355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Диккенс » Текст книги (страница 8)
Диккенс
  • Текст добавлен: 25 февраля 2022, 20:30

Текст книги "Диккенс"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)

Элиза Берджесс, 25 лет, сирота, выросшая в работном доме, в кухне дома, где она служила, родила внебрачного ребенка и спрятала его, мертвого, в коробку; его нашли. Она уверяла, что ребенок родился мертвым. Ее обвиняли в детоубийстве – за это смертная казнь. Надо понимать, что в те времена почти не рассматривались материальные улики (способов таких не знали) и людей осуждали на основании слов – какая сторона сумела красноречием убедить присяжных, та и выигрывала. (Представьте, сколько невиновных сидело.) Большинство присяжных были за виновность. Диккенс и еще один присяжный, Уокли, Элизе поверили и сумели переубедить остальных. Когда огласили оправдательный приговор, она упала на колени, а потом лишилась чувств. Ее тем не менее оставили в тюрьме – за сокрытие рождения она должна была быть наказана, но незначительно. Диккенс, придя домой, распорядился отправить ей еду и теплые вещи. Он нашел ей знаменитого адвоката, Ричарда Доуна. 9 марта ее судили и признали виновной, но со смягчающими обстоятельствами, и выпустили из тюрьмы. В ночь после первого суда Диккенс писал Форстеру, что не мог ни есть, ни спать, у него болел желудок: «По этому случаю мы с Кэт тоскливо сидели и бодрствовали всю ночь напролет». 23 года спустя он не забыл Элизу Берджесс, записав: «Ее дальнейшее поведение доказало, что мы поступили правильно».

Глава пятая
СТРАШНЫЕ КУКЛЫ

В феврале с женой, Форстером и Брауном ездили в Бат, в конце марта – в Бирмингем и Стратфорд, а 1 апреля вышли «Часы мистера Хамфри» – разошлось 70 тысяч экземпляров. Но уже второй выпуск купило чуть не вдвое меньше народу, и продажи продолжали падать. Ни Пиквик, ни Сэм Уэллер, как ни странно, читателей не интересовали. Рассказы им вообще не нравились. Они хотели роман. Придется писать его. Задуманная сперва как рассказ, рассчитанный на шесть-семь выпусков, «Лавка древностей», в отличие от ненавистного исторического романа, полетела у автора как на крыльях. (Трижды Диккенс прерывал ее, вводя вставные эпизоды с Пиквиком и Уэллерами, но потом понял, что это не нужно.)

Если «Оливер Твист» – первый роман с «портретами», то «Лавка древностей» – первый роман с «атмосферой», пронизывающей текст от начала до конца (а также первый, в котором Диккенс немножко попробовал, и очень удачно, писать от первого лица): «…рыцарские доспехи, маячившие в темноте, словно одетые в латы привидения; причудливые резные изделия, попавшие сюда из монастырей; ржавое оружие всех видов; уродцы – фарфоровые, деревянные, слоновой кости, чугунного литья; гобелены и мебель таких странных узоров и линий, какие можно придумать только во сне. Бледный, как тень, старик удивительно подходил ко всей этой обстановке. Может быть, он сам и рыскал по старым дворам, склепам, опустевшим домам и собственными руками собирал все эти редкости. Здесь не было ни единой вещи, которая не казалась бы под стать ему, ни единой вещи, которая была бы более древней и ветхой, чем он». Так пойдет и дальше: чудища, уродцы, паутина, старость, смерть…

Старик, больной игроманией, как сказали бы сейчас, живет с двенадцатилетней внучкой, кротким, преданным существом, которая ухаживает за ним как взрослая: оба они похожи на игрушки из своей лавки, но еще больше на них похож злодей – «пожилой человек на редкость свирепого и отталкивающего вида и к тому же ростом настоящий карлик, хотя голова и лицо этого карлика своими размерами были под стать только великану. Его хитрые черные глаза так и бегали по сторонам, у рта и на подбородке топорщилась жесткая щетина, а кожа была грязная, нездорового оттенка. Но что особенно неприятно поражало в его физиономии – это отвратительная улыбка. По-видимому, заученная и не имеющая ничего общего с веселостью и благодушием, она выставляла напоказ его редкие желтые зубы и придавала ему сходство с запыхавшейся собакой». Это чудище, Квилп (делец, не ясно, какими делами занимающийся, – как Ральф Никльби), глотает кипящий ром, пожирает яйца вместе со скорлупой, спит на столе; его абсолютно нормальная жена его любит, как Нэнси Сайкса, но тут и любовь не настоящая, а «чудищная», вроде гипноза.

«Оставшись наедине с женой, которая сидела в углу, дрожа всем телом и не поднимая глаз от пола, карлик стал в нескольких шагах от нее, сложил руки на груди и молча уставился ей в лицо.

– Сладость души моей! – воскликнул он наконец и громко причмокнул, точно эти слова относились не к жене, а к какому-то лакомству. – Прелестное создание! Очаровательница!

Миссис Квилп всхлипнула, зная по опыту, что комплименты ее милейшего супруга не менее страшны, чем самые яростные угрозы.

– Она… она такое сокровище! – с дьявольской ухмылкой продолжал карлик. – Она бриллиант, рубин, жемчужина! Она золоченый ларчик, усыпанный драгоценными каменьями! Как я люблю ее!.. Я вам нравлюсь? Ах, если бы мне еще бакенбарды! Был бы я первым красавцем в мире? Впрочем, я хорош и без них! Покоритель женских сердец, да и только! Правда, миссис Квилп?

Миссис Квилп с должным смирением ответила: „Да, Квилп“. Словно околдованная, она не сводила испуганного взгляда с карлика, а он корчил ей такие гримасы, какие могут присниться лишь в страшном сне. Эта комедия, затянувшаяся довольно надолго, проходила в полном молчании, и его нарушали только сдавленные крики несчастной женщины, когда карлик неожиданным прыжком заставлял ее в ужасе откидываться на спинку стула».

Чудовище имеет виды на девочку – во всяком случае, так поймет любой современный читатель:

«Нелл посмотрела на старика, он отпустил ее кивком головы и поцеловал в щеку.

– Ах! – сказал карлик, причмокнув губами. – Какой сладкий поцелуй! И в самый румянец! Ах, какой поцелуй!.. Какой она у вас бутончик! И какая свеженькая! А уж скромница-то! – говорил он, играя глазами и покачивая своей короткой ногой. – Ну что за бутончик, симпомпончик, голубые глазки!.. Она у вас такая маленькая, – не спеша говорил он, притворяясь, будто ни о чем другом и думать не может. – Такая стройненькая, личико беленькое, а голубые жилки так и просвечивают сквозь кожу, ножки крохотные…»

Но маловероятно, что Диккенс вкладывал в эту сцену такой смысл: он же всегда говорил, что ничего непристойного в его книгах быть не может – его чудище просто так играет.

Квилп ссужал старика деньгами, не понимая, что тот их проигрывает, когда понял – обозлился, старик с внучкой убежали от него, попали в бродячий цирк, где обитают столь же причудливые и совсем не добрые уродцы, но Квилп за ними не погнался: Диккенс не любил прямых дорог, ему словно физически необходимо было замедлить действие и отвлечь читателя от главной интриги (или же он совершенно сознательно растягивал тексты, как Дюма) – он начал изводить влюбленного в Нелли юношу Кита, разумеется беспричинно, просто потому что злодей: «Берегись и ты, славный Кит, честный Кит, добропорядочный, ни в чем не повинный Кит!»

Кит и его мать – бедняки, хорошие, добрые; Диккенс наплевал на обвинения в «игре на чувствах» и не побоялся подняться (с литературной точки зрения – опуститься) до прямой публицистики:

«О! Когда бы люди, управляющие судьбами народов, помнили это! Когда бы они призадумались над тем, как трудно бедняку, живущему в той грязи и тесноте, в которой, казалось бы, теряется (а вернее, никогда и не возникает) благопристойность человеческих отношений, как трудно ему сохранить любовь к родному очагу – эту первооснову всех добродетелей! Когда бы они отвернулись от широких проспектов и пышных дворцов и попытались хоть сколько-нибудь улучшить убогие лачуги в тех закоулках, где бродит одна Нищета, тогда многие низенькие кровли оказались бы ближе к небесам, чем величественные храмы, что горделиво вздымаются из тьмы порока, преступлений и страшных недугов, словно бросая вызов этой нищете. Вот истина, которую изо дня в день, из года в год твердят нам глухими голосами – Работный дом, Больница, Тюрьма. Это все очень серьезно – это не вопли рабочих толп, не парламентский запрос о здоровье и благоустроенности народа, и от этого не отделаешься ни к чему не обязывающей болтовней».

Этой отвлекающей линии Диккенсу мало – он пишет еще одну, совсем уже «параллельную»: у негодяя-адвоката и его сестры-стряпчего живет служаночка Маркиза. Юристы у Диккенса вообще чудища, а женщина-юрист – чудище вдвойне, садистка, причем садизм он изображает профессионально, как болезнь, над которой ее носитель не властен:

«Девочка забилась в угол, а мисс Брасс вынула из кармана ключ и, отперев шкаф, достала оттуда тарелку с несколькими унылыми холодными картофелинами, не более съедобными на вид, чем руины каменного капища друидов. Тарелку эту она поставила на стол, приказала маленькой служанке сесть и, взяв большой нож, нарочито размашистыми движениями стала точить его о вилку.

– Вот видишь? – сказала мисс Брасс, отрезав после всех этих приготовлений кусочек баранины примерно в два квадратных дюйма и подцепив его на кончик вилки.

Маленькая служанка жадно, во все глаза уставилась на этот кусочек, словно стараясь разглядеть в нем каждое волоконце, и ответила „да“.

– Так не смей же говорить, будто тебя не кормят здесь мясом, – крикнула мисс Салли. – На, ешь.

Съесть это было недолго.

– Ну! Хочешь еще? – спросила мисс Салли.

Голодная девочка чуть слышно пискнула „не хочу“. Обе они, вероятно, выполняли привычную процедуру.

– Тебе дали мяса, – резюмировала мисс Брасс, – ты наелась вволю, тебе предложили еще, но ты ответила „не хочу“. Так не смей же говорить, будто тебя держат здесь впроголодь. Слышишь?

С этими словами мисс Салли убрала мясо в шкаф, заперла его на замок и, уставившись на маленькую служанку, не спускала с нее глаз до тех пор, пока та не доела картофель.

Судя по всему, нежное сердце мисс Брасс распирала жгучая ненависть, ибо что иное могло заставить ее без всякой на то причины ударять девочку ножом то по рукам, то по затылку, то по спине, точно, стоя рядом с ней, она прямо-таки не могла удержаться от колотушек. Но мистер Свивеллер изумился еще больше, увидев, как мисс Салли… медленно попятилась к двери, видимо насильно заставляя себя уйти из кухни, потом вдруг стремительно ринулась вперед и с кулаками набросилась на маленькую служанку».

Если Нелл, как подобает идеальной героине, «никакая», то Маркиза очень даже живой подросток, хотя и забитое существо, но бойкое:

«Однажды вечером мистер Свивеллер пригляделся попристальнее и в самом деле увидел чей-то глаз, поблескивавший и мерцавший в замочной скважине; убедившись в правильности своих догадок, он тихонько подкрался к двери и сцапал девочку, прежде чем она успела заметить его приближение.

– Ой! Я ничего дурного не делаю, честное слово не делаю! – закричала маленькая служанка, отбиваясь от него с такой силой, какая была бы впору служанке более рослой. – Мне одной скучно на кухне. Только не жалуйтесь на меня хозяйке! Я вас очень прошу!

– Не жаловаться? – сказал Дик. – Ты что же, развлекаешься таким образом, ищешь общества?

– Да, да! – ответила она.

– И давно ты эдак свой глаз проветриваешь?

– С тех пор как вы стали играть в карты, и еще раньше.

Смутные воспоминания о довольно-таки фантастических пантомимах, которые освежали его в перерывах между трудами и, следовательно, проходили на виду у маленькой служанки, несколько опечалили мистера Свивеллера, но ненадолго, потому что он не принимал таких вещей близко к сердцу.

– Ну, что ж, входи, – сказал Ричард после минутного раздумья. – Садись… буду учить тебя играть в криббедж.

– Ой, что вы, разве можно! – вскричала маленькая служанка. – Мисс Салли меня убьет, если узнает, что я была наверху.

– А очаг на кухне горит? – спросил Дик.

– Самую чуточку, – ответила она.

– Меня мисс Салли не убьет, если узнает, что я был внизу, следовательно, пошли туда, – сказал Ричард, засовывая колоду в карман. – Эх! Какая ты худенькая! Это что же значит?

– Я не виновата.

– Говядину с хлебом есть будешь? – осведомился Дик, берясь за шляпу. – Да? Так я и думал. А пиво когда-нибудь пробовала?

– Разок хлебнула, – ответила маленькая служанка.

– Что тут делается! – завопил мистер Свивеллер, возводя очи к потолку. – Она не ведает вкуса пива! Разве его распробуешь с одного глотка! Да сколько тебе лет?

– Я не знаю».

Дик Свивеллер – милый беспринципный бездельник, что служит у злых адвокатов, – подружился с Маркизой и стал человеком. Дело пошло, «Часы мистера Хамфри» стали лучше продаваться, но о свободном времени пришлось забыть: выпуски-то были не ежемесячные, как раньше, а еженедельные. (Газеты «обо всем», как задумывал Диккенс, вообще не получилось: тут дай бог с одним материалом поспеть.) Уолтеру Лэндеру, поэту, с которым Диккенс только что познакомился, 26 июля 1840 года: «День и ночь в моей голове звучит сигнал тревоги, предупреждающий, что я должен гнать, гнать, гнать… Я хуже связан этим Хамфри, чем когда-либо, – Никльби, Пиквик, Оливер были ничто в сравнении с этим…»

Желудок барахлил, в боку опять начались колики; доктора посоветовали сесть на диету и сменить обстановку, и в июне Диккенс с семьей уехал в Бродстерс: прошлый раз там очень понравилось. Но было не до отдыха. Форстеру, 17 июня: «Сейчас четыре часа дня, а я сижу за работой с полдевятого. Я совершенно иссушил себя, дошел до такого состояния, что впору хоть броситься со скалы вниз головой, но, прежде чем позволить себе эту роскошь, нужно заработать побольше…»

10 июня восемнадцатилетний Эдвард Оксфорд стрелял в королеву, Диккенс писал Форстеру: «Жаль, что они не могли задушить этого парня… и не говорить больше об этом». В конце месяца с Форстером и Маклизом позволил себе развеяться – поездки в Чатем, Рочестер и Кобэм; в июле вернулся в Лондон, посещал салоны и званые обеды, пытался отделаться от Бентли с его проклятым историческим романом и преуспел: Чепмен и Холл выплатили Бентли две тысячи фунтов за права на «Барнеби Раджа» и заодно на «Оливера Твиста» и согласились ждать «Раджа» сколь угодно долго. 6 июля Диккенс ходил смотреть на публичную казнь Курвуазье, швейцарца-камердинера, осужденного за убийство хозяина.

Казни были невероятно популярным развлечением. Мужчины и женщины, старые и молодые, богатые и бедные – все обожали смотреть, как люди умирают. Диккенс сомневался в виновности Курвуазье и писал в газеты, что адвокат был плох, тем не менее, чтобы лучше видеть, снял комнату окнами на эшафот – и он туда же, куда все? Дюма, описавший десятки казней, на самом деле не смог присутствовать ни на одной. А Диккенсу, не отличавшемуся большой литературной кровожадностью, зачем смотреть на это, тем более если казнимый мог быть невиновен? Особо крепкими нервами он не отличался… Все-таки ради литературы – вдруг когда-нибудь да напишу? Возможно, но скорее его как журналиста, пишущего на общественно-политические темы, волновала не казнь как таковая, а реакция зрителей, по которой он хотел понять: хорошо ли убивать людей публично? (Считалось ведь, что хорошо.)

Собралось 40 тысяч зрителей, среди которых был и Теккерей, потом писавший о «необыкновенном чувстве ужаса и стыда»; Диккенс тоже испытал шок – не столько от казни, сколько от поведения толпы: «Там не было ничего, кроме сквернословия, разврата, пьянства и пятидесяти других форм порока, мне казалось невозможным, чтобы где-то было столь омерзительное сборище существ одного со мной вида».

На другой день он праздновал освобождение от Бентли на обеде у Холла и так напился – то ли с радости, то ли в ужасе от пережитого, – что жена поутру отхаживала его. (Выпить он вообще любил, хотя злоупотреблял нечасто.) В конце июля с Кэтрин навестил своих родителей. Жена опять была беременна. Как так – ведь до этого он был уверен, что они обойдутся тремя детьми? Просто «так случилось» – или мы недооцениваем его религиозность, не позволявшую вообще никаких уклонений от продолжения рода? В августе он опять посещал сеансы Элайотсона, там Чонси Таунсенд, поэт, священник и гипнотизер, хотел его загипнотизировать, но Диккенс отказался от опыта. Пассивная роль в гипнозе ему была неприятна, однако жену и служанок он, по его словам, гипнотизировал – и получалось. (Подтверждений этому нет.) На одном из обедов вдрызг разругался с Форстером. Из дневника Макриди: «Говорили о Форстере, и Диккенс сказал то же самое, что когда-то Эдвард [Бульвер-Литтон]: Форстер на людях ведет разговор высокомерным тоном, чтобы создалось впечатление, что он покровитель, padrone». Но помирились, конечно.

В сентябре Диккенсы опять поехали в Бродстерс, и об этом периоде оставила воспоминания[15]15
  Picken Е. С. Reminiscences of Charles Dickens // Englishwoman’s Domestic Magazine. 1871.


[Закрыть]
Элинор Пикен – девятнадцатилетняя девушка, удочеренная семьей Чарлза Смитсона, одного из адвокатов Диккенса. Как она рассказывает, их семьи сблизились, по вечерам играли в шарады, танцевали, днем гуляли на побережье; «я ужасно боялась его, потому что его критика была забавна, но беспощадна…». Он ей запомнился человеком с дикими перепадами настроения – то приветливый, то тоскующий и капризный; он явно ухаживал за ней, но в такой форме, что ее это пугало: хватал и тащил в воду… Она, несмотря на страх, решалась ему противоречить (защищала Байрона, которого он ругал) – это ему, видимо, не понравилось: когда она потом пришла навестить его в Лондоне, он отказался ее видеть. Может, слишком нравилась – потому отказался? А может, он просто играл в Квилпа, когда «ухаживал»?

После долгого забвения Диккенс наконец вернулся к Нелл с дедом: девочка устроилась работать в музей восковых фигур (опять призраки, уродцы, тлен…), и все было хорошо, пока старик снова не начал играть.

«Призрак скользил по коридору к той самой комнате, куда стремилась и она. Дверь этой комнаты была так близко! Девочка только хотела метнуться туда и захлопнуть ее за собой, как вдруг он снова остановился.

Страшная мысль пронеслась у нее в голове: а что, если этот человек войдет в ту комнату, что, если он собирается убить ее деда. Еще минута, и она бы лишилась чувств. Так и есть – он вошел. Там горит свет. Вон он стоит у порога, а она смотрит на него и, близкая к обмороку, не может выговорить ни слова – ни единого слова.

Дверь была полуотворена. Сама не сознавая, что делает, и помня только одно: надо спасти деда или погибнуть самой, она шагнула вперед и заглянула в комнату. Какое же зрелище предстало ее глазам!

Она увидела пустую, несмятую постель. Кроме старика, в комнате никого не было. А он сидел у стола и, жадно поводя глазами, неестественно ярко горевшими на мертвенно-бледном, осунувшемся лице, считал деньги, только что украденные у нее.

Страх, терзавший ее каких-нибудь несколько минут назад, был несравним с тем, что она испытывала теперь. Ни грабители, ни вероломный трактирщик, который смотрит сквозь пальцы на то, что его постояльцев грабят и даже могут убить во сне, ни даже самый безжалостный душегуб разбойник – никто не пробудил бы в груди девочки того ужаса, в какой повергло ее только что сделанное открытие. Седовласый старик, словно призрак, скользнул к ней в комнату, украл у нее деньги, думая, что она крепко спит, и с омерзительной алчностью любовался своей добычей, – это было хуже, неизмеримо хуже и неизмеримо страшнее всего, что могло измыслить ее воображение. А вдруг он вернется – ведь дверь не запирается ни на ключ, ни на задвижку? Вдруг захочет проверить, все ли деньги взяты? Страшно подумать, что этот призрак неслышным шагом снова войдет в комнату, обратит взгляд к ее пустой кровати, а она притаится у него в ногах, чтобы он не коснулся ее руками. Она прислушалась. Вот!.. Шаги на лестнице, дверь медленно отворяется. Все это только чудилось ей, но действительность была не менее страшна – нет! еще страшнее, ибо настоящий призрак появился бы и исчез, а воображаемый мог мучить без конца.

Ее угнетало какое-то смутное, безотчетное чувство. До сих пор она не боялась деда, зная, что любовь к ней и породила в нем душевный недуг. Но старик, которого она увидела сегодня, старик, забывший все на свете ради карт, как вор пробравшийся в ее комнату и считавший деньги при тусклом свете огарка, казался совсем другим человеком, каким-то чудовищным двойником ее деда, двойником, который вызывал к себе чувство отвращения и страха, потому что он напоминал того, настоящего, и, так же как тот, был неразлучен с ней».

Чтобы старик не ограбил еще и хозяйку музея, Нелл его увела скитаться дальше, они чуть не умерли от голода, но попали к доброму деревенскому учителю. Но и там любимым местом Нелл стало кладбище; современный читатель давным-давно бы догадался, что она не жилец (Диккенс – Томасу Летимеру, 13 марта 1841 года: «…ни один из моих романов так отчетливо не представлялся мне весь – по композиции и общему замыслу, – как этот, с самого начала… я хотел, чтобы на книге с первых страниц лежала тень преждевременной смерти»), но тогдашним это и в голову не приходило.

В ноябре Диккенс страдал от лицевой невралгии так, что кричал от боли, и убивал свою героиню. Форстеру: «Всю ночь меня преследовал несчастный ребенок, а сегодня я разбит и несчастен и не знаю, что делать с собой…» Джорджу Каттермолу, иллюстрировавшему «Лавку древностей»: «Эта история разбивает мне сердце, и я не могу закончить ее…» Он был из тех писателей, что обожают делиться замыслами со знакомыми, и 24 ноября докладывал Чепмену и Холлу: «Я завален мольбами пощадить бедную Нелл…» Форстеру, 7 января 1841 года: «Нет на земле существа более несчастного, чем я. Я до такой степени угнетен и подавлен, что даже передвигаюсь с трудом… Много времени потребуется, чтобы прийти в себя. Никому так не будет недоставать ее, как мне. Все это так больно, что я не могу по-настоящему выразить свою скорбь… Стоит подумать об этой печальной истории, и сразу кажется, что только вчера умерла моя дорогая Мэри…» 14 января, Каттермолу: «Пока что я еле жив от работы и от скорби по моей утраченной малютке…»

Уайльд сказал, что смерть Нелл написана так, что можно со смеху умереть, но над этой смертью плакали взрослые мужчины по обе стороны Атлантики. Заплачем ли мы сейчас? Диккенс нашел великолепный прием: он показал смерть не впрямую, а глазами Кита, который находит беглецов и видит только старика.

«– Где она? – не унимался Кит. – Хозяин, добрый мой хозяин, ответьте мне!

– Она спит… спит, вон там.

– Благодарение богу!

– Да! Благодарение богу! – повторил старик. – Ему ли не знать, как я молился долгими, бесконечно долгими ночами, пока она спала. Тсс!.. Зовет?

– Я не слышу.

– Неправда, неправда! Вот опять… И теперь не слышишь?

Он встал со стула и насторожился.

– Не слышишь? – Торжествующая улыбка скользнула у него по губам. – А я… я-то знаю этот голос! Тише! Тише!

Предостерегающе подняв руку, он тихонько прошел в соседнюю комнату, побыл там несколько минут, приговаривая что-то тихим, ласковым голосом, и вернулся назад с лампой.

– Верно! Спит! А мне почудилось, будто зовет… но, может, это она во сне? Знаете, сударь, сколько раз, бывало, сидишь около ее кровати и видишь – шевелит губами. Слов не слышно, но я и так знаю – она говорит обо мне. Я побоялся, как бы свет не разбудил ее, и принес лампу сюда.

Старик пробормотал все это, обращаясь больше к самому себе, поставил лампу на стол, тут же взял ее и поднес к самому лицу Кита, точно вспомнив о чем-то или повинуясь внезапно вспыхнувшему чувству любопытства. Потом, видимо забыв о своих намерениях, отвернулся и снова поставил лампу на прежнее место.

– Она спит крепко, – продолжал он. – И не удивительно! Ангелы устлали всю землю снегом, чтобы самые легкие шаги стали еще легче. Птицы и те улетели, чтобы не потревожить ее сна. А знаете, сударь, ведь она кормила их! Других они боялись, и ни стужа, ни голод не могли побороть этот страх… других боялись, а ее никогда!

Он снова умолк и, затаив дыхание, слушал долго, долго. Потом открыл старинный сундучок, вынул оттуда детские платья и стал расправлять, разглаживать их с такой нежностью, точно это были живые существа.

– Что же ты так заспалась, Нелл? – приговаривал он».

Уилсон: «Ясно, что в те времена, когда смерть ребенка (и притом не на улице, от несчастного случая, а дома) была обыденным явлением, история Нелл задевала в сердцах читателей те струны, которые у нас молчат».

Но мы не так уж бесчувственны к горю и, ограничься Диккенс приведенной выше сценой, – возможно, тоже заплакали бы. Но он не может не спрямить, не усилить эффект – и нам, избалованным сложной литературой XX века, кажется, что он исторгает из нас слезу чересчур настойчиво:

«Она умерла. Кроткая, терпеливая, полная благородства, Нелл умерла. Птичка – жалкое, крохотное существо, которое можно было бы раздавить одним пальцем, – весело прыгала в клетке, а мужественное сердце ее маленькой хозяйки навсегда перестало биться… Ее страдания тоже умерли, а из них родилось счастье, озаряющее сейчас эти прекрасные, безмятежно спокойные черты. И все же здесь лежала она – прежняя Нелл. Да! Родной очаг улыбался когда-то этому милому, нежному лицу; оно появлялось, словно сновидение, в мрачных пристанищах горя и нищеты, и летним вечером у дома бедного учителя, и у постели умирающего мальчика, и сырой, холодной ночью у огнедышащего горна. Вот как смерть открывает нашим глазам ангельское величие усопших!»

(Кстати, сам Уайльд, насмехавшийся над «Крошкой Доррит», не менее сентиментален в «Кентервильском привидении», где девочка оплакивает и тем освобождает призрака: «Вирджиния опустилась на колени возле скелета и, сложив свои маленькие ручки, начала тихо молиться; пораженные, созерцали они картину ужасной трагедии, тайна которой открылась им.

– Глядите! – воскликнул вдруг один из близнецов, глянув в окно, чтобы определить, в какой части замка находится каморка. – Глядите! Сухое миндальное дерево расцвело. Светит луна, и мне хорошо видны цветы.

– Бог простил его! – сказала Вирджиния, вставая, и лицо ее словно озарилось лучезарным светом».)

Умирает и обезумевший от горя старик, и его умирание, написанное без пафоса, действует на нас сильнее:

«Мальчик, которого он беспрекословно слушался вначале, теперь потерял над ним всякую власть. Иной раз старик позволял своему прежнему спутнику сопровождать себя и даже давал ему руку, целовал его, гладил по голове. Но это случалось редко, большей же частью он, хоть и ласково, просил мальчика уйти, не перенося его присутствия. И один ли, со своим ли покорным маленьким другом, или в обществе тех, кто ничего бы не пожалел, пошел бы на любую жертву, лишь бы успокоить его, – он оставался ко всему равнодушным, ко всему безучастным, убитым горем стариком».

Какой беспросветный, совсем не «диккенсовский» конец! Но, возможно, тут мы сильно недопонимаем викторианцев. Из процитированного выше письма Диккенса Летимеру: «Умиротворенность, пронизывающая всю эту вещь, есть результат сознательно поставленной цели…» Не безысходность, а умиротворенность должны были ощутить тогдашние читатели, из которых редко кто не пережил смерти своего ребенка: «Когда смерть поражает юные, невинные существа и освобожденные души покидают земную оболочку, множество подвигов любви и милосердия возникает из мертвого праха». Во всяком случае, Диккенс надеялся, что они испытают умиротворенность. Но почему же читатели, глупые, не приняли замысел автора, почему так упрашивали, не обращая внимания на логику текста, чтобы девочка осталась жива? Не хотели такой умиротворенности, не хотели никаких катарсисов, а хотели обычный «хеппи-энд» и в этом не особо отличались от нас…

Диккенс не обошелся совсем без «хеппи-энда»: Свивеллер, как Пигмалион, слепил из служаночки настоящую маркизу и женился на ней, Кит тоже женился; автор наказал злых адвокатов и, разумеется, главного злодея:

«Вода шумела, заливала ему уши, и все же он услышал стук в ворота, услышал громкий окрик, узнал, чей это голос. Он бил руками и ногами, но это не помешало ему сообразить, что те люди тоже плутают в темноте и теперь снова вернулись к воротам, что он тонет чуть ли не у них на виду, что они совсем близко, а спасти его не смогут, так как он сам преградил им путь сюда. Он ответил на окрик, ответил отчаянным воплем, и бесчисленные огни, от которых у него зарябило в глазах, заплясали, словно на них налетел ветер. Но все было тщетно. Набежавшая волна обрушилась на него и стремительно повлекла за собой.

Судорожным рывком всего тела он снова вынырнул из воды и, поведя по сторонам дико сверкающими глазами, увидел какую-то черную громадину, мимо которой его несло. Корпус судна! И так близко, что этой гладкой, скользкой поверхности можно коснуться пальцами! Теперь только крикнуть… Но он не успел издать ни звука, волна залила его с головой…»

Здесь тончайшая линия, отделяющая от злорадства, не нарушена, потому что Диккенс впервые заглянул в Квилпа «изнутри» – «так близко, что этой гладкой, скользкой поверхности можно коснуться пальцами! Теперь только крикнуть…» – и страшная игрушка в предсмертный миг обратилась в человека.

17 января 1841 года Диккенс закончил «Лавку древностей», страдая простудой и лицевой невралгией; к началу февраля почувствовал себя лучше и 6-го давал праздничный обед в «Атенеуме». В этот день из печати вышел последний выпуск романа. Американские читатели еще несколько дней штурмовали пирсы нью-йоркской гавани, допытываясь у прибывших из Англии, жива ли Нелл. Такой ажиотаж, как замечают современные критики, повторился лишь с последним томом «Гарри Поттера». 23 февраля Диккенс получил из Америки письмо: коллега, Вашингтон Ирвинг, хвалил «Лавку древностей» и приглашал приехать. Дома критики роман поругивали – нет, не за неправдоподобную и изначально безжизненную девочку, а опять за то, что автор «играет на чувствах», когда пишет о бедняках, опасно подталкивая народ к взрыву.

«А какая страшная была здесь ночь! Ночь, когда дым превращался в пламя, когда каждая труба полыхала огнем, а проемы дверей, зияющие весь день чернотой, озарялись багровым светом, и в их пышущей жаром пасти метались призраки, сиплыми голосами перекликавшиеся друг с другом. Ночь, когда темнота удесятеряла грохот машин, когда люди около них казались еще страшнее, еще одержимее; когда толпы безработных маршировали по дорогам или при свете факелов теснились вокруг своих главарей, а те вели суровый рассказ о всех несправедливостях, причиненных трудовому народу, и исторгали из уст своих слушателей яростные крики и угрозы; когда доведенные до отчаяния люди, вооружившись палашами и горящими головешками и не внимая слезам и мольбам женщин, старавшихся удержать их, шли на месть и разрушение, неся гибель прежде всего самим себе…»

Критик Стивенс: «Такие романы влияют на политические убеждения молодых, невежественных и неопытных… Они порождают поспешные обобщения и ложные выводы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю