355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Максим Чертанов » Диккенс » Текст книги (страница 18)
Диккенс
  • Текст добавлен: 25 февраля 2022, 20:30

Текст книги "Диккенс"


Автор книги: Максим Чертанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)

Умер, ваше величество. Умер, милорды и джентльмены. Умер, вы, преподобные и неподобные служители всех культов. Умер, вы, люди; а ведь небом вам было даровано сострадание. И так умирают вокруг нас каждый день».

Кто-то разрыдался, кто-то дал денег на проект Диккенса и Куттс, но Чедбенды продолжали свое дело, Диккенс даже напрямую в Общество миссионеров писал в июле 1852 года: «Если Вы находите, что в расходовании средств на благотворительность внутри страны и за границей соблюдена справедливая пропорция, то я этого не нахожу. Более того, я самым серьезным образом сомневаюсь, может ли могучая торговая держава, имеющая связь со всеми странами мира, наилучшим образом христианизировать пребывающие в духовной тьме области вселенной иначе, чем отдавая свои богатства и энергию делу воспитания добрых христиан у себя дома» – но миссионеры были непробиваемы.

И вообще все шло скверно. В 1852 году к власти вернулись консерваторы: сперва Эдвард Смит-Стэнли, граф Дерби, за ним Джордж Гамильтон-Гордон, граф Абердин, и так вплоть до 1856-го, и это означало, что из всех щелей полезут заклинания о «старой доброй Англии», а общество будет все глубже вязнуть в тумане и удушаться красной тесьмой. Диккенс становился все злее и категорически отказался баллотироваться в палату общин, когда ему вновь это предложили. Знакомому, Роберту Роулинсону, 25 января 1854 года: «Что касается парламента, то там так много говорят и так мало делают, что из всех связанных с ним церемоний самой интересной показалась мне та, которую (без всякой помпы) выполнил один-единственный человек и которая заключалась в том, что он прибрал помещение, запер дверь и положил в карман ключи…»

Лучше было потихоньку заниматься делом, и он занимался: пропагандировал недавно открытую первую детскую больницу на Грейт-Ормонд-стрит, искал архитекторов для жилищного проекта (к 1862 году усилиями мисс Куттс и других благотворителей будет построен жилой комплекс Коламбия-сквер: четыре квартала многоквартирных домов на тысячу жильцов).

1 марта появился первый выпуск «Холодного дома», критики молчали, продажи были обычные – от 34 тысяч до 40 тысяч экземпляров. А 13-го родился очередной ребенок Диккенса и Кэтрин – Эдвард Бульвер-Литтон, по прозвищу Плорн. За день до этого Диккенс в дневнике инвентаризировал своих детей: «Чарли, 14, в школе в Итоне. Мэйми, 13. Кейт, 11. Уолтер Лэндор, 10 (поедет в Индию, прощай, прощай). Фрэнсис Джеффри, 7. Альфред Теннисон, 5. Сидни Смит, 4. Генри Филдинг, 2», а после рождения Плорна писал Анджеле Бердетт-Куттс и другим друзьям, что «прекрасно обошелся бы и без него». Тем не менее Плорн стал одним из его любимцев – конечно, после старшего, Чарли (тот наслаждался учебой в Итоне, одноклассники его любили, Диккенс обожал его, навещал каждую неделю с корзиной еды из лучших магазинов, считал, что парень пошел в отца), и девочек.

Летом, изменив Бродстерсу, отправились отдыхать в Дувр, на самую границу с Францией, – Диккенса тянуло как можно дальше от дома. В августе и сентябре он со своей труппой гастролировал на севере Англии, собирая деньги для Гильдии литературы и искусств, в октябре решил опробовать новое место отдыха – французскую Булонь, город понравился и Кэтрин и Джорджине (близко к Лондону, есть превосходный отель для приглашенных гостей, место еще не испоганено туристами, вкусное вино и все очень дешево), решили отныне проводить в этом месте каждое лето, Диккенс там написал очередную рождественскую повесть «История одного ребенка». 6 января 1853 года он выступал в Бирмингеме на банкете в честь Гильдии: «От позора оплаченного посвящения, от постыдной, грязной работы наемных писак… народ освободил литературу. И я, посвятив себя этой профессии, твердо убежден, что литература в свою очередь обязана быть верной народу, обязана страстно и ревностно ратовать за его прогресс, благоденствие и счастье».

Это прекрасно, но какие профессии дать детям? Литературных талантов они не обнаруживали. Зато у двенадцатилетней Кейт (домашнее прозвище Черт из коробочки – за вспыльчивость) обнаружился талант к живописи – ее отдали в престижный и очень дорогой Бедфордский колледж для девушек, где были специализированные художественные классы. (Диккенс воспроизвел модель своих родителей: серьезно потратился на обучение девочки, а не мальчиков.) Мэйми продолжала учиться дома с Джорджиной, к которой была очень привязана, и с гувернанткой. Она так и не получит никакого образования, кроме домашнего, и, в отличие от сестры, толку из нее потом не выйдет. Виноват ли в этом Диккенс? Судя по Кейт, надо думать, что, прояви ее сестра желание где-то на кого-то учиться, ей бы не отказали. Но если не хочет, то зачем?

С мальчиками было хуже. Уолтера отец еще в 10 (!) лет приговорил к отъезду в колонии: видимо, считал, что мальчишка никуда не годится. Но все равно ему где-то надо было учиться, как и остальным; о Королевском колледже даже речь не заходила, Диккенс нашел очень дешевую английскую школу-интернат в Булони, управляемую священниками, и отныне каждый из его сыновей, достигая восьми лет, отправлялся туда – на весь год, с одними каникулами. Неизвестно, спрашивалось ли на этот счет мнение Кэтрин или хотя бы Джорджины. Впрочем, лето семья проводила в Булони – можно было с мальчиками общаться.

«Холодный дом» строился и в сентябре должен был подойти к концу. Критики по-прежнему не могли оценить эту вещь, чересчур сложную и переполненную символами. После «Лавки древностей» это вторая книга с «атмосферой», только атмосфера здесь куда гуще: от первой до последней строчки нас преследуют грязь, туман, слякоть, сумасшествие, как у Кафки; безумен сам суд, безумны фантасмагорические чудища, собравшиеся вокруг него, – старуха, что всю жизнь ходит на процесс, обещая выпустить на волю своих птиц, когда он кончится, – поколения бедных птичек так и умирают в клетках, алкоголик старьевщик Крук, темный двойник Лорда-канцлера: «По мне – „что в сеть попало, то и рыба“ – ничем не брезгую. А уж если что попадет ко мне в лапы, того я из них не выпущу (то есть соседи мои так думают, но что они знают, эти люди?); а еще я терпеть не могу никаких перемен, никакой уборки, стирки, чистки, ремонта у себя в доме. Потому-то лавка моя и получила столь зловещее прозвище – „Канцлерский суд“. Но сам я на это не обижаюсь. Я чуть не каждый день хожу любоваться на своего благородного и ученого собрата, когда он заседает в Линкольнс-Инне. Он меня не замечает, но я-то его замечаю. Между нами невелика разница. Оба копаемся в неразберихе…»

В финале романа Крук от пьянства самовозгорается – символ ужасного краха всего, что привязано к Суду. Набоков: «Вспомним образы первых страниц книги – дымный туман, мелкая черная изморось, хлопья сажи – здесь ключ, здесь зарождение страшной темы, которая сейчас разовьется и, приправленная джином, дойдет до логического конца».

«Ни живы ни мертвы приятели спускаются по лестнице, цепляясь друг за друга, и открывают дверь комнаты при лавке. Кошка отошла к самой двери и шипит, – не на пришельцев, а на какой-то предмет, лежащий на полу перед камином. Огонь за решеткой почти погас, но в комнате что-то тлеет, она полна удушливого дыма, а стены и потолок покрыты жирным слоем копоти. Кресла, стол и бутылка, которая почти не сходит с этого стола, стоят на обычных местах. На спинке одного кресла висят лохматая шапка и куртка старика.

– Смотри! – шепчет Уивл, показывая на все это приятелю дрожащим пальцем. – Так я тебе и говорил. Когда я видел его в последний раз, он снял шапку, вынул из нее маленькую пачку старых писем и повесил шапку на спинку кресла, – куртка его уже висела там, он снял ее перед тем, как пошел закрывать ставни; а когда я уходил, он стоял, перебирая письма, на том самом месте, где на полу сейчас лежит что-то черное.

Уж не повесился ли он? Приятели смотрят вверх. Нет.

– Гляди! – шепчет Тони. – Вон там, у ножки кресла, валяется обрывок грязной тонкой красной тесьмы, какой гусиные перья в пучки связывают. Этой тесьмой и были перевязаны письма. Он развязывал ее не спеша, а сам все подмигивал мне и ухмылялся, потом начал перебирать письма, а тесемку бросил сюда. Я видел, как она упала.

– Что это с кошкой? – говорит мистер Гаппи. – Видишь?

– Должно быть, взбесилась. Да и немудрено – в таком жутком месте.

Оглядываясь по сторонам, приятели медленно продвигаются. Кошка стоит там, где они ее застали, по-прежнему шипя на то, что лежит перед камином между двумя креслами.

Что это? Выше свечу!

Вот прожженное место на полу; вот небольшая пачка бумаги, которая уже обгорела, но еще не обратилась в пепел; однако она не так легка, как обычно бывает сгоревшая бумага, и словно пропитана чем-то, а вот… вот головешка – обугленное и разломившееся полено, осыпанное золой; а может быть, это кучка угля? О, ужас, это он! и это все, что от него осталось; и они сломя голову бегут прочь на улицу с потухшей свечой, натыкаясь один на другого. На помощь, на помощь, на помощь! Бегите сюда, в этот дом, ради всего святого! Прибегут многие, но помочь не сможет никто. „Лорд-канцлер“ этого „Суда“, верный своему званию вплоть до последнего своего поступка, умер смертью, какой умирают все лорд-канцлеры во всех судах и все власть имущие во всех тех местах – как бы они ни назывались, – где царит лицемерие и творится несправедливость. Называйте, ваша светлость, эту смерть любым именем, какое вы пожелаете ей дать, объясняйте ее чем хотите, говорите сколько угодно, что ее можно было предотвратить, – все равно это вечно та же смерть – предопределенная, присущая всему живому, вызванная самими гнилостными соками порочного тела, и только ими, и это – Самовозгорание, а не какая-нибудь другая смерть из всех тех смертей, какими можно умереть».

Жуткая, отравленная поэзия… Отметим, что – это проглядел даже сверхглазастый на такие вещи Набоков – один из символов зла в романе – беспрестанно с самого начала всюду расхаживающая, шипящая и сверкающая зелеными глазами кошка Крука (в «Домби» уже был похожий на кошку злодей Каркер): удивительно, но этих пушистых олицетворений уюта Диккенс, воспевший уют, похоже, не любил. За сцену самовозгорания его все бранили (хотя он до последнего отстаивал правдоподобие этого эпизода, ссылаясь на доктора Элайотсона), и даже друзьям не понравилась книга, недобрая, местами чересчур символистская и фантасмагоричная, местами слишком реалистическая и потому тяжелая для привыкшей к уютной «диккенсовщине» публики; Форстер писал, что «стал очевидным недостаток свежести у нашего гения». Между тем читается «Холодный дом» легко, сюжет его ясен, герои (за исключением нескольких чудищ) человечны, и, безусловно, это один из пяти-шести лучших романов Диккенса; читать обязательно, мы именно поэтому ничего, по сути, не сказали о сюжете и героях романа, чтобы не испортить вам праздник, но только с него не начинать…

Управившись с романом, Диккенс поехал отдохнуть в Италию и Францию, перед самым отбытием опубликовав в «Домашнем чтении» статью о домашнем насилии (считалось, что избивать жену нормально); женщин не взял, спутниками его были Коллинз и Эгг. Много лет он не знал такой холостяцкой свободы, был счастлив и за три месяца путешествия не написал ничего, кроме двух статей в «Домашнее чтение». В очередной раз побывав в Венеции, вновь возмутился почтением, которое положено испытывать к памятникам старины, какой бы недоброй та ни была, и писал Форстеру: «Заранее укоряя вас в глухоте и черствости, ваш путеводитель, до краев напичканный вздором, побуждает вас восторгаться предметами, в которых нет ни грана воображения, природы, соразмеренности, закономерности – ровным счетом ничего. Вы покорно слушаетесь путеводителя и тому же учите сына. Тот завещает эту мудрость своему сыну – и так далее, и на добрые три четверти мир становится богаче надувательством и страданиями».

В декабре в Турине он встретился с семьей де ла Рю, ненадолго возобновил сеансы гипноза с Огастой и (видимо, Огаста пожаловалась на холодность к ней Кэтрин, проявившуюся, когда они встречались в прошлый раз) послал жене невероятно оскорбительное письмо, требуя от нее извинений: «…Интенсивная сосредоточенность на любой идее, которая полностью овладевает мной, является одним из качеств, которое делает меня отличающимся – иногда в хорошую сторону, иногда, думаю, в дурную – от других людей. Независимо от того, чем ты была недовольна тогда в Генуе, именно эта моя сосредоточенность сделала тебя знатной и чтимой в твоей замужней жизни, дала тебе лучшее положение в обществе и окружила тебя многими завидными вещами… Твое отношение к этим людям недостойно тебя. Ты должна немедленно написать ей [Огасте де ла Рю] и выразить интерес и надежду на то, что между вами всегда будут дружеские, ничем не замутненные отношения. Я не „прошу“ или „хочу“, чтобы ты сделала это. Я никогда не спрошу, сделала ты это или нет, и никогда не коснусь больше этого предмета – все будет бесполезно и презренно, если это будет сделано иначе как исходя из твоего сердца». От такого послания любая жена с ума сойдет от страха – и Кэтрин, разумеется, повиновалась.

В Париже под конец путешествия к Диккенсу присоединился Чарли: полгода назад нетерпеливый отец, сочтя, что сидеть еще пять лет и учить латынь слишком накладно (для Анджелы Бердетт-Куттс: платила по-прежнему она), потребовал, чтобы сын выбрал себе профессию. Чарли сказал, что хочет быть офицером, мисс Куттс готова была платить и дальше, но отцу идея не понравилась, и, решив сделать сына коммерсантом, он отослал его учиться в Лейпциг. Сын не выдержал и уехал домой, а расстроенный отец писал мисс Куттс, что «в нем, возможно, меньше энергии и целеустремленности, чем я предполагал в моем сыне».

Вернувшись в Англию, Диккенс впервые осуществил давнюю идею: прочел публично собственный текст («Рождественскую песнь») 27 декабря в Бирмингеме; выручка пошла в пользу Института Бирмингема, успех был громадный, последовали еще два чтения, хлынули приглашения, Диккенс стал задумываться о том, чтобы сделать выступления регулярными, но друзья отговаривали: несолидно.

Беднягу Чарли вновь отослали в Германию, тираж «Домашнего чтения» без беллетристики Диккенса стал потихоньку падать, другие авторы заменить его не могли: нужно срочно давать роман. О чем? Кое-где в стране проходили забастовки: одна из них, длительная и упорная, уже полгода тянулась на ткацких фабриках в Престоне. (Владельцы фабрик отказывались от переговоров и уволили лидеров бастующих.) Диккенс, восхищавшийся чужими революциями, у себя дома даже забастовки порицал, считая, что рабочие с бизнесменами должны как-то «поладить»; он решил написать о хорошем рабочем, который ни в каких забастовках не участвует.

