Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Но союзники недооценили противника, и война затянулась, принося тысячи смертей, причем не только от оружия, но и от некомпетентности: беспрестанно воюя в дальних неразвитых странах, Англия оказалась не готова к настоящей большой войне, генералы были беспомощны, офицерские чины продавались за деньги, чиновники разворовывали средства, в госпиталях не было бинтов и еды. Вся страна, включая Диккенса, была шокирована откровенными репортажами крымского корреспондента «Таймс» Уильяма Рассела. Диккенс послал в Крым собственного корреспондента, Генри Огастеса Зала, и печатал в «Домашнем чтении» его очерки, не менее убийственные, и собственные бранные статьи.
Ни о каких реформах внутри страны, разумеется, речь не шла, все вымерзло, как в Крыму зимой. Лавинии Уотсон, 1 ноября 1854 года: «Война вызывает у меня самые противоречивые чувства: восхищение нашими доблестными солдатами, страстное желание перерезать горло русскому императору и нечто вроде отчаяния при виде того, как пороховой дым и кровавый туман снова заслонили собой притеснение народа и его страдания у нас дома. Когда я думаю о Патриотическом фонде, с одной стороны, а с другой – о той нищете и тех бедствиях, которые породила у нас холера, в одном лишь Лондоне жестоко и бессмысленно уничтожившая неизмеримо больше англичан, чем может погибнуть за все время войны с Россией, мне кажется, что какая-то сила отбросила мир на целых пять столетий назад».
Из процитированного выше письма к де Сэржа: «Состояние умов англичан во время войны меня печалит… Все прочие заботы и интересы померкли перед ней. Боюсь, нет никаких сомнений в том, что пройдут годы, прежде чем можно будет заикнуться о каких-нибудь внутренних реформах; каждый ничтожный бюрократ отмахивается войной от каждого, кто пытается противиться его махинациям… я нисколько не сомневаюсь в том, что наше правительство – это самое злополучное правительство, какое только можно себе вообразить, что от него никто (кроме некоторых чиновников) не ждет ни малейшего толку и что тем не менее заменить его абсолютно некем…»
Зимой Севастополь оставался у русских, британцы продолжали умирать от болезней и недостаточности медицинского обслуживания; английский историк Элизабет Холт, ссылаясь на материалы Следственной комиссии по поставкам, писала: «Все пытались переложить обязанности друг на друга. Никто не знал, что находилось на складах, где достать то, чего на складах не было, кто должен платить за то, что все-таки получено, и даже как доставить это в Крым». Диккенс бушевал и, выступив в декабре несколько раз с «Рождественской песнью», взялся обдумывать роман о бюрократизме, хаосе и некомпетентности – «Ничья ошибка». Но он не только этим решил послужить стране. С Анджелой Бердетт-Куттс они прочли записки Флоренс Найтингейл, знаменитой сестры милосердия, которая рассказывала, в частности, что в госпиталях невозможно высушить белье и перевязочные материалы. Куттс дала денег, Диккенс нашел инженера, Уильяма Джейкса из Блумсбери, и тот изобрел сушильный шкаф. Уже зимой 1855 года партию таких шкафов отправили на фронт. Они реально работали и наверняка спасли от смерти какое-то количество людей. Это вам не на диване лежать, призывая соотечественников идти на какую-нибудь войну.
Глава одиннадцатая
СТАРАЯ ЛЮБОВЬ, НОВАЯ ЛЮБОВЬ
Чарли наконец забрали из Германии и собирались отдать в коммерческое училище в Бирмингеме – Диккенс не терял надежды сделать из него бизнесмена. 6 января 1855 года как обычно – любительским спектаклем – отпраздновали его день рождения. Остальные мальчишки учились в Булони, кроме малыша Плорна. (Кэтрин что-то давно не беременела – нельзя исключить, что супружеские отношения попросту прекратились.) Их отец второй раз в жизни попытался вести дневник (спустя четыре месяца бросил). Войне конца не было видно, туман повсюду, в Ливерпуле голодные бунты; 3 февраля Диккенс писал Форстеру: «С каждым часом я все больше укрепляюсь в моем давнишнем убеждении, что наша правящая аристократия и ее прихвостни ведут Англию к гибели. Я не вижу тут ни проблеска надежды. Что касается общественного мнения, то оно так безразлично ко всему, связанному с парламентом и правительством, что я не на шутку обеспокоен этим положением…» В тот же день он опубликовал в «Домашнем чтении» программную статью «Та, другая публика»: есть немногочисленные «мы», которые видят, что творится в стране, а остальным почему-то на все плевать:
«Имеет ли та, другая Публика, достаточное представление о коррупции, расточительстве и потерях, порождаемых этим порочным процессом управления? Наша Публика осведомлена обо всем этом, и наша Публика ясно видит, как это гнусно. Это та, другая Публика, где-то там – где, собственно, она может находиться? – постоянно позволяет надувать себя и заговаривать себе зубы. За последние три или четыре года она совершенно запуталась в злополучном вопросе о свободе печати. Благородные лорды сказали, что вышеозначенная свобода чрезвычайно неудобна. Нет сомнения, что это так. Нет сомнения, что всякая свобода неудобна – для некоторых людей. Свет крайне неудобен для тех, кто имеет достаточно причин предпочитать тьму; было также замечено, что вода и мыло представляют особенное неудобство для тех, кто чистоте предпочитает грязь… пора уже широко раскрыть окна, погасить свечи, похоронить умерших, дать свободный доступ дневному свету, выбросить всю рухлядь и вымести прочь пыль и грязь… Но где та, другая Публика, на которую, очевидно, не действует ни моровая язва, ни голод, ни война, ни внезапная смерть? Остается только одно утешение. Мы, англичане, не единственная жертва той, другой Публики. О ней можно услышать и в других местах…»
Через несколько дней вдруг случилось приятное: совершая очередную пешую прогулку с Бердом, Лемоном и Коллинзом через страну своего детства – Рочестер, Диккенс увидел, что продается дом, в который он влюбился маленьким мальчиком, – имение Гэдсхилл-плейс: это надо было срочно обдумать. А еще через три дня, накануне краткой поездки с Коллинзом в Париж (это у Диккенса стало ритуалом – он как будто за воздухом туда ездил), пришло письмо от… Марии Биднелл, теперь Марии Винтер. Оно не сохранилось, а вот ответ от 10 февраля: «Я распечатал Ваше письмо в каком-то трансе, совсем как мой друг Дэвид Копперфильд, когда он был влюблен. Я читал его с упоением, не отрываясь, пока не дошел до того места, где Вы упоминаете о своих девочках. В том состоянии полной отрешенности, в каком я находился, я совсем забыл о существовании этих милых крошек и подумал, не схожу ли я с ума, но тут я вспомнил, что и у меня самого девять детей…»
Она, оказывается, жила теперь в Лондоне, он сразу предложил ей встречу, из Парижа писал снова: «…До той самой минуты, когда я в прошлую пятницу вечером распечатал Ваше письмо, я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце. Есть чувства, которые я давно похоронил в своей груди, будучи уверен, что им никогда не возродиться вновь. Но сейчас, когда я говорю с Вами опять и знаю, что эти строки „только для Вас“, как могу я утаить, что чувства эти все еще живы!»
Вернувшись домой, он вновь писал ей, предлагая встретиться наедине, – бог знает, о чем он думал, на что надеялся. Она теперь уже опасалась встречи, предупредив, что стала «старой, толстой, беззубой и безобразной», – он отвечал, что не верит этому. 7 марта они встретились у нее дома. Видимо, она написала о себе правду, так как дальше общаться Диккенс отказался, отделываясь неубедительными предлогами: он-де хочет видеть ее, но мешает работа. (Вялая переписка длилась до лета, потом на три года прервалась, но Диккенс заставил писать Марии Джорджину, и женщины даже подружились заочно.)
Но Мария, сама того не зная, сделала ему чудесный подарок: он напишет с нее (на сей раз уж точно с нее) одну из лучших своих героинь. И той же весной он повстречал прототипа (как считается) еще одной будущей героини: молодой чертежник Фредерик Мейнард рассказал ему о судьбе своей сестры Кэролайн Томсон, оставшейся одной с маленьким ребенком и вынужденной, чтобы выжить, принимать клиентов прямо в доме, где она жила с братом, – а тот не мог заработать на троих.
Диккенс встретился с Кэролайн, был поражен ее нежным детским видом, серьезностью, образованностью и уважением к ней со стороны брата, писал Анджеле Бердетт-Куттс: «…Его восприятие позора его сестры, и неуменьшающееся восхищение ею, и уверенность, что из нее выйдет что-то хорошее… это же целый роман, столь удивительный и столь ясный, о каком, увы, у меня никогда не было смелости подумать…» Его читателей такая история шокировала бы – можно писать о «падших» (хотя лучше бы и не писать), но уж во всяком случае они не могут держать голову высоко и должны быть одиноки. В «Уранию» девушек с детьми не брали, Диккенс попросил мисс Куттс придумать что-нибудь, та сперва не соглашалась, но потом устроила Кэролайн содержательницей меблированных комнат. Бизнес этот у нее не пошел, и в 1856 году она, возможно по совету Диккенса, уехала с братом и ребенком в Канаду, где след ее потерялся. А образ маленькой, как птичка, серьезной девушки остался с Диккенсом.
Форстеру, 27 апреля 1855 года: «…Огромное черное облако нищеты расстилается над каждым городом, с каждым часом становясь все больше и темнее, и при этом из двух тысяч людей не найдется и одного, кто подозревал бы о его существовании или хотя бы способен был поверить в него; праздная аристократия; безмолвствующий парламент; каждый за себя и никто за всех; такова перспектива, и мне она представляется весьма зловещей…» Нужны реформы, если не большие, так хоть какие-нибудь, например, чтобы в чиновники брали не самых тупых, а наоборот; и кто-то же должен за такую реформу выступить… 5 мая текстильный фабрикант и политик Сэмюэл Морли учредил Ассоциацию административных реформ: ядро ее состояло из бизнесменов и банкиров, критически настроенных к правительству, цель – сломать систему повального кумовства и взяточничества при устройстве на государственную службу, способ реализации – заставить всех кандидатов на должности, начиная с самого мелкого клерка, особенно в армии, сдавать экзамены на профессионализм, для чего должна быть создана соответствующая комиссия.
Главным представителем Ассоциации в парламенте был либерал Остин Лэйард, археолог, с которым Диккенс познакомился в 1853 году в Неаполе. Диккенс – Лэйарду, 10 апреля: «Ничто сейчас не вызывает у меня такой горечи и возмущения, как полное отстранение народа от общественной жизни. В этом нет ничего удивительного… народу так мало приходилось участвовать в игре, что в конце концов он угрюмо сложил карты и занял позицию стороннего наблюдателя… Назревающее у нас в стране недовольство пугает меня еще и тем, что оно тлеет незаметно, не вспыхивая ярким пламенем; ведь точно такое же настроение умов было во Франции накануне первой революции, и достаточно одной из тысячи возможных случайностей… – проигранная война, какое-нибудь незначительное событие дома – и вспыхнет такой пожар, какого свет не видел со времен французской революции. Тем временем что ни день, то новые проявления английского раболепия, английского подхалимства и других черт нашего омерзительного снобизма… а возмущенные миллионы, храня все то же противоестественное спокойствие и угрюмость, с каждым днем все больше ожесточаются и все сильнее укрепляются в своих наихудших намерениях. <…>
Если бы люди вдруг встрепенулись и принялись за дело с воодушевлением, присущим нашей нации, если бы они создали политический союз, выступили бы – мирно, но всем скопом – против системы, которая, как им известно, порочна до мозга костей, если бы голоса их зазвучали так же грозно, как рев моря, омывающего наш остров, то и я всей душой присоединился бы к этому движению и счел своей несомненнейшей обязанностью помогать ему всеми силами и попытаться им руководить. Но помогать народу, который сам отказывается помочь себе, столь же безнадежно, как помогать человеку, не желающему спасения. И пока народ не пробудится от своего оцепенения (этого зловещего симптома слишком запущенной болезни), я могу лишь неустанно напоминать ему о его обидах».
И он обещал Лэйарду, что будет напоминать – на страницах «Домашнего чтения» как минимум – и привлечет к этому всех друзей-литераторов.
Мисс Куттс испугалась – она с годами становилась все более консервативной – и потребовала у Диккенса объяснений, зачем он «раскачивает лодку» и разжигает классовый конфликт. Он отвечал 11 мая: «Прислушайтесь к тому, что я говорю сейчас о положении дел в этой безумной стране, ибо возможно, что через десять лет будет уже слишком поздно говорить об этом. Народ не будет вечно терпеть, из всего, что я наблюдаю, мне это совершенно очевидно. И мне хочется что-нибудь противопоставить справедливому гневу народа. Это единственная причина, из-за которой я всей душой стремлюсь к реформам». Он вступил в Ассоциацию Морли.
И другая реформа занимала его той весной: он попытался перестроить Королевский литературный фонд, организацию, которая собирала большие деньги со своих членов и должна была помогать неимущим авторам, но помогала плохо (маленькая гильдия, созданная Диккенсом и Бульвер-Литтоном, и то справлялась лучше), потому что во главе ее сидели такие же именитые и некомпетентные люди, как везде, вдобавок все сплошь – ревнители «старых добрых порядков» и даже не писатели. В союзе с Форстером и Чарлзом Дилком, редактором журнала «Атеней», Диккенс выступил с предложением сделать из фонда настоящее литературное общество с сетью бесплатных библиотек, лекциями и привлечением иностранных авторов; он был убежден, что как только он и его союзники пару раз выступят с сатирическими речами, члены комитета фонда сами раскаются и подадут в отставку. Вы удивитесь, но ничего подобного те не сделали.
Растущая тоска и бешенство нашли выход в романе, над которым Диккенс начал работать в мае; Лавинии Уотсон он писал 21-го: «…Брожу по городу днем – таскаюсь в самые странные места Лондона ночами – сажусь, чтобы сотворить нечто огромное, – встаю, не сделав ничего, – рву на себе волосы – и поражаюсь своему состоянию, хотя должен бы уже к нему привыкнуть». Мисс Куттс, 8 мая: «…Нахожусь в состоянии беспокойства, которое невозможно описать – невозможно даже представить, – вскакиваю и бегу к железной дороге – возвращаюсь и клянусь немедленно уехать прочь, к подножию Пиренеев… встаю и шатаюсь по комнате целый день – брожу по Лондону после полуночи – беру на себя обязательства и не выполняю их…» В таком вот состоянии он написал несколько глав «Ничьей ошибки», прежде чем придумал другое название – «Крошка Доррит». Он не стал писать о войне – ему хотелось копнуть глубже и написать о больном обществе в целом.
Обитателям тюрьмы Маршалси их жизнь кажется нормальной, но вот как реагирует человек, случайно вынужденный там заночевать:
«Потом в утомленном бессонницей мозгу закружились подобно кошмару другие мысли, но все они были связаны с тюрьмой, хотя и самым причудливым образом. Есть ли в тюрьме запас гробов на случай, если кто-нибудь из арестантов умрет? Где хранятся эти гробы и как они хранятся? Где хоронят тех, кто умирает в тюрьмах, как их выносят, какие при этом соблюдаются обряды? Может ли какой-нибудь неумолимый кредитор задержать мертвеца? Возможен ли побег из тюрьмы, как его осуществить? Можно ли взобраться на стену при помощи веревки и крюка? А как спуститься с другой стороны? – может быть, соскочить на крышу соседнего дома, прокрасться по лестнице и, выйдя в дверь, затеряться в толпе? А что, если в тюрьме вспыхнет пожар? Вдруг это случится именно сегодня, когда он ночует здесь?»
А они – ничего, живут… Живет там смолоду старый Доррит, жена его умерла, трое детей, младшая, Эми, прозванная Крошкой за малый рост (и, как считается, вдохновленная характером Кэролайн Томсон), родилась в тюрьме… Доррит стал символом Маршалси и, обезумев от бесконечных лет безделья, даже гордится своим положением: «Если бы отыскался вдруг другой, самозваный претендент на эту честь, старик заплакал бы от обиды при одной мысли, что его хотят лишить законных прав. Он даже не прочь был подчас преувеличить число лет, проведенных в тюрьме; и все уже знали, что с названной им цифры следует делать некоторую скидку». Живет он, по сути, подаянием, это вроде бы безобидный и трогательный человек, но… «Чем больше он входил в свою роль и чем больше зависел от тех подношений, которые делали Отцу его многочисленные дети, тем чувствительнее становился он ко всему, что считал несовместимым со своим достоинством бывшего джентльмена. Он спокойно зажимал в руке полкроны, полученные от какого-нибудь сердобольного пансионера, а спустя полчаса этой же рукой утирал слезы, лившиеся у него из глаз при первом намеке на то, что его дочери трудятся ради куска хлеба».
Двое старших детей под стать отцу – бездельники, пытающиеся притворяться «людьми из общества», одна Эми – «призвание влекло ее жить не так, как живут другие, трудиться и отдавать все силы, в отличие от других и ради других» – берет на себя ответственность, пристраивает сестру, кормит отца; сорокалетний мужчина Артур Кленнэм, с которым она случайно познакомилась, решает вызволить ее семью из Маршалси, для чего ему нужно обратиться в вездесущее и всемогущее Министерство Волокиты (уже второй раз у Диккенса злодей – не человек, а институт):
«Это славное учреждение появилось на свет тогда, когда государственные мужи открыли один великий и непревзойденный принцип, исчерпывающий все трудное искусство управления страной. Оно первым сумело усвоить этот благодетельный принцип и с успехом стало руководствоваться им в своей официальной деятельности. Как только выяснялось, что нужно что-то сделать, Министерство Волокиты раньше всех других государственных учреждений изыскивало способ не делать того, что нужно.
…Правда, вопрос, как не делать того, что нужно, обстоятельно изучался и разрабатывался также всеми другими государственными учреждениями и политическими деятелями. Правда, каждый новый премьер-министр и каждое новое правительство, придя к власти благодаря обещанию сделать то-то и то-то, сейчас же употребляли все усилия на то, чтобы этого не делать. Правда, те самые избранники народа, которые во время избирательной кампании метали громы и молнии из-за того, что то-то и то-то не было сделано, и грозно требовали у сторонников кандидата противной партии ответа, почему то-то и то-то не было сделано, и громогласно утверждали, что оно должно быть сделано, и торжественно ручались, что оно будет сделано, – назавтра после всеобщих выборов уже ломали голову над тем, как устроить, чтобы оно не было сделано. Правда, сущность дебатов обеих палат с начала и до конца сессии сводилась к пространному обсуждению вопроса, как не делать того, что нужно.
…И если вдруг оказывалось, что какой-то недогадливый чиновник намеревается что-то сделать, и возникало малейшее опасение, как бы непредвиденный случай чего доброго не помог ему в этом, Министерство Волокиты всегда умело с помощью циркуляра, отношения или предписания вовремя погасить его пыл».
В руководстве Министерством засело семейство Полипов (в образе главного Полипа изыскатели видят тогдашнего премьера графа Абердина, ярого противника административной реформы и сторонника всего «старого доброго»); к одному из Полипов попадает Кленнэм:
«– Э-э… Послушайте! Какого черта вы к нам привязались, – сказал Полип-младший, оглянувшись через плечо.
– Я хотел бы узнать…
– Э?! Черт побери! Это, знаете, не годится – чтобы каждый ходил сюда и говорил, что он, знаете, хотел бы узнать, – сердито сказал Полип-младший, повернувшись лицом к посетителю и вставив монокль в глаз. <…>
– Извините великодушно, но как же мне выяснить все то, о чем вы говорите?
– О, очень просто – ходить и спрашивать до тех пор, пока не получите ответа. Затем вы подадите прошение в тот департамент о том, чтобы вам разрешили подать прошение в этот департамент (предварительно вам придется выяснить, в какой форме оно должно быть составлено). Получив соответствующее разрешение (если вы его в конце концов получите), вы направите свое прошение в тот департамент, откуда оно будет переслано для регистрации в этот департамент, затем возвращено для подписи в тот департамент, затем снова передано для засвидетельствования в этот департамент, и тогда уже официально принято к рассмотрению тем департаментом. Справки о прохождении дела в каждой из этих инстанций вы будете наводить в обоих департаментах тем же способом – ходить и спрашивать, пока не получите ответа».
Министерство Волокиты, разные Столпы Общества – Диккенс от презрения им даже фамилий не дает – просто Столп того, Столп сего («На лице Столпа Церкви написана была кротость, однако же он вошел энергичным шагом, словно только что надел семимильные сапоги в намерении пройтись по свету и убедиться в том, что состояние душ человечества не внушает тревоги. Столп Церкви и не подозревал, что обед, на который он приглашен, – не просто обед, а обед со значением. Достаточно было взглянуть на него, чтобы это понять. Он был такой чистенький, свеженький, ласковый, веселый, добродушный; ну просто сама невинность») – и Радетели о Благе Отечества всю страну опутали своими слащавыми патриотическими речами, так что англичане сделались полоумными:
«…Все они пребывали в смутной уверенности, что каждый иностранец прячет за пазухой нож; во-вторых, исповедовали здравый и узаконенный национальным общественным мнением принцип: пусть иностранцы убираются восвояси. Они никогда не задавались вопросом, скольким их соотечественникам пришлось бы убраться из разных стран, если бы этот принцип получил всеобщее распространение; они считали, что он применим только к Англии. В-третьих, они склонны были усматривать проявление гнева божия в том обстоятельстве, что человек рожден не англичанином; а различные бедствия, постигавшие его отечество, объясняли тем, что там живут так, как не принято в Англии, и не живут так, как в Англии принято. В подобном убеждении они были воспитаны Полипами и Чваннингами, которые долгое время официально и неофициально вдалбливали им, что страна, уклоняющаяся от подчинения этим двум славным фамилиям, не вправе надеяться на милость провидения, – а вдолбив, сами же за глаза насмехались над ними как над народом, более всех других народов закоснелым в предрассудках.
Такова была, так сказать, политическая сторона вопроса; но у Кровоточащих Сердец (район, где живут бедняки. – М. Ч.) имелись и другие доводы против того, чтобы допускать в Подворье иностранцев. Они утверждали, что иностранцы все нищие; и хотя сами они жили в такой нищете, что дальше, кажется, уж идти некуда, это не ослабляло убедительности довода. Они утверждали, что иностранцев всех держат в подчинении штыками и саблями; и хотя по их собственным головам немедленно начинала гулять полицейская дубинка при малейшем выражении недовольства, это в счет не шло, потому что дубинка – орудие тупое. Они утверждали, что иностранцы все безнравственны; и хотя в Англии тоже кой-когда бывают судебные разбирательства и случаются бракоразводные процессы, это совершенно другое дело. Они утверждали, что иностранцы лишены духа независимости, поскольку их не водит стадом к избирательным урнам лорд Децимус Тит Полип с развевающимися знаменами, под звуки „Правь, Британия“».
В июне Диккенс силами своей любительской труппы ставил у себя дома пьесу Коллинза «Маяк». Он также в очередной раз протестовал против очередного законопроекта о запрещении по воскресеньям – нет, уже не только развлекаться, но и пускать поезда и доставлять почту: это мешает машинистам и почтальонам посвятить себя Богу; он даже ходил (редкий для него случай) в Гайд-парк на митинг по этому поводу. Что любопытно, законопроект лоббировала не пышная «высокая», а вроде бы более демократичная, зато и более по-протестантски суровая «низкая» ветвь англиканской церкви (вы можете прочесть об этом в романах Энтони Троллопа) – все это укрепляло Диккенса в мысли, что на разницу конфессий и болтовню священников не стоит и внимания обращать. «Уповая на милость господню, я вверяю свою душу отцу и спасителю нашему Иисусу Христу и призываю моих дорогих детей смиренно следовать не букве, но общему духу учения, не полагаясь на чьи-либо узкие и превратные толкования». В тот же период он дал жесткую отповедь виконту Палмерстону, оскорбительно отозвавшемуся об Ассоциации реформ, писал о реформе чуть не ежедневно, выступал на заседании ассоциации 27 июня: «Перед нами стоит величайшая, насущнейшая, важнейшая задача – разбудить народ, вселить в него энергию…»
Но народ – тот, что он только что описал в романе, – кроме презрения к «проклятым иностранцам», никаких чувств не выказывал и административной реформой нимало не интересовался; людей, которым «родина дороже, чем бессмысленная рутина и дурацкие устарелые условности», было – кот наплакал, зато всюду царило «упрямое стремление во что бы то ни стало хранить старый хлам, давно себя изживший». И Ассоциация реформ Морли вскоре бесславно закончила свое существование – идея о том, что посты и должности должны занимать компетентные люди, показалась власть имущим не то чтобы дерзкой, но попросту нелепой и смешной, да и Лэйард был не тот человек, который сумел бы продвинуть подобную идею в таком консервативном институте, как британский парламент.
В июле Диккенсы почему-то не поехали ни в Булонь, ни в Бродстерс, сняли дом в Фолкстоне: восемь детей, включая приехавших на каникулы из Булони, жили там, а Чарли остался в Лондоне один – его устроили работать в торговый дом Беринга, ведший торговлю с Китаем. Двенадцатилетнего Уолтера 1 августа отдали в специальное военное училище в Уимблдоне, готовящее солдат для отправки в Индию. Непонятно все с этим малышом Уолтером. Он единственный из сыновей Диккенса обнаруживал если не талант, то по крайней мере желание писать, но отец потребовал от репетитора, готовившего мальчика к экзаменам, отбить у него это желание: «Чем меньше он будет писать, тем лучше, и тем счастливее он будет». Уолтер станет курсантом в Ост-Индской компании и покинет Англию в 16 лет, в самом начале индийского мятежа…
Вообще все, что касается воспитания и обучения сыновей Диккенса, не очень понятно. Почему Чарли, явно бесталанный, учился в Итоне, а другим не дали даже попробовать? Почему Диккенс, ратовавший за образование (если не считать странного «разворота» в «Тяжелых временах»), всячески старался сэкономить на обучении детей? А когда эти дети вырастут, почти все они станут делать долги – почему? Гены дедушки «проросли» – или воспитание, которое дали детям отец с Джорджиной, было не такое уж хорошее?
В сентябре восьмилетний Сидней был отправлен в Булонь вместе с Альфредом и Фрэнком, дома остались только девочки и два младших сына, стало потише, зато приехал Коллинз: только с семьей, без гостей, Диккенс был решительно не способен прожить и месяца. Все лето и осень он, продолжая писать «Крошку Доррит», давал в «Домашнее чтение» злые статьи: «Первым объектом исследования был продукт широкого потребления, известный в Англии под маркой „Правительство“. Образцы Правительственных учреждений, представленные на благорассмотрение Комиссии, не содержали в общем ничего, кроме Головотяпства, притом в количестве, достаточном, чтобы парализовать жизнедеятельность всей страны… Что же касается того, что публика принимает этот товар, то, по свидетельству м-ра Буля, нельзя отрицать, что потребителя больше привлекает не внутренняя ценность товара, а его яркая окраска. Иной раз это Кровь, иной раз – Пиво, иной раз – Болтовня, иной раз – Ханжество. Как бы то ни было, он берет пестрый хлам, не стараясь проникнуть в суть, принимая переливание из пустого в порожнее за дело».
Форстеру, 30 сентября: «Я убежден в том, что представительный строй у нас потерпел полный крах, что английский снобизм и английское раболепие делают участие народа в государственных делах невозможным». Макриди, 4 октября: «Я потерял всякую веру в выборы. На мой взгляд, мы наглядно доказали всю бессмысленность представительных органов, за которыми не стоит образованный, просвещенный народ… у нас нет среднего класса (хотя мы постоянно восхваляем его, как нашу опору, на самом деле это всего лишь жалкая бахрома на мантии знати)… мы, англичане, молчаливо потворствуем этому жалкому и позорному положению, в котором мы очутились, и никогда своими силами из него не выберемся».
Родина до того осточертела – чтобы не взорваться, 13 октября он увез семью во Францию. Сняли дом из двенадцати комнат на Елисейских Полях и решились остаться на целый год. Собственный дом на Тэвисток-сквер на сей раз сдавать не стали – там оставался служивший в Лондоне Чарли, зато позволили пожить в нем семье Хогарт, которые (каждый норовил сэкономить) сдавали свое жилье.
Как Диккенс сказал Анджеле Бердетт-Куттс, одной из целей поездки было «придать парижского лоску» дочерям (Мэйми 17 лет, Кейти – 16): наняли им учителей танцев и французского, итальянскому учил ссыльный политик Даниэле Манини; лоску набирались вместе с подругами, дочерьми Теккерея. Сам Диккенс уверял, что знает французский язык как настоящий француз и наконец-то может по-настоящему насладиться театром. Хвалил все французское, особенно в области искусств. Форстеру: «У французов сколько угодно скверных картин, но, боже мой, какое в них бесстрашие! Какая смелость рисунка! Какая дерзость замысла, какая страсть! Сколько в них действия!» Знакомому актеру Франсуа Ренье: «Если бы я увидел хоть одну английскую актрису, которая обладала бы хоть сотой долей искренности и искусства мадам Плесси, я поверил бы, что наш театр уже стоит на пути к возрождению. Но у меня нет ни малейшей надежды, что я когда-либо увижу подобную актрису. С тем же успехом я мог бы рассчитывать увидеть на английской сцене замечательного художника, способного не только писать, но и воплощать то, что он пишет, как это делаете Вы».
Он виделся с Ламартином, Скрибом, Жорж Санд, был почетным гостем на обеде у газетного магната Эмиля де Жирардена, познакомился с Полиной Виардо, французское издательство «Ашетт» предложило за хорошие деньги выпустить собрание его сочинений в новых переводах. Все шло так превосходно, что на бесчинства французского императора, пересажавшего и разогнавшего всю оппозицию, можно было не обращать внимания. В декабре Диккенс ездил домой на презентацию первого выпуска «Крошки Доррит»: Брэдбери и Эванс провели беспрецедентную рекламную кампанию, отпечатав четыре тысячи уличных афиш и 300 тысяч листовок. Начального тиража в 32 тысячи экземпляров оказалось недостаточно – потребовалось две допечатки. И критики – редкий случай со времен «Пиквика» – были благосклонны, «Атеней» назвал роман «свидетельством постоянно зреющего гения, прогрессирующего в своем искусстве». За месяц Диккенс четырежды выступал с «Рождественской песнью» в Лондоне, Манчестере, Шеффилде и Питерборо – сбор в пользу бедных. И еще он начал переговоры насчет покупки Гэдсхилла (дом принадлежал Элизе Линтон, коллеге по «Домашнему чтению»): рассчитывал там жить летом, а на зиму сдавать.