался выбирать поезда, которые ходят медленно. Кэтрин прислала ему письмо с соболезнованиями, он ей ответил: это было первое человеческое общение между ними после разрыва.
Летом в Гэдсхилле он продолжал бесконечного «Общего друга», приезжали гости и родня, делали что хотели, ели, гуляли и развлекались сами по себе, хозяин выходил к ним лишь изредка, но, видимо, они все же допекали его, так как он был по-детски рад подарку от нового друга, французского актера Шарля Фехтера (Диккенс частично финансировал его спектакли в Англии) – шале, небольшому сборному четырехкомнатному домику, упакованному в ящики: поставили фундамент через проезжую дорогу от большого дома и за пару дней выстроили дом; Диккенс сам его отделывал, устроил рабочий кабинет и велел прорыть туннель под дорогой, чтобы попадать в шале из сада беспрепятственно. В начале сентября он провел несколько дней в Париже и Булони: все еще хромал, носил специальную обувь и едва мог ходить. Он только что свалил с плеч роман.
Учитель Брэдли, сжигаемый страстью, решился на убийство соперника (да не добил) – и мы опять видим потрясающее по силе описание мук преступника:
«Угрызения совести ему были неведомы, но преступнику, который держит этого мстителя в узде, все же не избежать другой медленной пытки: он непрестанно повторяет мысленно свое злодеяние и раз от разу тщится совершить его все лучше и лучше. В защитительных речах, в так называемых исповедях убийц, неотступная тень этой пытки лежит на каждом их лживом слове. Если все было так, как мне приписывают, мыслимо ли, чтобы я совершил такую-то и такую-то ошибку? Если все было так, как мне приписывают, неужели я упустил бы из виду эту явную улику, которую ложно выставляет против меня злонамеренный свидетель? Такая навязчивая идея, выискивающая одно за другим слабые места в содеянном, чтобы укрепить их, когда уже ничего изменить нельзя, усугубляет злодеяние тем, что оно совершается тысячу раз вместо одного. И эта же направленность мысли, точно дразня озлобленную, не знающую раскаяния натуру, карает преступника тягчайшей карой, непрестанно напоминая ему о том, что было.
Брэдли шел в Лондон в оковах своей ненависти и жажды мести и придумывал, как бы он мог утолить и то и другое – утолить лучше, чем это у него получилось. Орудие можно было найти более верное, место и час – более подходящие. Нанести человеку удар сзади, в темноте, на берегу реки – не так уж плохо, но следовало сразу лишить его возможности сопротивляться, а он повернулся и сам кинулся на своего противника. И вот, чтобы поскорее прекратить борьбу и покончить с этим, пока кто-нибудь не подоспел на помощь, пришлось второпях столкнуть его, еще живого, в реку. Случись все заново, он сделал бы по-другому. Скажем, окунул бы его с головой в воду и подержал там подольше. Скажем, нанес бы первый удар так, чтобы наверняка убить. Скажем, выстрелил бы в него. Скажем, удушил бы. Скажем, так, скажем, этак. Скажем как угодно, лишь бы избавиться от этих неотступных мыслей, потому что они ни к чему не приведут.
Учение в школе началось на следующий день. Школьники не заметили никакой или почти никакой перемены в учителе, так как выражение лица у него всегда было сосредоточенно хмурое. А он весь урок делал и переделывал свое черное дело. Стоя перед доской с куском мела в руке, он вспоминал то место и думал: если бы выше или ниже по реке, может, там глубже и берег круче? Ему хотелось нарисовать это мелом на доске. Он проделывал все сызнова, каждый раз стараясь сделать лучше, и за молитвой, и за устным счетом, и за опросом учеников – весь день, с первого до последнего урока».
Правдоподобие и сила воображения невероятные – некоторые даже думают, что у Диккенса имелся соперник и он сам обдумывал убийство (разумеется, не собираясь осуществлять это на практике). В конце концов Брэдли, терзаемый шантажистом, погибает вместе с ним, а хорошие люди женятся – вот тут, как считают литературоведы, Диккенс совершил ужасный просчет, сведший на нет весь «антиденежный» пафос романа. Одна из героинь, бедная девушка, выходит замуж за преуспевающего адвоката, а Джон Гармон женится на полюбившей его Белле, делая вид, что он беден, и заставляя ее стряпать и прибираться, – а потом, убедившись, что перевоспитал жену, открывает ей, что они богаты, и они преспокойно живут дальше, пользуясь деньгами мусорщика (добрых Боффинов, впрочем, тоже не обидели, но несколько «поставили на место»). Хорошо, когда у хороших людей есть деньги, откуда бы они ни взялись, – с этим не поспоришь, но для морали как-то даже и пошловато.
Публику роман утомил, и к последним выпускам тиражи снизились до 19 тысяч экземпляров – неслыханное унижение для Диккенса. Он получил, как причиталось по договору, около 12 тысяч фунтов, но Чепмен и Холл понесли значительные убытки. Не понравилось и критикам. Генри Джеймс дал уничтожающую оценку в «Нейшн»: «наихудшая из работ м-ра Диккенса», Джордж Стотт в «Контемпорари ревью» писал: «…сентиментальный пафос сей книги неестествен и неприятен»; оскорбленный и разочарованный автор нашел, что во всех отношениях лучше выступать с чтениями, чем писать романы, и поделился этой мыслью с Форстером. Правда, критик Энеас Свитленд из «Таймс» (обычно ругавшей Диккенса) похвалил: «Во всех этих 600 страницах нет ни одной лишней строки». На наш взгляд, как раз «лишние строки» и портят этот тонкий и умный, если не считать дурацкого финала, роман – он вышел очень перегруженным, и начинать с него ни в коем случае нельзя – поставим его в конец первого десятка.
Осенью трое из оставшихся в живых сыновей Диккенса были далеко: Фрэнсис в Индии, Альфред в Австралии, Сидней на корабле. Чарли жил в Лондоне, пытаясь управлять (совместно с шурином) фирмой по торговле бумагой – с невеликим успехом. Дома оставались Генри и Плорн. Диккенс считал, что шестнадцатилетний Генри, учившийся в тот период в частной школе в Уимблдоне, должен бросить ее и последовать за Фрэнсисом в Индию, правда, стать там не полицейским, а государственным чиновником, но тот вновь проявил упорство и в сентябре заявил отцу, что ни малейшего желания становиться чиновником в Индии он не имеет, а хочет учиться в Кембридже на адвоката. Диккенс, надо отдать ему должное, задумывался, когда видел, что кто-то из его сыновей действительно сильно чего-то хочет. Он написал директору школы, что может послать сына в университет лишь в том случае, если директор скажет, что у того достаточно способностей; директор отвечал утвердительно, и Генри оставили в школе еще на три года, чтобы он мог подготовиться к поступлению в Кембридж.
Отец его, как и прежде, был увлечен международными делами, потихоньку, как это и бывает с возрастом, «правел», писал де Сэржа (30 ноября): «Если американцы в скором времени не втянут нас в войну, то это будет не по их вине. Их чванство и бахвальство, их притязания на компенсацию, Ирландия и фении, Канада – все это внушает мне мрачные предчувствия. Несмотря на утвердившуюся неприязнь к французскому узурпатору, я считаю, что его всегдашнее стремление вызвать раскол в Штатах было разумно, а что мы всегда поступали неразумно и несправедливо, норовя поступать по принципу „отдать хотел бы под надзор, не смею“».
На Ямайке, губернатором которой был англичанин Э. Эйр, восстали африканцы, захватили столицу, убив и ранив несколько десятков человек, в основном белых. Эйр подавил восстание, 400 мятежников были казнены без суда, сотни подвергнуты телесным наказаниям. В числе убитых солдатами Эйра был и белый британец Д. Гордон, это вызвало скандал, и Эйра арестовали за его убийство. Экономист Джон Стюарт Милль организовал Комитет Ямайки, куда вошли либеральные ученые – Дарвин, Хаксли, Уоллес, Лайель, Тиндаль, Спенсер: они ратовали за осуждение Эйра. Правительство отправило на Ямайку комиссию, та оправдала Эйра, но скандал продолжался, Карлейль организовал комитет в защиту Эйра, в нем оказались гуманитарии: Диккенс, Раскин, Теннисон. Из цитированного выше письма к де Сэржа: «Восстание на Ямайке тоже весьма многообещающая штука. Это возведенное в принцип сочувствие чернокожему – или туземцу, или самому дьяволу в дальних странах – и это возведенное в принцип равнодушие к нашим собственным соотечественникам в их бедственном положении среди кровопролития и жестокости приводит меня в ярость. Не далее как на днях в Манчестере состоялся митинг ослов, которые осудили губернатора Ямайки за то, как он подавлял восстание!» Ослами, стало быть, был весь цвет британской науки. Любопытно: во время Первой мировой войны Эйнштейн отмечал, что естественники и технари стоят за мир и добро, тогда как гуманитарии проявляют дикую кровожадность.
Северяне победили, рабству в Америке пришел конец – Диккенс злился, «сочувствие чернокожему» уже раздражало его, и он опять убеждал себя и друзей, что северяне на самом деле ненавидят негров, а южане так очень даже неплохо с ними обращались: он, видно, давно (или никогда) не перечитывал свои «Американские заметки». Тем не менее он стал подумывать о том, чтобы принять одно из многочисленных приглашений выступать с чтениями в Америке. Начинать новый роман он не хотел, в деньгах нуждался (он ведь содержал кучу всякой родни, включая брошенную семью своего брата Огастеса, да и сам привык жить широко – одна только светская жизнь Мэйми чего стоила), но сразу согласиться не мог: доктора сказали, что с такой больной ногой ехать нельзя. Современные медики считают, что у него была подагра, многие и тогда говорили ему это, но он не соглашался и лечиться соответствующим образом отказывался – «само пройдет». Генри вспоминал, что в тот период у отца бывали «тяжелые капризы» и депрессия, заключавшаяся в «смене периодов интенсивной раздражительности и тихой угнетенности». И мы по-прежнему ничего не знаем, как у него обстояли дела с Эллен, – разлюбила ли, любила ли когда-нибудь, охотно ли принимала его или ценила только деньги и подарки?
Без нового романа можно было обойтись, но без рождественской повести никак нельзя; у самого Диккенса было не то состояние, чтобы написать что-нибудь стоящее, и он с Коллинзом и еще несколькими писателями выдал в «Круглый год» сборник никак не связанных друг с другом рассказов «Рецепты доктора Мериголда» – его перу там принадлежат лишь три рассказа. Первый – очаровательная болтовня, почти как у Флоры в «Больших надеждах»:
«Сейчас я уже человек в годах, сложения плотного, ношу плисовые штаны, кожаные гетры и жилетку с рукавами, только ее шнурки всегда на спине рвутся. Чини не чини – лопаются, как струны на скрипке. Вы небось бывали в театре и видели, как скрипач слушает свою скрипочку, а та словно шепчет ему по секрету, что не все у нее в порядке; ну, он начнет ее подкручивать, и тут – бац! – все струны пополам. Точь-в-точь как моя жилетка – то есть насколько жилетка может быть похожа на скрипочку. Я питаю склонность к белым шляпам и люблю шею обматывать шарфом свободно, так, чтобы нигде не терло. И больше люблю сидеть, чем стоять. Из украшений на мой вкус нет лучше перламутровых пуговиц. Ну, вот я и опять перед вами, как вылитый. По тому как доктор согласился взять чайный поднос, вы уже, наверное, сообразили, что отец мой тоже был коробейником. Да, оно так и есть. А поднос был очень красивый. Изображался на нем холм с извилистой дорожкой, а по ней шла в маленькую церковь крупная дама. И еще там два лебедя сбились с пути по тому же делу…»
В другом рассказе нашел отражение его новый интерес к призракам (мы ведь помним, что он стал членом соответствующего клуба):
«Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закутываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: „Виновен!“, покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как „бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него“. В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:
– Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю».
Рождество праздновали в Гэдсхилле пышно, с множеством гостей: из детей были Мэйми, Кейт с мужем, Генри, Плорн и Чарли, наконец прощенный за его брак, с женой и детьми (включая Чарлза Диккенса-самого младшего). Однако фирма Чарли (как и предсказывал его отец) обанкротилась. Личных долгов у него было более тысячи фунтов; если за сумму вдвое меньшую с Уолтером отец порвал отношения, то здесь покорно заплатил и, более того, взял Чарли в штат «Круглого года», уволив ради этого одного из лучших сотрудников, Генри Морли, который работал у Диккенса с 1851 года. Маловероятно, что он поступил бы так ради кого-то другого из сыновей, но первенцу прощалось все.
Нога по-прежнему болела, добавились острые боли в боку, в груди, одышка, а надо было как-то зарабатывать: издательская фирма «Чеппел» взяла на себя организацию гастролей по Англии, Ирландии и Шотландии с апреля по июнь. В феврале 1866 года врач Фрэнк Берд, брат друга Диккенса Томаса Берда, настоял на медицинском обследовании. Диккенс – Джорджине: «Выясняется, что у меня некоторое нарушение сердечной деятельности. Пошаливает сердце. Чтобы призвать его к порядку и заставить кровь бежать быстрее, мне прописали железо, хинин и дигиталис. Если в течение определенного времени это не даст результатов, то надо будет консультироваться с кем-нибудь еще. Конечно, я не настолько наивен, чтобы полагать, что за все мои труды не придется расплачиваться. С недавних пор я замечаю спад в моем оптимизме и жизнерадостности – иными словами, в моем обычном тонусе». Доктора собрались на консилиум, но он не внес никакой утешительной поправки в диагноз Берда.