У него уже был неудачный опыт с невероятно скучным «положительным рабочим» Вардоном в романе «Барнеби Радж» и было сомнительно, что на этот раз выйдет лучше, – рабочих он любил, но, кроме как на публичных выступлениях, с ними близко не знался, – но пробовать-то надо. В конце января 1854 года он поехал в Престон, сходил на митинг бастующих – первым итогом стала статья «О забастовке», опубликованная 11 февраля в «Домашнем чтении». В ней он горячо защищал ткачей от ревнителей «старой доброй Англии», считавших, что бунтовщиков надо «проучить», причины забастовки счел заслуживающими уважения, и даже митинг ему неожиданно понравился: «Если сравнить это собрание с заседанием в палате общин с точки зрения тишины и порядка, то достопочтенный спикер отдал бы предпочтение Престону». Тем не менее саму забастовку он назвал «ошибкой» и призвал «великодушно простить» эту ошибку английскому рабочему, у которого «благородная душа и доброе сердце».

Новый роман – «Тяжелые времена» – очень недолгое время – в феврале, когда Диккенс съездил на несколько дней в Рочестер и на неделю в Париж (все без жены) – «попереваривался» и в середине месяца был уже в работе: возможно, именно такой поспешностью объясняется его чудовищная слабость. Сюжет, однако, начинается не с забастовки – Диккенс обрушился на нелюбимую им науку статистику. Знакомому, Чарлзу Найту: «Моя сатира направлена против тех, кто не видит ничего, кроме цифр и средних чисел… против тех, кто берется утешать рабочего, вынужденного ежедневно вышагивать по двенадцать миль с работы и на работу, сообщая ему, что среднее расстояние между двумя населенными пунктами по всей Англии не превышает четырех миль». Но получилось нападение не на статистику, а на «факты» – факты, на которых сам Диккенс основывался в своей работе, а теперь вдруг возненавидел, – и на науку вообще, противопоставленную искусству и воображению (Рей Брэдбери на эту тему написал коротенький, но куда более сильный рассказ), и даже на образование, которое Диккенс раньше всегда воспевал. Странновато получилось, хотя написано смешно и великолепно: вот школа, где учат «фактам»:

«– А теперь определи, что есть лошадь?

(Сесси Джуп, насмерть перепуганная этим вопросом, молчала.)

– Ученица номер двадцать не знает, что такое лошадь! – объявил мистер Грэдграйнд, обращаясь ко всем сосудикам. – Ученица номер двадцать не располагает никакими фактами относительно одного из самых обыкновенных животных! Послушаем, что знают о лошади ученики. Битцер, скажи ты…

– Четвероногое. Травоядное. Зубов сорок, а именно: двадцать четыре коренных, четыре глазных и двенадцать резцов. Линяет весной; в болотистой местности меняет и копыта. Копыта твердые, но требуют железных подков. Возраст узнается по зубам. – Все это (и еще многое другое) Битцер выпалил одним духом.

– Ученица номер двадцать, – сказал мистер Грэдграйнд, – теперь ты знаешь, что есть лошадь. <…>

– Вы должны всегда и во всем руководствоваться фактами и подчиняться фактам, – продолжал джентльмен. – Мы надеемся в недалеком будущем учредить министерство фактов, где фактами будут ведать чиновники, и тогда мы заставим народ быть народом фактов, и только фактов. Забудьте самое слово „воображение“. Оно вам ни к чему. Все предметы обихода или убранства, которыми вы пользуетесь, должны строго соответствовать фактам. Вы не топчете настоящие цветы – стало быть, нельзя топтать цветы, вытканные на ковре. Заморские птицы и бабочки не садятся на вашу посуду – стало быть, не следует расписывать ее заморскими цветами и бабочками. Так не бывает, чтобы четвероногие ходили вверх и вниз по стенам комнаты, – стало быть, не нужно оклеивать стены изображениями четвероногих…»

Дети, которых учат «фактам», превращаются в роботов, а один из них даже становится преступником; казалось бы, автор должен изобразить для контраста с этой плохой школой хорошую, где учат как-то иначе, но он противопоставил ей бродячий цирк, где все поголовно хорошие и добрые, потому что не учились (просто невероятный вывод для Диккенса): «Все они, и мужчины и женщины, старались держаться развязно и самоуверенно; одежда их не блистала опрятностью, в домашнем быту царил хаос; что же касается грамоты, то познаний всей труппы вместе взятой едва хватило бы на коротенькое письмо. И в то же время это были люди трогательно простодушные и отзывчивые, от природы неспособные на подлость, всегда и неизменно готовые помочь, посочувствовать друг другу».

Положительный рабочий Стивен в школе фактов не учился и (поэтому?) он очень порядочный человек: его жена алкоголичка, он любит другую, но сам не может решить, можно ему с ней жить или нет, и идет спрашивать разрешения у хозяина фабрики (выбившегося из низов, но все равно мерзкого) – тот запрещает, и Стивен покоряется. Вообще-то сам по себе диалог сильный, учитывая тогдашние законы относительно разводов:

«– Нет, я должен избавиться от этой женщины, и я прошу вас научить меня – как?

– Никак, – отвечал мистер Баундерби.

– Ежели я что над ней сделаю, сэр, есть такой закон, чтобы меня наказать?

– Разумеется.

– Ежели я сбегу от нее, – есть такой закон, чтобы меня наказать?

– Разумеется.

– Ежели я женюсь на другой, любимой женщине, есть такой закон, чтобы меня наказать?

– Разумеется.

– Ежели бы мы стали жить вместе не женатые, – хотя этого и быть бы не могло, такая она честная, – есть такой закон, чтобы наказать меня в каждом моем ни в чем не повинном младенце?

– Разумеется.

– Тогда, бога ради, назовите такой закон, который помог бы мне! – сказал Стивен Блекнул.

– Гм! Это священные узы, – отвечал мистер Баундерби, – и… и… их надо охранять.

– Только не так, сэр. Нисколько их это не охраняет. Наоборот. От этого они хуже рвутся. Я простой ткач, с детства работаю на фабрике, но я не слепой и не глухой. Я читаю в газетах, как людей судят, – да и вы наверняка тоже, – и просто страх берет, когда видишь, что из-за этой самой цепи, которую будто бы нельзя разорвать, ни за что и ни в коем случае, кровь льется по всей стране. Среди простого народа, между мужьями и женами, не то что до драки, а и до смертоубийства дело доходит. Это надо понимать. У меня большая беда, и я прошу вас назвать закон, который мне поможет.

– Ну-с, вот что, – сказал мистер Баундерби, засовывая руки в карманы, – если хотите знать, есть такой закон.

Стивен, по-прежнему не спуская глаз с лица Баундерби, одобрительно кивнул головой.

– Но он вам не подойдет. Это денег стоит. Больших денег».

Но все же трудно представить себе фабричного рабочего, что ходит спрашивать у владельца фабрики, с кем ему спать или не спать. И однако же Стивен, это кроткое существо, находит в себе достаточно мужества, чтобы отказаться участвовать в забастовке. (Диккенс не сумел придумать убедительной причины, почему тот отказывается, и объясняет это словом, данным любимой женщине.) Читатели, ознакомившиеся с благосклонным отзывом Диккенса о митинге ткачей в недавней статье, были, наверное, удивлены, обнаружив, в какую напыщенную глупость превратился этот митинг в романе.

Отвратительный главарь забастовщиков обрушивает гнев на бедного Стивена:

«– Но, о друзья и братья мои! О мои сограждане, угнетенные рабочие Кокстауна! Что сказать о человеке, о рабочем человеке – как ни кощунственно называть его этим славным именем, – отлично знающем по собственному опыту все ваши обиды и гонения на вас, – на силу и крепость Англии, – слышавшем, как вы, с благородным и величественным единодушием, перед которым задрожат тираны, решили внести свою лепту в фонд Объединенного Трибунала и соблюдать все правила, изданные этим органом на благо вам, каковы бы они ни были, – что, спрашиваю я вас, можно сказать об этом рабочем, – ибо так я вынужден называть его, – который в такое время покидает свой боевой пост и изменяет своему знамени; в такое время оказывается предателем, трусом и отступником, и не стыдится, в такое время, открыто заявить о том, что он принял позорное, унизительное решение остаться в стороне и не участвовать в доблестной борьбе за свободу и справедливость!»

В общем, все Стивена ненавидят, и, хоть он и штрейкбрехер, хозяин тоже ненавидит и прогоняет его по довольно неубедительной причине, и он после злоключений падает в шахту и погибает, и тогда почти все раскаиваются. Злодей – юноша, который, выучившись фактам, стал вором (даже не убийцей!), карается смертью, правда, тихой, от лихорадки. А вот еще необычное для Диккенса: прежде он всегда венчал романы счастьем брака, а теперь наоборот – побегом одной из героинь от злого мужа.

В целом «Тяжелые времена» – катастрофически плохой роман, но викторианцам понравился – в апреле, когда он начал печататься, тираж «Домашнего чтения» мгновенно вырос вдвое. Еще до этого, в марте, Англия совместно с Францией вступила в Крымскую войну на стороне Турции против России (началось все осенью 1853 года, когда Россия оккупировала Молдавию и Валахию, территории, ранее принадлежавшие Турции, но получившие полуавтономный статус после Русско-турецкой войны 1829 года); цель – не допустить захвата русскими европейской части Османской империи: энтузиазм всех воюющих сторон был огромный и настроения равно шапкозакидательские.

С середины июня по октябрь Диккенсы жили в Булони – жилье заранее выбрала и обставила Джорджина. Вилла на холме, буйные кусты роз, стога сена, в которых так хорошо валяться, прохладный морской бриз – Диккенс говорил, что еще никогда и нигде ему так хорошо не отдыхалось и не работалось, даже по душным лондонским улицам не тосковал. (А зря: может, они вдохновили бы его написать настоящий роман вместо скучной агитки.) В июле «Тяжелые времена» были свалены с плеч – это короткий роман, и, вероятно, автор был рад отделаться от него – несколько сюжетных линий так и повисли, чего с ним прежде не бывало.

Он съездил в Лондон повидать Коллинза, предупредив его письмом, которое диккенсоведы не знают как и толковать: «Я бы хотел провести время в вихре невинных, но легкомысленных развлечений, безудержно предаваясь всяческим беспутствам… Согласны ли Вы по первому зову отправиться вместе со мною завтракать – куда угодно – часов в двенадцать ночи и уж больше не ложиться спать?.. Я бы с восторгом приветствовал столь безнравственного сообщника!»

Уж какие там были «беспутства», неизвестно, но через несколько дней Диккенс привез Коллинза в Булонь, приезжали также Уиллс, Эгг, Томас Берд, сколотили крикетную команду, купались, ходили в расположенный по соседству военный лагерь смотреть на Луи Наполеона – уже императора, недавно совершившего при полном одобрении французов государственный переворот. Форстер не приехал. Он тяжело болел, да и близость его с Диккенсом в тот период, кажется, пошатнулась – из-за Коллинза, наверное. Но именно Форстеру Диккенс 17 июня отправил из Булони письмо о своих домашних проблемах, говоря, что ситуация напоминает ему брак Копперфильда с Дорой: «…Я веду такое счастливое и все же такое несчастное существование, ища реальность в нереальности и находя хрупкий комфорт в бесконечном побеге от сердечного разочарования».

12 августа вышла последняя глава «Тяжелых времен», критики в основном бранились, историк Маколей назвал роман «мрачным социализмом», Форстер похвалил, автор не знал, чем заняться дальше, все сильнее злился на происходящее дома. Форстеру, август: «У меня возникла идея давать в „Домашнем чтении“ очерки, посвященные „члену палаты от Ниоткуда“…» Сентябрь: «Я неохотно расстаюсь с этой идеей, а заодно и с надеждой передать всем живущим в Англии хотя бы частицу того презрения, которое я испытываю к палате общин. Пока это чувство не разделят все англичане, мы ничего не сможем добиться… Мне приходят в голову страшные мысли – уехать куда-нибудь одному, может быть в Пиренеи… Начинаю представлять себя живущим по полугоду или около того в каких-нибудь совершенно недоступных местах. Меня манит идея забраться в Швейцарии под самые вечные снега и пожить в каком-нибудь монастыре… Эти мысли преследуют меня постоянно, и я ничего не могу с ними поделать. Я отдыхаю уже девять (или десять?) недель, и порой мне кажется, что прошел целый год, хотя до приезда у меня были очень странные нервные срывы. Если бы не привычка ходить быстро и помногу, я бы просто взорвался и этим прекратил свое существование».

Статья «Мало кому известно», 2 сентября: «Мало кому известно, что сейчас, в 1854 году, английская нация представляет собою скопище пропойц, еще более лишенных человеческого облика, чем русские бояре времен Петра Великого… Мало кому известно, что народ не имеет никакого отношения к некоему солидному клубу, который собирается по средам в Вестминстере, и что клуб этот не имеет никакого отношения к народу. Вследствие какой-то нелепой случайности члены этого клуба избираются людьми совершенно ему чуждыми, и все, что делается и говорится в клубе, делается и говорится членами клуба для собственного удовольствия или собственной выгоды, а вовсе не потому, что они руководствуются соображениями блага своих избирателей…»

Эпидемия холеры прокатилась по Лондону в августе – сентябре и унесла в могилу более десяти тысяч человек. Считалось, что холеру вызывают «миазмы», которые «зарождаются» в тесных и грязных помещениях: ошибочное представление, но отсутствие гигиены, разумеется, свою роль в распространении эпидемии играло. Вернувшись в первых числах октября в Лондон, Диккенс разразился гневной статьей «К рабочим людям»:

«Сейчас, когда еще свежа память об ужасном море, когда всякий, кто только не закрывает себе глаза нарочно, может на каждом шагу наблюдать последствия этого мора в виде душераздирающих картин бедности и разорения, священный долг всех журналистов – объявить своим читателям, к каким бы слоям общества они ни принадлежали, что в глазах Господа они будут повинны в массовом убийстве, покуда не возьмутся всерьез за благоустройство своих городов и не примут мер к улучшению условий жизни в домах, где обитают неимущие.

Однако нам хотелось бы пойти еще дальше наших коллег из „Таймса“, выступивших с весьма энергичным обращением к рабочим людям Англии, и умолять их (с тем, чтобы они не повторили роковой ошибки в будущем) – не поступаться своими исконными интересами и не давать обманывать себя политиканам, стоящим у власти, – с одной стороны, и наглым мошенникам – с другой. Превыше всего следует твердо настаивать на своем праве и на праве своих детей пользоваться всеми благами жизни и здоровья, которые провидение предназначает для всех; народ ни в коем случае не должен давать какой бы то ни было партии действовать от его имени, пока не будут очищены жилища и не будут обеспечены средства для поддержания в них чистоты и порядка… Только оказав давление на правительство, можно вынудить его исполнить свой первейший долг – исправить страшное зло, которое представляют собой нынешние жилища бедных».

Мисс Куттс была чрезвычайно испугана – о каком «давлении» он толкует? – и он оправдывался, говоря, что вовсе не имел в виду забастовок или чего-то в подобном роде. Как же тогда «оказывать давление», если не бастовать и никакой партии не давать действовать? Ну… как-то так. Нужно «взаимопонимание между нашими двумя наиболее многочисленными сословиями (рабочие и средний класс. – М. Ч.), установление близких и теплых отношений между ними, рост взаимного уважения и искренности…». Он продолжал писать о жилищном строительстве, больницах и канализации всю осень: плевать, хотят покупатели «Домашнего чтения» читать об этом или нет, – придется…

Крымскую войну поддерживали в Англии все – консерваторы, либералы, радикалы: то была в их представлении война цивилизованной Европы против варварского агрессора, тянущего руки все дальше и дальше (против была только небольшая группа левых радикалов, известных как Манчестерская школа). У Диккенсов на вилле все лето провисели британский и французский флаги. К де Сэржа, 3 января 1855 года: «Я несомненно считаю, что Россию надо остановить и что война неизбежна ради будущего спокойствия мира». Рождественская история 1854 года была посвящена союзу британцев и французов, теперь «друзей навек».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю