355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Диккенс » Текст книги (страница 2)
Диккенс
  • Текст добавлен: 25 февраля 2022, 20:30

Текст книги "Диккенс"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

О дверных молотках: «Посещая человека впервые, мы с величайшим любопытством всматриваемся в черты молотка на двери его дома, ибо хорошо знаем, что между хозяином и молотком всегда есть большее или меньшее сходство и единодушие. Вот, например, образчик дверного молотка, весьма распространенный в прежние времена, но быстро исчезающий: большой круглый молоток в виде добродушной львиной морды, которая приветливо улыбается вам, пока вы, дожидаясь, чтобы вам открыли, завиваете покруче кудри на висках или поправляете воротнички; нам ни разу не случалось увидеть такой молоток на дверях скряги, как мы убедились на собственном опыте, он неизменно сулит радушный прием и лишнюю бутылочку винца.

Никто не видывал такого молотка у входа в жилище мелкого стряпчего или биржевого маклера; они отдают предпочтение другому льву – мрачному, свирепому, с выражением тупым и злобным; это своего рода глава ордена дверных молотков, он в чести у людей себялюбивых и жестоких. Есть еще маленький бойкий египетский молоток с длинной худой рожицей, вздернутым носом и острым подбородком; этот в моде у наших чиновников, тех, что носят светло-коричневые сюртуки и накрахмаленные галстуки, у мелких, ограниченных и самоуверенных людишек, которые ужасно важничают и неизменно довольны собой».

Осенью Бейхем-стрит была оставлена с грудой неоплаченных счетов, и семья сняла просторный дом на более респектабельной Норт-Гауэр-стрит: Элизабет Диккенс решила открыть школу для девочек, чьи родители жили в Индии, а детей отсылали на родину. Чарли расклеивал по городу объявления, но ученицы не шли, а являлись только кредиторы, вынуждая отца прятаться на чердаке. Так что когда в январе 1824 года Джеймс Лэмерт, получивший должность управляющего на фабрике ваксы, предложил Чарли работу, родители согласились. 9 февраля он вместе с другими мальчишками и взрослыми мужчинами начал упаковывать и обклеивать этикетками баночки ваксы за плату шесть шиллингов в неделю. «Никто не возражал. Отец и мать были вполне удовлетворены. Они, возможно, не были бы рады больше, если бы я, двадцатилетний, поступил в Кембридж».

«Дэвид Копперфильд»: «Меня и сейчас еще немного удивляет та легкость, с которой я, совсем еще мальчик, был отвергнут. Ребенок очень способный и наблюдательный, подвижный, пытливый, чувствительный, легкоранимый и физически и душевно, я, как чудом, был изумлен тем, что никто и не подумал выручить меня». Лэмерт сперва обещал по часу в день заниматься с Чарли латынью и историей, но это быстро сошло на нет. Чарли никто не обижал, напротив, у него появился покровитель, подросток Боб Феджин, но и это покровительство было оскорблением. Автобиография: «Никакими словами нельзя выразить затаенных в моей душе страданий… Я чувствовал, что мои прежние надежды стать образованным и воспитанным человеком погребены в моей груди. Даже воспоминание о чувстве, которое я испытывал от того, что был совершенно заброшен и оставлен без всяких надежд; о стыде, который вызывало у меня сознание моего положения; о терзаниях, какие доставляла моему юному сердцу мысль, что день за днем все, чему я учился, о чем думал, чем восхищался, что возбуждало мои мечты и честолюбие, ушло от меня и мне никогда этого не вернуть, – неописуемо тягостно. Все мое существо было проникнуто такой горечью и унижением от этих мыслей, что даже теперь, прославленный, опекаемый, счастливый, я часто забываю в своих грезах, что у меня есть милая жена и дети, даже о том, что я взрослый человек, и с отчаянием возвращаюсь к тому времени своей жизни». Он признавался, что не мог без слез пройти мимо места, где когда-то находилась фабрика, «уже и после того, как мой старший сын научился говорить».

Честертон: «Мне кажется, не надо и пояснять, что взрослый преувеличил страдания ребенка. Диккенс вообще грешил преувеличениями, если это грех. В нем было немало тщеславия, и он любил подбавить горечи к рассказу… он еще не возвысился духом, не знал даже нежности и преданности. Если не ошибаюсь, он отличался – и раньше, и тогда – искренним, упорным, тяжким тщеславием». Честертон, сам человек благополучнейший, любил писать о том, как на самом деле счастливы бедняки и рабочие, но и многие современные биографы считают, что Диккенс свое отчаяние преувеличил, тем более что проработал он на фабрике всего три месяца. Энгус Уилсон: «Таким он в какой-то мере и был – чуточку помешанным на событиях своего детства, заносчивым, несправедливым и равнодушным к близким»[6]6
  Уилсон Э. Мир Чарлза Диккенса. М.: Прогресс, 1975.


[Закрыть]
.

Но, на наш взгляд, здесь есть ошибка. Нам кажется, что если в те времена маленькие дети работали на фабриках, то и для любого ребенка было нормально работать на фабрике. Но, наверное, Диккенсу самому виднее, что он чувствовал, и вспомните страдания маленького принца Уэльского из «Принца и нищего» Твена: мальчику из интеллигентной семьи, до этого учившему латынь и рассчитывавшему на Кембридж, вдруг свалиться в «нижний» мир было так же ужасно, как было бы ужасно такому же современному ребенку. Биографы отмечают также, что в конечном итоге фабрика пошла Диккенсу на пользу: он «обучился» страданию. Любые муки идут писателям на пользу – так мы обычно говорим. Но если спросить их самих – может, они и без мук обошлись бы и не стали от этого хуже?

Ситуация ухудшалась: 20 февраля Джона Диккенса арестовали за долги. Первые два дня он, как полагалось, находился в доме судебного исполнителя – за это время должник мог отыскать деньги и не отправиться в тюрьму. Чарли – а кого еще? – послали распродавать книги и мебель и бегать по знакомым, вымаливая в долг. Ничего не вышло, хватило только на обустройство отца в долговой тюрьме Маршалси. Странное место эти долговые тюрьмы: живи как хочешь, сам покупай себе постель, питайся как знаешь, принимай любых гостей и ищи деньги.

«Посмертные записки Пиквикского клуба»: «В одной из камер четверо или пятеро рослых неуклюжих молодцов, которых едва можно было разглядеть сквозь облако табачного дыма, шумно беседовали за недопитыми кружками пива или играли во „все четыре“ колодой засаленных карт. В смежной камере какой-то одинокий жилец, склонившийся при свете жалкой сальной свечи над пачкой грязных, изорванных бумаг, пожелтевших от пыли и полусгнивших от времени, писал в сотый раз какую-то бесконечную жалобу какому-то великому человеку, чьи глаза никогда ее не увидят и чье сердце она никогда не тронет. В третьей камере можно было видеть мужа с женой и целой оравой детей, устраивавших на полу или на стульях убогую постель, чтобы уложить самых маленьких. И в четвертой, и в пятой, и в шестой, и в седьмой все тот же шум, и пиво, и табачный дым, и карты… В галереях, и в особенности по лестницам, слонялось множество людей, которые пришли сюда: одни – потому, что их камеры были пусты и неуютны, другие – потому, что их камеры битком набиты и жарки; большинство – потому, что не находило тишины и покоя и не знало, чем себя занять. Здесь было очень много людей самых разнообразных категорий – от рабочего в бумазейной куртке до разорившегося кутилы в халате, разумеется с продранными локтями; но у всех было нечто общее – вялое тюремное беспечное чванство, наглый, заносчивый вид, который немыслимо описать словами, но который мгновенно уловит всякий, пусть только зайдет в ближайшую долговую тюрьму…»

Жалованье Джону продолжало поступать, но на выплату долга его не хватало. Чтобы сэкономить, 25 марта Элизабет с четырьмя детьми переехала к мужу в тюрьму; Фанни жила в общежитии при академии, а для Чарли сняли койку в трехместной комнате дешевого пансиона. По воскресеньям он заходил за Фанни и они шли обедать к родителям. Пансион был далеко от тюрьмы, и в одно из воскресений, когда Чарли расплакался, отец разрешил ему снять комнату поближе: теперь он каждый день завтракал и ужинал с семьей. Неясно, почему ему не позволили жить в тюрьме: ему-то было бы легче. На работе его мучили почечные колики так, что он катался по полу от боли; обедал где придется, иногда – ведь он был уже взрослый в 12 лет – в трактире спрашивал стакан пива и отчаянно скрывал от всех, что его семья в тюрьме.

Случилось чудо, как в романах Диккенса: 26 апреля умерла бабушка Элизабет, и Джон получил наследство в 450 фунтов. Его брат оплатил его долг, Джон в конце мая покинул Маршалси и вернулся на работу, но сразу подал ходатайство о пенсии по инвалидности, сославшись на болезнь мочевого пузыря. Неясно, то ли он действительно не мог работать, то ли думал, что отлично проживет на пенсию (145 фунтов) и наследство (хотя еще не получил его – из этих денег продолжались выплаты разным кредиторам). Сняли более или менее пристойную квартиру на Джонсон-стрит, 29, и все пошло по-старому: Чарли работал на фабрике, причем та переехала в другое здание и ему теперь приходилось клеить свои баночки прямо перед окном, через которое на него глазели прохожие. Однажды отец проходил мимо со своим знакомым и продемонстрировал тому ловкую работу Чарли; знакомый зашел внутрь и дал мальчику немного денег. «Я задавался вопросом: как он [отец] мог перенести это?» Джон, видимо, перенести не смог и написал Лэмерту какое-то оскорбительное письмо, а тот мгновенно уволил Чарли.

«Моя мать решила уладить ссору и сделала это на следующий день. Она принесла домой записку, что я могу вернуться на следующее утро, и отругала меня, чего, я уверен, я не заслужил… Я говорю без озлобления и без гнева, ибо я знаю, как все это помогло мне стать тем, чем я стал, но я никогда не забывал, не забуду, не могу забыть, что мать настаивала на моем возвращении на фабрику». Но тут отец вдруг решил настоять на своем и заявил, что не позволит Чарли туда вернуться.

Самое удивительное во всей этой истории – ни отец, ни мать Чарли никогда в жизни больше не упоминали фабрику, «как будто этого и не было». Он и сам молчал и лишь 20 лет спустя рассказал Форстеру. Больше никому. Из воспоминаний сына Генри, относящихся к последнему году жизни Чарлза Диккенса: «…в то время у меня не было ни малейшего представления, через что он прошел в те страшные дни, когда, совсем малышом, он за бесценок обертывал банки с ваксой. Я знал, что в „Дэвиде Копперфильде“ в определенной степени содержится что-то из его реальной жизни, но мне не приходило в голову, что он прошел через такие муки, пока не была опубликована книга Форстера»[7]7
  Dickens Н. Memories of Му Father. Haskell House Pub Ltd., 1928.


[Закрыть]
.

Муки не кончились: Чарли было по-прежнему неясно, будет ли он учиться или останется на побегушках. 29 июня мать взяла его на концерт в Королевскую академию, где Фанни вручали приз. «Нестерпимо было сознавать, что все это – благородное соперничество, признание, успех – не для меня. Я чувствовал, что у меня разрывается сердце. Прежде чем лечь спать в тот вечер, я молился, чтобы Бог избавил меня от унизительного прозябания. Никогда еще я так не страдал, но зависть тут была ни при чем». Биографы считают, что без зависти все-таки не обошлось. Но, может, мальчик просто не мог завидовать девочке?

Наконец отец отдал его в стандартную школу для мальчиков «Веллингтонская домашняя академия»: латынь, французский, английский языки и литература, математика, история с географией, уроки танцев, розги. Из очерка «Наша школа»: «Все мы были твердо убеждены, что наш директор не знает ничего, а один из младших учителей знает все. И я по сию пору склонен думать, что первое наше предположение было совершенно правильным». Директор был еще и садист, судя по «Копперфильду» – не без сексуального оттенка, но Чарли били редко: он был приходящим учеником и хорошо учился. Став из взрослого снова ребенком, он ожил (хотя ничего не забыл и не простил): мыши в карманах, кнопки на стуле учителя, игры, переодевание в нищих и попрошайничество, прятки, фокусы, крикет, кукольные представления, ученическая газета; как почти все будущие писатели, он развлекал мальчишек историями и был популярен. Оуэн Томас, одноклассник, вспоминал его как «здорового с виду мальчика, невысокого, но хорошо сложенного, с большей, чем обычно, склонностью к безобидным шалостям, но безвредного»… «Он держал голову выше, чем другие ребята, и был необычно подтянут и хорошо одевался… Он изобрел жаргон, производимый за счет добавления нескольких букв в каждое слово, и мы ходили по улицам и разговаривали так, чтобы нас принимали за иностранцев».

В стране за эти годы пост министра иностранных дел занял Джордж Каннинг, внутренних – Роберт Пиль, оба – реформаторы; парламент отменил законы, запрещавшие создание рабочих союзов, а также смертную казнь за некоторые виды преступлений. Джон Диккенс решил заняться журналистикой и в 1826 году опубликовал ряд статей на околополитические темы, но семью это не спасало: с ноября вновь пошли кредиторы. В феврале 1827-го Чарли исполнилось пятнадцать, и отец прекратил платить за его и Фанни учебу (Фанни за ее талант бесплатно оставили на частичном обучении); семью выселили за долги, пришлось снимать совсем плохонькую квартиру, а тут еще Элизабет забеременела в 38 лет (это считалось уже неприличным), и в августе родился мальчик – Огастес. Пятилетний Альфред и семилетний Фредерик ходили в дешевую начальную школу на соседней улице. Повезло одиннадцатилетней Летиции: старый знакомый из Чатема оставил ей (одной) наследство, но она никаких талантов не проявляла и училась дома с матерью. Чарли же должен был искать работу.

В мае мать по знакомству устроила его клерком (по сути – курьером) в адвокатскую фирму «Эллис и Блэкмор» за 15 шиллингов в неделю. Из статьи «Грошовый патриотизм»: «Я делал все, что обычно делают клерки. Переводил как можно больше писчей бумаги. Снабжал всех своих младших братьев казенными перочинными ножами… мы простаивали перед камином, до потери сознания поджаривая спины; читали газеты; а в теплую погоду выжимали лимоны и пили лимонад. Мы без конца зевали, и без конца звонили в колокольчик, и без конца болтали и бездельничали, и часто надолго отлучались из конторы и очень редко возвращались назад. Мы то и дело рассуждали о том, что сидим в конторе на положении рабов, что на наше жалованье и хлеба с сыром не купишь, что публика нами помыкает, и мы вымещали все наши обиды на клиентах, заставляя их подолгу дожидаться и давая им непонятные односложные ответы, когда им случалось заходить в наше присутствие. Я всегда несказанно удивлялся тому, что никто из посетителей ни разу не схватил меня за шиворот…»

Он старался одеваться как денди, курил хорошие сигары, пил бренди; другой клерк, Джордж Лир, описал его: «Его наружность была очень располагающей. Он был довольно мал ростом, но чудно сложен и держался так прямо, что я думал, будто его воспитал военный… У него было чудесно розовое, светящееся круглое лицо, ясный лоб, красивые выразительные глаза, хорошо очерченный рот, прямой нос… Его волосы были красивого каштанового цвета и очень длинные по тогдашней моде… Он был популярен среди клерков и несказанно умел подражать речи любого лондонца от нищего до продавца фруктов… Он также имитировал популярных певцов и актеров и читал нам из Шекспира». Все жалованье Чарли тратил на одежду (которой придавал чрезвычайно большое значение, с возрастом проявляя все больше страсти к ярким цветам и умопомрачительным жилетам) и на театр, брал уроки декламации у актера Роберта Кили. «Я обдумывал возможность стать актером с чисто деловой точки зрения. В течение по меньшей мере трех лет я почти каждый вечер отправлялся в какой-нибудь театр… Я без конца муштровал себя (учился даже таким мелочам, как лучше войти, выйти или сесть на стул) иной раз по четыре, пять, а то и шесть часов в день, запершись у себя в комнате или гуляя по лугам». Жил он то с родителями, то снимал комнату – в зависимости от состояния своего кошелька.

В 1828 году Джону Диккенсу пришла в голову удачная идея изучить стенографию и стать парламентским репортером. Его взял в штат шурин, Джон Барроу, основавший газету «Парламентское зеркало». Чарли тоже выучил стенографию, причем гораздо лучше. В ноябре Чарли перешел работать в другую адвокатскую фирму, к Чарлзу Моллою: там клеркам чуть больше платили, и там работал его друг (бывший сосед) Томас Миттон, добродушный толстяк, – он впоследствии станет поверенным Диккенса. Самого Чарлза адвокатура не привлекала, он с ума сходил от скуки и хотел в актеры, но для приработка по протекции семьи Барроу стал репортером в суде по гражданским делам – и пробыл им четыре года.

Тоскливый, безумный мир – не лучше Маршалси. Роман «Холодный дом»: «…в такой-то вот день и подобает им здесь блуждать, как в тумане, и они в числе примерно двадцати человек сегодня блуждают здесь, разбираясь в одном из десяти тысяч пунктов некоей донельзя затянувшейся тяжбы, подставляя ножку друг другу на скользких прецедентах, по колено увязая в технических затруднениях, колотясь головами в париках из козьей шерсти о стены пустословия и по-актерски серьезно делая вид, будто вершат правосудие… сидят здесь все в ряд между покрытым красным сукном столом регистратора и адвокатами в шелковых мантиях, навалив перед собой кипы исков, встречных исков, отводов, возражений ответчиков, постановлений, свидетельских показаний, судебных решений и референтских докладов, словом – целую гору чепухи, что обошлась очень дорого. Да как же суду этому не тонуть во мраке, рассеять который бессильны горящие там и сям свечи; как же туману не висеть в нем такой густой пеленой, словно он застрял тут навсегда; как цветным стеклам не потускнеть настолько, что дневной свет уже не проникает в окна; как непосвященным прохожим, заглянувшим внутрь сквозь стеклянные двери, осмелиться войти сюда, не убоявшись этого зловещего зрелища и тягучих словопрений, которые глухо отдаются от потолка…»

Диккенс устарел, чужд, ничего этого в наших судах нет – ведь правда? Париков из козьей шерсти нет – значит, и ничего нет?

Глава вторая
ЖЕНИТЬБА ПО ОШИБКЕ

Он оставил работу у Моллоя в 1829 году, когда смог стенографировать настолько хорошо, что этого заработка хватало на жизнь; в феврале 1830-го получил читательский билет в Британский музей и часами пропадал там: читал книги по истории и подглядывал за людьми. За одним мужчиной в отчаянно потрепанной одежде он наблюдал месяцами, потом тот исчез – умер? Но через неделю тот появился в новом костюме. Удача? Но костюм с каждым днем потихоньку линял… Бедняга просто выкрасил его чернилами.

Привычка присматриваться и подсматривать сохранится у Диккенса на всю жизнь, привычка много и бессистемно ходить по улицам (особенно лондонским) – тоже. «Путешественник не по торговым делам»: «Я столько прошел пешком во время своих путешествий, что, если бы я питал склонность к состязаниям, меня, наверно, разрекламировали бы во всех спортивных газетах, как какие-нибудь „Неутомимые башмаки“, бросающие вызов всем представителям рода человеческого весом в сто пятьдесят четыре фунта. Последнее мое достижение состояло в том, что я поднялся в два часа ночи после тяжелого дня, часть которого провел на ногах, и отправился пешком за тридцать миль завтракать в деревню. Ночная дорога была так пустынна, что я заснул под монотонный звук своих шагов, отмерявших ровно четыре мили в час. Я без труда вышагивал милю за милей в тяжелой дремоте и все время видел сны. Я приходил в себя и озирался вокруг только тогда, когда начинал спотыкаться, как пьяный, или когда бросался на середину дороги, чтобы меня не сшиб несуществующий встречный всадник, примерещившийся мне совсем рядом… Эти сонные грезы казались мне настолько реальнее таких реальных вещей, как деревни и стога сена, что, когда уже засияло солнце и я стряхнул с себя сон и мог оценить красоту пейзажа, я все еще ловил себя на том, что ищу деревянных указателей, обозначающих, какая тропа ведет к вершине, и удивляюсь, по-прежнему не видя снега. Любопытно, что в этом полузабытьи, охватившем меня во время моей пешей прогулки, я сочинил огромное количество стихов (я, разумеется, не сочиняю стихов наяву) и бегло говорил на иностранном языке, некогда хорошо мне знакомом, но теперь позабытом за отсутствием практики. В состоянии полусна со мной это бывает очень часто, и я нередко сам говорю себе, что, значит, я не проснулся, если способен все это проделывать в два раза лучше, чем наяву. Эта моя способность не воображаемая, ибо, проснувшись, я часто припоминаю помногу строк стихов и многие отрывки моих речей».

По вечерам Чарлз стал подрабатывать парламентским репортером: тогда как раз в политике происходило много интересного. Умер Георг IV, престол перешел к его более либеральному брату Вильгельму IV, король распустил парламент, а в июле в соседней Франции случилась революция. Консерваторы в ужасе, оппозиция ликует и предупреждает: не дадите ход избирательной реформе – будет как у соседей. Новый парламент собрался в ноябре 1830 года: с первой речью в палате лордов, посвященной реформе, выступил лорд Чарлз Грей. Опять пошли петиции, митинги, мелкие бунты, Грей докладывал королю, что без реформы не выжить. Чарлз реформе горячо сочувствовал, но голова его скоро стала занята другим: он влюбился. Как он сказал потом Форстеру, в течение четырех лет он ни о чем другом не думал.

В мае 1830 года его приятель Генри Колле ввел его в дом своей невесты Энн Биднелл, дочери банковского менеджера, а у той была сестра Мария. Ей 20 лет, Чарли – 18. Она – младшая дочь в обеспеченной семье, избалованная, красивая. Он – никто. Ее родители были против него. Тем не менее поначалу она, видимо, его ухаживаний не отвергала. В одном из немногих сохранившихся писем Чарлза есть указание на возможный брак: он пишет, как они проходили мимо одной церкви и он сказал, что хочет, чтобы их ребенка крестили здесь, и Мария согласилась.

Это несчастье, что их переписка не выжила – есть лишь несколько малоинтересных писем, относящихся к 1833 году, мы потом к ним обратимся, а вот что он писал ей, уже давно замужней, в 1855 году: «Если мне присущи фантазии и чувствительность, энергия и страстность, дерзание и решимость, то все это всегда было и всегда будет неразрывно связано с Вами – с жестокосердой маленькой женщиной, ради которой я с величайшей радостью готов был отдать свою жизнь! Никогда не встречал я другого юношу, который был бы так поглощен единым стремлением и так долго и искренне предан своей мечте. Я глубоко уверен в том, что если я начал пробивать себе дорогу, чтобы выйти из бедности и безвестности, то с единственной целью – стать достойным Вас. Эта уверенность так владела мной, что в течение всех этих долгих лет, до той самой минуты, когда я в прошлую пятницу вечером распечатал Ваше письмо, я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце». «В те времена, когда возникало отчуждение между нами, я часто, возвращаясь поздно ночью (порой около двух-трех часов ночи) из палаты общин, шел пешком, чтобы только пройти мимо окон дома, где спали Вы…»

В 1831 году роман с Марией вроде бы развивался, все было неплохо, Чарлз продолжал дружить с Колле и Миттоном, нашел нового друга, журналиста Томаса Берда, щедрого, восторженного; театры, холостяцкие вечеринки, музыкальные вечера у Биднеллов. В начале года его неофициально взяли к отцу и дяде в штат «Парламентского зеркала»; лорд Рассел 1 марта внес проект реформы в палату общин, обсуждение длилось больше года: предлагалось ликвидировать 60 (меньше половины) «гнилых местечек» и чуть-чуть увеличить представительство городов, но тори и против этого возражали. Вскоре Чарлза приняли в штат: его ценили за изумительную быстроту в расшифровке стенограмм. В 1865 году он вспоминал, выступая в Газетном фонде: «Мне часто приходилось переписывать для типографии по своим стенографическим записям важные речи государственных деятелей – а это требовало строжайшей точности, одна-единственная ошибка могла серьезно скомпрометировать столь юного репортера, – держа бумагу на ладони, при свете тусклого фонаря, в почтовой карете четверкой, которая неслась по диким пустынным местам с поразительной по тем временам скоростью – пятнадцать миль в час… Я протер себе колени, столько я писал, положив на них бумагу, когда сидел в заднем ряду старой галереи старой Палаты Общин, я протер себе подошвы, столько я писал, стоя в каком-то нелепом закутке в старой Палате Лордов, куда нас загоняли как овец…»

Обе палаты уважения в нем не вызывали: «скопление шума и беспорядка, хуже, чем на рынке рогатого скота в Смитфилде». Там, однако, были яркие люди, с которыми он познакомится позже – Уильям Коббет, ирландский лидер Даниэль О’Коннелл, Эдвард Стэнли, впоследствии четырнадцатый граф Дерби, премьер-министр в 1850-х лорд Джон Рассел. Но если Диккенс в юности что-то и думал о них, свидетельств тому не осталось.

Парламент заседал и днем, и поздно вечером: в такие дни было не попасть к Биднеллам, единственное, что Чарлз мог себе позволить, – утро просидеть в Британском музее. Когда парламентских сессий не было, он искал приработка в суде. (Отец вторично объявил себя несостоятельным должником, но на сей раз его не посадили.) Почему Чарли не попытался пойти в актеры, как хотел, – непонятно: то ли опасался неудачи, то ли боялся, что Биднеллам это совсем не понравится. Но он им и так не нравился, и в 1832 году они отослали Марию в Париж «для завершения образования»: переписка между ней и Чарли в тот период, вероятно, существовала, но не сохранилась. В марте Чарлза приняли парламентским репортером в штат радикальной газеты «Тру сан», при этом он продолжал стенографировать для «Зеркала». Реформаторы собирали митинги, шантажировали короля отказом платить налоги, и 7 июня 1832 года билль о реформе вступил в силу. Уничтожили 56 «гнилых местечек», 146 мест передали городам, графствам и регионам – Шотландии, Ирландии и Уэльсу; избирателями стали собственники и арендаторы земли или жилья с доходом не меньше 10 фунтов в год в городах – собственники и арендаторы домов с тем же годовым доходом, правда, еще надо было жить на одном месте не менее пяти лет; количество избирателей возросло на треть.

Еще до этого, в марте, Чарли все-таки решился и написал директору театра Ковент-Гарден, прося о прослушивании. Фанни (она к тому времени стала преподавателем музыки) готовилась вместе с ним – будет аккомпанировать. «Но в назначенный день я свалился с ужасной простудой и воспалением лица, – кстати, тогда-то и начались эти боли в ухе, от которых я страдаю до сих пор. Я написал им об этом, добавив, что обращусь к ним в следующем сезоне». Это похоже на нервное заболевание – от страха…

Потом, как Диккенс сказал Форстеру, к мысли стать актером он больше не возвращался, так как стал зарабатывать пером, а на сцену хотел только ради денег. Не очень верится. Из письма коллеге Э. Бульвер-Литтону, 1851 год: «Характерные роли (в силу уж и не знаю каких диковинных причин) доставляют мне наслаждение до того пленительное, что я остро, не могу даже выразить как остро, переживаю чувство утраты, возникающее во мне от потери возможности так чудесно позабавиться всякий раз, когда я теряю шанс стать кем-то другим, иметь другой голос и т. д., словом, стать человеком совсем непохожим на меня самого…» Уильям Макриди, тогдашний великий актер, с которым Чарли позже познакомится, писал, впервые его услыхав: «Он читает как опытный актер». Но, кажется, Чарлзу еще больше хотелось быть режиссером, и он тотчас после неудачи организовал любительский театр у себя дома (он жил в тот период с родителями на Бентинк-стрит, 18). Летом «Тру сан» обанкротилась, зато к зиме Чарлза взяли в штат «Зеркала», и еще он подрабатывал помощником депутата-вига Чарлза Теннисона. Вернулась Мария и 11 февраля 1833 года пришла к нему на день рождения. Он ждал от этого вечера многого.

«Путешественник не по торговым делам»: «Ни одного из окружающих одушевленных или неодушевленных предметов (кроме приглашенных и себя самого) я прежде никогда и в глаза не видел. Все было взято напрокат; наемные лакеи были мне совершенно неизвестны. За дверью, в предутренний час, когда бокалы можно было обнаружить в самых неожиданных местах, я сказал Ей… я высказал Ей все. Того, что произошло между нами, я – как порядочный человек – открыть не могу. Она была воплощением ангельской нежности, но было произнесено слово – коротенькое страшное слово… Вскоре после этого она уехала, и, когда праздная толпа рассеялась, я, в компании с презиравшим все на свете кутилой, отправился по злачным местам, желая, как я объяснил ему, „обрести Забвение“. Забвение было обретено – и отчаянная головная боль в придачу». Страшное слово, как он признался Форстеру, было – «мальчик». Не мужчина…

Дальше идут несколько недатированных (видимо, мартовских) писем к любимой, из которых ясно, что в роман вмешалась подруга Марии Энн Ли, которая пыталась с Чарли заигрывать. Мария его будто бы приревновала, но, возможно, просто хотела от него избавиться. Энн Ли выпытывала о его чувствах, пыталась посредничать, сестра Фанни – тоже; в итоге эти несколько писем – сплошь нудные оправдания и какие-то женские выяснения, кто что кому сказал (из двадцати сохранившихся страниц в общей сложности около семнадцати отведены выпадам в адрес Энн Ли). «Господь знает, что мне никогда не доставляло удовольствия говорить с нею и с любой девушкой на свете. Должен ли я добавлять, что Вы – единственное исключение… Я никогда, ни словом ни делом, ни в малейшей степени, непосредственно или косвенно, не делал Энн Ли своей наперсницей…» Мария, видно, отреагировала как-то не так – 18 марта он решился на разрыв и отослал ей все ее письма.

«Ваши собственные чувства позволят Вам вообразить намного лучше, чем любая моя попытка описать это, ту болезненную борьбу, которой мне стоило сделать то, что я делаю – это прямо противоположно моим желаниям и чувствам, но необходимость этого с каждым днем очевиднее для меня. Каждое наше свидание за последнее время было новым свидетельством Вашего бессердечного равнодушия, тогда как для меня каждое из них становилось обильным источником тоски и страдания, и я выглядел как преследователь, гоняющийся за Вами с более чем безнадежной настойчивостью, которая выставляла меня посмешищем…» Об отосланных письмах: «Мои чувства на этот счет, как и на любой другой, очевидно, неважны для Вас, но они говорят мне, что я был бы презренным скупцом, если бы продолжал удерживать у себя что-то полученное от Вас, и мне только жаль, что я не могу забыть, как когда-то получил это… На смену прежним чувствам явилось уныние, более того, крайнее отчаяние – слишком долго я их терпел. Слава Богу, могу сказать, что за время нашего знакомства я всегда старался поступать справедливо, разумно и достойно. Со мною обращались то ласково и благосклонно, то совершенно иначе; я неизменно оставался все тем же… Поверьте, ничто не сможет доставить мне большего наслаждения, чем весть о том, что Вы, моя первая и последняя любовь, счастливы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю