355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Диккенс » Текст книги (страница 16)
Диккенс
  • Текст добавлен: 25 февраля 2022, 20:30

Текст книги "Диккенс"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

– Надеюсь, ничто другое не страшит вас? – с беспокойством спросил я.

– Как будто да, а впрочем, всегда есть поводы бояться. Но что об этом говорить! Кошмар рассеялся, и я, Давид, не допущу, чтобы он опять овладел мной. Но все-таки еще расскажу вам, друг мой, что было бы гораздо лучше для меня (и не только для меня одного), если бы я имел здравомыслящего и с твердым характером отца.

Когда он говорил это, продолжая глядеть на огонь, мне показалось, что никогда до сих пор я не видел его выразительного лица таким серьезным и мрачным.

Тут он вдруг сделал такой жест рукой, словно что-то отталкивал от себя в воздухе, и произнес: „Оно ушло, и снова стал я человеком“, – помните, это сказал Макбет, когда освободился от терзавшего его привидения… А теперь идемте обедать».

Одновременно с работой над романом Диккенс вел на страницах «Экземинера» страстную кампанию против владельца фермы для сирот в предместье Лондона, где 150 детей умерли от холеры: «Как только стало известно, что в Тутинге, на ферме для детей бедняков, принадлежащей мистеру Друэ, началась губительная эпидемия, раздался обычный в таких случаях хвалебный гром труб… Из всех подобных ферм мира тутинговская была самой восхитительной. Из всех содержателей подобных ферм мистер Друэ был самым бескорыстным, ревностным и безупречным…» Расследование состоялось, и Диккенс победил: суд присяжных вынес обвиняемому вердикт «виновен в непредумышленном убийстве». Но этого мало: «Если система „ферм для детей бедняков“ не может устранить возможность того, что еще одну тутинговскую ферму опустошат страшные руки Голода, Болезни и Смерти, эту систему надо немедленно уничтожить. Если Закон о бедных в своем нынешнем виде бессилен предотвратить такие чудовищные несчастья, он должен быть изменен». Но тут он потерпел поражение. Закон о бедных начал серьезно реформироваться лишь в конце XIX века, а полностью отменен был только в 1948 году.

У Кэтрин, вероятно, вновь была послеродовая депрессия – в феврале муж отвез ее на две недели поправляться в Брайтон. Всю весну он следил за итальянскими событиями – в тамошних государствах прокатилась волна революций, в частности, была свергнута светская власть папы в Папской области и установлена Римская республика во главе с политиком Джузеппе Мадзини, сторонником объединения Италии; недавно избранный президентом Франции Луи Наполеон не захотел ссориться с папой и послал войска для усмирения республиканцев, с которыми ранее намеревался вступить в союз. После этого французы вновь стали «мерзкой нацией», как писал Диккенс Ричарду Уотсону.

В мае появился первый из ежемесячных выпусков «Копперфильда» с иллюстрациями Брауна: продажи чуть пониже, чем у «Домби», зато писалось куда легче. В июле сняли для всей семьи (восемь детей; старший вот-вот пойдет в Итон, младший в пеленках) виллу в курортном местечке Бончерч на острове Уайт, где столкнулись с Теккереем, написавшим знакомой, миссис Брукфилд: «Бегу вдоль пирса, и вдруг мне навстречу великий Диккенс со своей женой, своими детьми, своей мисс Хогарт, и у всех до неприличия грубый, вульгарный и довольный вид».

Бончерч выбрали из-за считавшегося здоровым климата; врачи также посоветовали Диккенсу по утрам обливаться холодной водой и целый день пить воду. Сперва все шло нормально – пикники, танцы, верховые прогулки и вода, вода, вода, но вскоре Диккенс простудился и местный врач рекомендовал растирания груди – такие применяли при туберкулезе. Он решил, что умрет от туберкулеза, как Фанни, и писал Форстеру, что его руки и ноги дрожат, он не в силах даже причесаться и умрет немедленно, если задержится на острове. Вдобавок его друга Лича, отдыхавшего вместе с Диккенсами, снесла большая волна и разбила ему голову о камень. Поспешно перебрались (до октября) в любимый Бродстерс, там все признаки «туберкулеза» исчезли, и Диккенс смог нормально работать над «Копперфильдом», вот только продажи его не удовлетворяли. Форстеру, сентябрь: «После „Домби“ отклики кажутся весьма скромными… как малый успех „Чезлвита“ помог мне, так огромный успех „Домби“, наоборот, мне сильно повредил».

Он вновь носился с мыслью о собственной еженедельной газете. Форстеру, 7 октября: «В отношении подбора материала у меня есть особые соображения. Прежде всего, он должен быть посвящен определенной теме. Скажем, рассказы о пиратах… Или рассказы о дикарях – тут можно показать, в чем именно все дикари схожи друг с другом, а равным образом показать и те обстоятельства, при которых люди цивилизованные в трудных условиях быстрее всего уподобляются дикарям. Рассказы о выдающихся личностях, хороших и дурных, – в историческом плане… Чтобы все это связать воедино и, так сказать, создать определенную законченную картину, я представляю себе некую Тень, которая может проникнуть повсюду – и при свете солнца, луны и звезд, и при свете камина и свечи, быть во всех домах, во всех углах и закоулках, знать все и обо всем… Я хочу, чтобы в первом номере Тень рассказала о себе и своем семействе. Я хочу, чтобы письма адресовались ей… Я хотел бы, чтобы она, как некое причудливое существо, витала над всем Лондоном и чтобы у читателя возникала мысль: „Интересно, что скажет об этом Тень?“… Имеется в виду создание оригинального, фантастического, причудливого существа, чего-то вроде неведомой ранее Силы. Оно… должно быть достаточно таинственным и необычным, чтобы пленить воображение, а само должно олицетворять здравый смысл и гуманность». Чертовски жаль, что именно такой газеты он (и никто) никогда не создаст…

Осень прошла в тяжбах: соседка-парикмахерша, которую Диккенс «вывел» в «Копперфильде» в качестве отрицательного персонажа, подала иск, пришлось переделывать ее в персонаж положительный. Англичанин Томас Пауэлл издал в США фальшивую и клеветническую биографию Диккенса и на него же грозил подать в суд за клевету – дело кончилось ничем, но попортило много крови. 13 ноября Диккенс вновь, заранее сняв удобную квартиру, наблюдал за казнью: супругов Мэннинг, содержателей гостиницы, повесили за убийство постояльца, поглазеть пришли 50 тысяч человек. (Женщина накануне казни пыталась покончить с собой.) Диккенс – де Сэржа, 29 октября: «Поведение людей было неописуемо ужасным, мне еще долго казалось, что я живу в городе, населенном дьяволами. До сих пор я чувствую, что не мог бы приблизиться к этому месту. Письма мои по этому вопросу произвели большой шум. Но у меня отнюдь нет твердой уверенности, что в связи с этим что-нибудь изменится, главным образом потому, что сторонники отмены смертной казни совершенно безрассудны…»

Письма, о которых он упоминает, были опубликованы в «Экземинере» в ноябре: «Лорд Грей говорил, что правительство может оказаться вынужденным поддержать меру, предусматривающую исполнение смертного приговора в торжественной тишине тюремных стен… Я хотел бы призвать лорда Грея к тому, чтобы он наконец ввел эту перемену в нашем законодательстве, ибо эта святая его обязанность перед обществом и откладывать это дело долее он не вправе». Тех, кто ратовал за полную отмену смертной казни, Диккенс не одобрял, хотя в принципе разделял их позицию: он считал, что общество не готово и все должно делаться постепенно. Так и вышло: последняя публичная казнь состоялась в 1868 году, а отменили смертную казнь лишь в 1969-м, спустя год после казни ирландского террориста Барретта (дебаты об отмене длились семь часов).

К концу года Чарли успешно сдал экзамены в Итон – оплатила учебу опять-таки мисс Куттс, хотя Диккенс, наверное, мог бы и сам сделать это. Кэтрин забеременела снова – в последние годы передышки ей почти не давалось. Диккенс, заручившись согласием Брэдбери и Эванса, уже всерьез занимался новой газетой, решив в конце концов назвать ее непритязательно: «Домашнее чтение».

Из передовой статьи в первом номере: «Название, выбранное нами для этого журнала, говорит о том заветном желании, которое подсказало нам мысль издавать его. Мы смиренно мечтаем о том, чтобы обрести доступ к домашнему очагу наших читателей, быть приобщенными к их домашнему кругу. Мы надеемся, что многие тысячи людей любого возраста и положения найдут в нас задушевного друга, хотя бы нам никогда не привелось увидеть их. Мы стремимся принести из бурлящего вокруг нас мира под кровлю бесчисленных домов рассказы о множестве социальных чудес – и благодетельных, и вредоносных, но таких, которые не сделают нас менее убежденными и настойчивыми, менее снисходительными друг к другу, менее верными прогрессу человечества и менее благодарными за выпавшую нам честь жить на заре времен. Ни утилитаристский дух, ни гнет грубых фактов не будут допущены на страницы нашего „Домашнего чтения“. В груди людей молодых и старых, богатых и бедных мы будем бережно лелеять тот огонек фантазии, который обязательно теплится в любой человеческой груди…»

По договору Диккенс получал 40 фунтов в месяц за работу редактора, гонорары за опубликованные в «Домашнем чтении» тексты и половину прибыли, Брэдбери и Эванс – одну четвертую, в долю также вошли Форстер и назначенный заместителем Диккенса (как и в «Дейли ньюс») Уиллс – им причиталось по одной восьмой части прибыли. (Брэдбери и Эванс на сей раз были убеждены в успехе, так как речь шла не о политическом издании: они уже издавали знаменитый юмористический журнал «Панч», которым руководил друг Диккенса Марк Лемон.) Перенести в «Домашнее чтение» «Копперфильда» Диккенс не решился – еженедельные выпуски писать слишком трудно – и стал искать других авторов: первой, к кому он обратился, была Элизабет Гаскелл, недавно опубликовавшая с помощью Форстера роман о восстании чартистов «Мэри Бартон»: Гаскелл согласилась стать постоянным сотрудником, несмотря на то, что все публикации в «Чтении» должны были быть анонимными.

Офис для газеты арендовали по адресу Веллингтон-стрит, 16 (возле Стрэнда). Там Диккенс устроил себе наверху квартирку из двух комнат, чтобы сэкономить на отелях, приезжая в Лондон летом (свой городской дом он с мая по октябрь сдавал): нанял прислугу, устраивал холостяцкие обеды и почти что поселился в ней. 30 марта 1850 года вышел первый номер «Чтения» с новым романом Гаскелл и статьей Диккенса «Развлечения для народа»: «Если правда, что одна половина общества не знает, как живет другая, то, уж конечно, высшие сословия не знают, да и не хотят знать, как развлекаются низшие. Полагая, что не интересуются они этим именно потому, что ничего об этом не знают, мы намерены время от времени сообщать кое-какие факты, имеющие касательство к этой теме». Газета выходила по средам, стоила два пенса и скоро достигла устойчивого тиража в 40 тысяч экземпляров (примерно как у книг Диккенса); в первый же год он получил 1700 фунтов прибыли.

Питер Акройд: «„Домашнее чтение“ не было серьезным интеллектуальным изданием, как „Эдинбург ревью“, а заняло свое место среди газет, которые эксплуатировали количественный рост читающей публики… „Домашнее чтение“ не было ни самым умным, ни самым научным, ни даже самым творческим изданием – оно было веселым, ярким, информативным… В отличие от „Пенни мэгэзин“, продававшегося вдвое дешевле и ориентированного на рабочий класс, „Домашнее чтение“ предназначалось в основном для среднего класса. Это была смесь информации, искусства и радикальной публицистики, нечто среднее между „Нью-йоркером“ и „Нэйшн“, но гораздо более привлекательная».

Даже если средний класс не хотел, чтобы ему сообщали факты о том, «как развлекаются низшие», деваться ему было некуда, поневоле читал – и Диккенс не пропускал случая уколоть совесть читателей, публикуя статьи то о работных домах, то о жилье для бедных, то о подоходном налоге (увеличить для богатых, уменьшить для работающих), то на свою излюбленную тему – праве бедняков развлекаться по воскресеньям, как им хочется. Его шурин Генри Остин, служивший в министерстве здравоохранения, давал ему материалы; передовицы писал Форстер; хронику вел тесть, Джордж Хогарт; Джон Диккенс был также включен в штат – репортером. Диккенс привлек к сотрудничеству популярного романиста и одну из первых феминисток Элизу Линтон, профессора английской литературы Генри Морлди, драматурга Бланшарда Джерольда, театрального критика Перси Фицджеральда; иностранным корреспондентом стал известный журналист Джордж Сала, солиднейший биолог Ричард Оуэн (тогда еще не открытый противник Дарвина) и химик Майкл Фарадей дали ряд статей по своей тематике.

Вдобавок Диккенсу пришла в голову удачнейшая идея: «задружиться» с лондонской полицией и печатать очерки о ее буднях и о раскрытии преступлений. Короче говоря, на сей раз газета удалась вполне, и к Диккенсу как редактору особых претензий не было (хотя правил он довольно деспотично и сразу сказал, что публикаций, расходящихся с его политическими взглядами, не будет), тем более что всю техническую часть дела взял на себя оказавшийся незаменимым Уиллс.

Тем временем Дэвид Копперфильд прошел фабрику ваксы, подрос и после смерти матери попал к бабушке, мужеподобной, но ужасно симпатичной (это необычно для Диккенса – может, Анджела Бердетт-Куттс, Элиза Гаскелл и Элиза Линтон убедили его, что деловая женщина не обязательно чудовище?); он взрослеет, и все время рядом с ним девушка Агнес, добрая и умная, к которой он относится как к сестре – отныне в романах Диккенса рядом с героем почти всегда будет фигурировать такая девушка-друг. Обратите внимание на фразу: «Я всегда считал себя слабым по сравнению с ней, такой твердой и сильной духом». Не подумывал ли он о том, что Джорджина – пусть даже он любил ее лишь «по-братски» – была бы ему куда лучшей женой, чем Кэтрин?

Но влюбляется Дэвид, конечно, в другую, в легкомысленную красавицу Дору: «С досадой увидел я, что здесь нас ждет целое общество, и во мне закипела безграничная ревность, даже к женщинам. А что касается представителей моего пола, и особенно одного, который был года на три-четыре старше меня и невыносимо важничал своими рыжими бакенбардами, то я их считал своими смертельными врагами. Распаковав свои корзины, мы занялись приготовлениями к обеду. Рыжий уверил, что умеет готовить салат (в чем я очень сомневался), и благодаря этому стал центром общего внимания. Некоторые из молодых леди принялись мыть салат и резать его по указанию рыжего. Дора была в их числе. Я почувствовал, что судьба роковым образом столкнула меня с этим человеком и один из нас должен погибнуть… Рыжий в конце концов приготовил-таки свой салат. Не понимаю, как они были в состоянии есть его! Меня ничто не могло бы заставить даже до него дотронуться!»

Но Рыжий оказался не соперником, объяснились и вот уже помолвлены: «Помню, как я, сняв мерку с пальчика Доры, заказывал ювелиру колечко из незабудок, и тот, прекрасно понимая, в чем тут дело, посмеивался, записывая в книгу мой заказ, и взял с меня все, что ему заблагорассудилось. Это колечко с голубыми камушками до того связано у меня с образом Доры, что вчера, увидав похожее на руке дочери, я почувствовал, как сердце мое сжалось от боли… А эти воробьи в городском сквере, где мы, такие счастливые, сидели с Дорой в пыльной беседке… И до сих пор из-за этого люблю я лондонских воробьев, и радужным кажется мне их серое оперение…»

Никто не сомневается, что Диккенс здесь описал свои чувства к Марии Биднелл, но, как мы уже говорили, не факт, что именно она, а не Кэтрин (хотя бы отчасти) была моделью Доры-жены. «И вот главным назначением поваренной книги стало изображать в углу пьедестал для Джипа, когда песик учился стоять на задних лапках. Но Дора так сияла, когда добилась того, что ее любимчик стал служить, держа в зубах пенал с карандашами, что я был вполне вознагражден за покупку поваренной книги. И мы снова прибегали к футляру для гитары, снова пелись баллады на мотив „тра-ла-ла“, снова рисовались цветы, и мы запасались счастьем на всю неделю…»

Напрашивалось, казалось бы, такое развитие сюжета: легкомысленная жена ничего вообще не понимает, изводит мужа, и жизнь становится адом. Но Диккенс не хотел писать ни ангела, ни карикатуру: он впервые изобразил нормальную молодую женщину с недостатками, сознающую их и по-своему пытающуюся развиваться, а не «висеть в блаженной пустоте». Дора неглупа, искренне любит мужа, отдает себе отчет в том, что она – вечная «жена-детка», и даже пытается через себя переступить:

«Иногда вечером, когда я оставался дома и работал, – а теперь я немало писал и начинал понемногу приобретать имя в литературе, – я откладывал перо и наблюдал, как моя „жена-детка“ старалась „быть хорошей“. Прежде всего она приносила свою необъятную расходную книгу и с глубоким вздохом клала ее на стол. Потом она раскрывала ее на том месте, где вчера похозяйничал Джип, и звала его полюбоваться на то, что он натворил. Это доставляло Джипу развлечение, а его носу, пожалуй, немного чернил в наказание. Затем она приказывала Джипу немедленно лечь на стол в позе льва, – это была одна из его штучек, хотя, на мой взгляд, сходство со львом далеко не было разительным, – и если он бывал в послушном настроении, то повиновался этому приказу. Затем она брала перо и начинала писать. В пере оказывался волосок. Она брала второе перо и начинала писать, но перо делало кляксы. Она брала третье перо и начинала писать, тихонько-тихонько приговаривая: „О, это перо скрипит, оно помешает Доли!“

Наконец она совсем бросала эту досадную работу и откладывала в сторону расходную книгу, притворно замахнувшись на „льва“. Когда же она бывала в очень спокойном и серьезном настроении, то усаживалась за аспидные дощечки и корзиночки со счетами и другими документами, более всего похожими на папильотки, и с их помощью старалась чего-то добиться. Очень тщательно она сравнивала их друг с другом, делала записи на дощечках, стирала их, снова и снова пересчитывала все пальцы левой руки от мизинца до большого пальца и обратно. И при этом у нее был такой огорченный унылый вид, казалась она до того несчастной, что мне было больно смотреть на ее всегда сияющее, а теперь омраченное из-за меня личико».

Герой встречается со Стирфортом и знакомится с его странной семьей: живущими в симбиозе любви-ненависти властной матерью, чье бездонное самолюбие как о скалу разбивается о такое же самолюбие сына, и ее приживалкой, язвительной Розой Дартл, когда-то давно бывшей любовницей Стирфорта и продолжающей его любить (и ненавидеть), – последняя, как и Эдит в «Домби и сыне», относится к типу «Достоевских» женщин Диккенса (с примесью настоящей ведьмы): «Она походила на заброшенный дом, стоящий много лет без квартирантов. Худоба ее, казалось, была следствием какого-то пожирающего ее внутреннего огня, который светился в ее мрачных глазах». Ревность и ненависть – единственные чувства, что ее поддерживают, и весь роман испещрен ее бешеными монологами: «С радостью растоптала бы их всех! – воскликнула она. – С радостью снесла бы я его дом до основания! О, как хотела бы я, чтобы этой девчонке заклеймили физиономию каленым железом, чтобы ее одели в рубище и выгнали на улицу! Пусть сдохла бы там от голода! Если бы только от меня это зависело, я, ни минуты не колеблясь, вынесла бы ей именно такой приговор. Мало того, я еще привела бы его в исполнение собственными руками! Я ненавижу ее! И знай я, где найти ее, я пошла бы куда угодно, чтобы опозорить ее. Если бы я смогла вогнать ее в гроб, я бы не остановилась перед этим. Знай я слово, способное утешить ее в предсмертный час, я скорее умерла бы, чем произнесла это слово!»

Но пока еще ничего не случилось: «Прошла неделя, полная очарования. Конечно, она промелькнула быстро для того, кто пребывал в таком восторженном состоянии, как я, и все же я имел возможность еще ближе узнать Стирфорта и сотни раз еще больше восхищаться им, а потому мне казалось, будто я живу у него значительно дольше. Он обращался со мной как с игрушкой, но, пожалуй, такая смелая манера нравилась мне больше, чем любая другая. Она напоминала мне о прежних наших отношениях и как бы являлась естественным их продолжением; она служила доказательством того, что он не изменился, и благодаря ей я мог не сравнивать наши достоинства и не взвешивать мои притязания на дружбу с ним на равной ноге, а самое главное было то, что только со мной он обращался так непринужденно, тепло и сердечно. В школе он относился ко мне совсем иначе, чем к другим ученикам, и теперь я с радостью готов был верить, что ни к одному из своих приятелей он не относится так, как ко мне. Я верил, что я ближе ему, чем любой его приятель, и чувствовал сильную, глубокую к нему привязанность».

А потом Стирфорт от скуки соблазняет девушку Эмили из простой семьи, да еще, наигравшись, и прогоняет несчастную; чувства Дэвида по этому поводу тоже вполне «Достоевские», раннему Диккенсу абсолютно несвойственные: «Думаю, что свойственное мне может быть свойственно и многим другим людям, и потому я не стыжусь признаться, что никогда так сильно не любил Стирфорта, как после того, когда все между нами было порвано. Страшно горюя о совершенной им низости, я больше чувствовал все доброе, что было в нем, больше ценил блестящие его способности, чем в пору наисильнейшего моего увлечения им. Как ни горько было мне, что я невольно замешан в его преступлении, в подлом поступке против честной семьи, но мне казалось, что, очутись я лицом к лицу с ним, я не был бы в силах бросить ему слово упрека. Не будучи уже больше очарован им, я так еще любил его и свою любовь к нему…»

В июне в Лондоне проходила выставка художников-прерафаэлитов: Россетти, Ханта, Милле (название «прерафаэлиты» должно было обозначать духовное родство с флорентийскими художниками эпохи Раннего Возрождения, то есть художниками «до Рафаэля» и Микеланджело), – Диккенс обрушился на нее (ничего не смысля в живописи) с посылом: зачем нам старое, когда есть новое; его также возмутил обычай использовать натурщиков с улицы в картинах на священные сюжеты: «Должен прямо заявить, что весельчак лодочник в роли херувима или ломовой извозчик, выдаваемый за евангелиста, не вызовут у меня ни восторга, ни одобрения, сколь бы громкой известностью ни пользовался художник».

Уилсон: «Казалось бы, надо наоборот: ревностный унитарий, каким в ту пору был Диккенс, должен всячески приветствовать человеческое в Христе и вообще на путях господних. Но думать так значило бы извратить природу возвышенного, которое Диккенс допускал в религии даже в этот унитарианский период своей жизни. Он постоянно обращается к жизни и наставлениям Христа, напоминая о нашем долге на земле, но это всегда Спаситель с прописной буквы. Понятен ужас Диккенса перед картиной Милле, где мальчик Иисус изображен с пораненной в работе рукой: „Будьте любезны выбросить из головы все эти ваши идеи послерафаэлевского периода, всякие там религиозные помыслы и возвышенные рассуждения; забудьте о нежности, благоговении, печали, благородстве, святости, грации и красоте и, как приличествует этому случаю, с точки зрения прерафаэлита, приготовьте себя к тому, чтобы погрузиться в самую пучину низкого, гнусного, омерзительного и отталкивающего… Разденьте грязного пьяницу, попавшего в больницу с варикозным расширением вен, и вы увидите одного из плотников“. Такая брезгливость не очень вяжется с евангельской проповедью любви к бедным и больным».

На наш взгляд, Христос тут по большому счету ни при чем: Диккенс не выносил (во всяком случае, в ту пору) ничего «грубого» в искусстве вообще, следуя своему принципу: «исторгнуть слезы» возможно лишь «нежным и бережным прикосновением к сердцу». Помните: «…если бы в суде мне прочитали сцены, в которых описывается, как пьяный Гонт явился в постель к своей жене и как был зачат последний ребенок, и спросили, пропустил ли бы я, как редактор, эти сцены (независимо от того, были они написаны истцом или кем-либо другим), я был бы вынужден ответить: нет. Если бы меня спросили почему, я бы сказал: то, что кажется нравственным художнику, может внушить безнравственные мысли менее возвышенным умам… Если бы меня спросили, пропустил ли бы я отрывок, в котором Кэти и Мэри держат на коленях незаконного ребенка и рассматривают его тельце, я бы снова по той же причине вынужден был бы ответить: нет…»

Что же касается унитаризма, то еще начиная с 1848 года Диккенс стал потихоньку отходить от него (сохранив самые добрые отношения с преподобным Тэгартом), хотя сама унитарианская доктрина такова, что «уйти» от нее нельзя: она вбирает в себя любые проявления христианской веры. Во всяком случае, он вновь стал – возможно, чтобы угодить мисс Куттс, от согласия с которой зависела жизнь его драгоценного детища, «Урании», – посещать англиканскую церковь, что располагалась возле его городского дома. Кроме того, в 1850-х переживала расцвет «низкая» ветвь англиканства – та, что против пышности и обрядности, – и он нашел, что она его в общем устраивает. Биографы затрудняются ответить на вопрос, к какой же конфессии он принадлежал большую часть своей жизни. Кажется, это его мало волновало. В завещании он напишет: «Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования».

В июле Диккенс ездил с Маклизом в Париж «прошвырнуться по театрам»: французы из «мерзких» вновь стали милыми, но Луи Наполеон, сажавший оппонентов в тюрьмы, ему все больше не нравился. 10 августа Кэтрин родила дочь Дору Энн, названную в честь героини «Копперфильда», – видно, Диккенс был совсем не суеверен, ведь он наверняка знал, что убьет героиню романа Дору.

Сам он с остальными детьми жил в Бродстерсе с няньками и Джорджиной, приехал в Лондон к родам и снова уехал, но ему пришлось вернуться: жена была как никогда плоха. У нее начались головокружения и то, что мы сейчас называем паническими атаками, – все это продлится около четырех лет. Пришлось везти ее (младенца как обычно сдали кормилице, няньке и Джорджине) в водолечебницу Мальверн: хотя сам Диккенс от лечения водой год назад чуть не скончался, он все еще верил в этот способ, и Кэтрин, едва стоявшую на ногах, завертывали в ледяные простыни и вливали в нее огромные количества воды. После десяти беременностей она сильно располнела – посадили на диету. Ничего не осталось от прелестной «жены-детки»… Неудивительно, что Диккенс, съездив ненадолго в гости к супругам Уотсон, завел что-то вроде романа с кузиной Лавинии Уотсон, сорокалетней Мэри Бойл.

В конце лета они с Бульвер-Литтоном (очень богатым человеком) затеяли проект, о котором Диккенс давно думал, – Гильдия литературы и искусств, фонд помощи нуждающимся пожилым писателям и художникам. Предполагалось, что Бульвер-Литтон на своей земле построит для них дом; деньги будут зарабатываться, в частности, благотворительными любительскими спектаклями. Ставили все ту же комедию Джонсона «Всяк в своем нраве», Кэтрин дали главную роль, она по своему обыкновению подвернула ногу, ее заменила Мэри Бойл, но и та по личным причинам вышла из дела – Диккенс был очень разочарован. Но под рукой была еще Джорджина… В ноябре в имении Бульвера дали три представления, и тогда же в «Копперфильде» была поставлена последняя точка. Форстеру, 21 октября: «Я, кажется, отправил какую-то часть себя в призрачный мир». Знакомому, Артуру Риланду, 29 января 1855 года: «…не стыжусь признаться, что я и сейчас не могу без волнения взять в руки эту книгу (так велика была ее власть надо мной в ту пору, когда я писал ее) и что стоит мне только подступиться к ней, как я начинаю читать все подряд и при этом чувствую, что не смогу изменить в ней ни слова».

Стирфорт никого не убил – стало быть, по Диккенсу, он может раскаяться, как Скрудж и Домби? Но в викторианской морали соблазнение равносильно убийству и должно караться так же – смертью. Но не позорной – так обойтись со Стирфортом автор не мог, – а романтической. Действие многих сцен «Копперфильда» происходит на море, и море заберет злодея: Диккенс специально ездил на побережье, заканчивая книгу, чтобы написать потрясающую сцену бури:

«Ветер, вздымая целые тучи песка и мелких камушков, дул с оглушающим ревом прямо в лицо, и только в промежутках между его порывами можно было разглядеть море. И вот когда наконец мне удалось увидеть то, что там творится, я был поражен. Колоссальные волны, идя стенами, пенясь, разбивались на берегу с такой силой, что, казалось, самая меньшая из них способна поглотить весь город. Словно силясь подкопаться под берег, оставляя на нем глубочайшие ямы, волны эти с глухим ревом уходили назад. Некоторые из этих водяных чудовищ с белыми гребнями разбивались, не достигнув берега, но, будто не утратив от этого силы бешенства, они стремились соединиться с другими волнами, как бы спеша воссоздать новое чудовище. Движущиеся водяные холмы превращались в глубокие долины, над которыми порой проносился буревестник, а из этих движущихся долин снова поднимались холмы. Водяные массы с глухим ревом потрясали взморье, постоянно меняя и место и вид. Фантастический берег на горизонте вместе со своими домами и башнями то поднимался, то опускался. А по небу неслись зловещие черные тучи. Мне казалось, что на моих глазах совершается какая-то ломка, во всей природе происходит какой-то сдвиг».

Диккенс в этот раз не показал нам гибель злодея «изнутри» – это не нужно, так как она описана любящими глазами Дэвида, который, впрочем, до последней минуты не знает, кто тот смелый красавец, что плывет на судне и в бурю пытается пристать к берегу. Но вот тело выбросило на берег и… «здесь, где когда-то мы с Эмилией детьми собирали ракушки, а теперь обломки разбитой этой ночью старой баржи, обитателям которой Стирфорт причинил столько зла, – лежал он, заложив руку под голову так, как часто я видел его лежащим в дортуаре Салемской школы… Вам не было надобности, Стирфорт, говорить мне при нашем последнем свидании (как далек я был от мысли тогда, что оно – последнее!): „Вспоминайте меня только с лучшей стороны“. Я всегда так и вспоминал вас, и мог ли я теперь сделать иначе?..». «Я обошел весь этот печальный дом и опустил шторы. Затем я опустил шторы в той комнате, где он лежал. Я поднял тяжелую, как свинец, его руку и прижал к своему сердцу, и весь мир был для меня смерть и тишина, и только стоны его матери врывались в эту тишину».

«В блаженной пустоте» не висит почти никто из героев романа: они изменчивы, они порой ведут себя непредсказуемо: когда Роза Дартл узнает о гибели любимого, она сперва, естественно, в злобе набрасывается на миссис Стирфорт: «Вы растили его с колыбели таким, каким он стал, и задушили в нем того, каким он мог бы стать. Ну что ж! Теперь вы вознаграждены за свой труд в течение стольких лет?.. Я любила его больше, чем вы! – Она с яростью посмотрела на мать. – Я могла бы его любить, не требуя ничего взамен. Если бы я стала его женой, я была бы рабой всех его капризов за одно только слово любви в год! Я знаю, это было бы так. Кому же знать, как не мне? Вы были требовательны, горды, мелочны, эгоистичны! А моя любовь была бы самоотречением… Я растоптала бы ваше жалкое хныканье!» Но, увидев, в какое жалкое состояние привели старуху ее слова, вдруг «упала перед ней на колени и начала расстегивать на ней платье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю