Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Максим Чертанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
Глава четырнадцатая
ТАЙНА, УНЕСЕННАЯ В МОГИЛУ
В декабре 1861 года Диккенс ненадолго вернулся в Англию, где вступил в Клуб призраков (только что основанная организация для изучения паранормальных явлений); Мэйми и Джорджина приехали с ним. В середине января 1863 года он отправился во Париж уже один и пробыл там целый месяц; как он написал Джозефу Оллифу, врачу из британского посольства в Париже, ухаживал «за больным другом». Томалин считает, что «больным другом» могла быть только рожающая Эллен. Такого же мнения придерживается исследователь Роберт Гарнет[27]27
Garnett R. Charles Dickens in Love. Pegasus, 2012.
[Закрыть], и оба они считают – ибо никакого дальнейшего следа ребенка не обнаружилось, а Диккенс с его взглядами не мог снести младенца в богадельню, – что мальчик (так Кейт сказала Глэдис Стори) родился мертвым или, что более вероятно, умер через несколько месяцев. Почему нет записей о рождении и смерти? Парижские архивы сгорели в 1871 году. Да, но почему парижские? Ведь она могла родить в своем домике в Кондетт? Даже Томалин, изучившая жизнь Эллен от и до, не смогла доказать, что та рожала (если рожала) именно в Париже. Однако ни в Кондетт, ни в иных местах никаких следов ребенка не отыскалось.
Впрочем, можно предположить и иное: никакой беременности, никакого младенца не было, а в Париж Диккенс поехал просто потому, что обязался там читать (трижды) в пользу Британского благотворительного общества: фрагменты из «Домби и сына», «Пиквика» и «Копперфильда». Слушали его и русские. В. П. Боткин – А. А. Фету: «Был здесь Диккенс и устроил публичное чтение. Я ничего не слыхал подобного и был в таком восторге, что написал об этом маленькую статейку и послал к Каткову»[28]28
Статья Боткина «Публичные чтения Диккенса в Париже» была напечатана в «Московских ведомостях» в 1863 году (№ 25).
[Закрыть]. Тургенев – П. В. Анненкову: «Я присутствовал на трех чтениях Диккенса и пришел в совершенно телячий восторг. Перед этой гениальностью все наши чтецы – Писемский, Островский – превращаются в нечто менее мухи. Какая веселость, сила, грация и глубина. Этого передать невозможно»[29]29
Диккенс публиковал фрагменты из «Записок охотника» И. С. Тургенева в «Домашнем чтении» в 1855 году.
[Закрыть]. Но и Тургенев подойти познакомиться не посмел – настолько фигура Диккенса тогда уже всех подавляла. А если ребенок все-таки был – что бы они все сказали, интересно, если бы знали, какую ужасную драму переживает тот, кто на сцене перед ними так прекрасно разыгрывал выдуманные драмы?
В конце февраля Диккенс уехал в Лондон – там предстояло 13 выступлений с марта по май. Шестнадцатилетний Сидни стал мичманом Королевского флота, десятилетнего Плорна определили в сельскохозяйственный колледж в Глостершире, их отец продолжал в перерывах между чтениями совершать краткие поездки во Францию «к больному другу», как он отмечал в записной книжке; в апреле значится «срочный вызов к больному другу», после чего поездки на время прекратились: видимо, тогда гипотетический ребенок и умер. Можно представить, как омрачились после этого отношения с Эллен, и без того непростые. Однако и это всего лишь логические домыслы: сын мог умереть сразу после рождения, а Эллен в апреле действительно заболела…
Лето Диккенс провел в Гэдсхилле, каждую неделю выступая с чтениями в Лондоне; корабль Сидни стоял в доках на ремонте, и юный мичман жил с семьей. Джорджина хворала, Мэйми «брала свое счастье где могла», Кейт гостила одна, без мужа. Грустное, наверное, было лето – и для Диккенса, и для Эллен. Или они испытывали облегчение от того, что все закончилось без шума и огласки? Не нужно поднимать еще одного мальчика (если то был мальчик), не нужно никому ничего объяснять, изворачиваться, лгать – лжи и без того было достаточно… И можно было жить дальше, как приличествует почтенному пожилому мужчине, главе семейства, писать друзьям спокойные письма о политике, о том о сем…
Де Сержа, 21 мая: «Церковь не должна отпугивать и терять наиболее вдумчивых и логически мыслящих людей, напротив, ей следует весьма деликатно и осторожно делать уступки, с тем чтобы удержать этих людей, а через их посредство сотни тысяч других… Я никак не возьму в толк, зачем все эти епископы и иже с ними говорят об откровении, если они считают, что откровений давным-давно не бывает. Ни одно открытие не делается без воли и помощи Божией… Мэйми замуж не вышла и (насколько мне известно) не собирается. Кейти со всей своей компанией последние четыре дня исступленно играет в крокет у меня под окном, доводя меня до умопомрачения… Один мой очень умный друг-немец, только что прибывший из Америки, считает, что на Севере удастся провести всеобщую мобилизацию и что война затянется на неопределенное время. Я говорю „нет“ и утверждаю, что, несмотря на безумие и злодейства северян, война окончится скоро, так как они не смогут набрать солдат. Посмотрим. Чем больше они хвастают, тем меньше я в них верю…»
Франция всегда была опасным соседом (память об ужасных Наполеоновских войнах), а в 1863 году британцы были особенно обеспокоены тем, как активизировался Луи Наполеон: полез в Мексику, назначил там императора, вмешивался в сирийские войны, делал попытки вмешаться и в Гражданскую войну в Америке – на стороне Юга… Знакомому, Уильяму Сторну, 1 августа: «Сильно опасаюсь, как бы Франция не втянула нас в войну и всеобщую сумятицу. Авантюристу, сидящему на французском троне, остается только одно: отвлекать внимание своих подданных блеском театральной славы. Оказывать ему знаки почтения, как это делало английское правительство, я считаю политикой столь же слепой, сколь и низкой…» И все это время Диккенс продолжал вести двойную жизнь: Столпа Общества – и несчастного, сомневающегося любовника… Теперь уже ясно, что он действительно не знал, как уберечься от рождения детей, а значит, все могло повториться – «больной друг», забота о том, как спрятать концы в воду…
Для писателя единственное спасение от дурных мыслей – писать; в сентябре он временно бросил чтения (новый импресарио его не вполне устраивал) и начал работу над длиннейшим романом «Наш общий друг», набросками к которому еще в 1861 году делился с Форстером. Почему тогда не стал писать? Был занят гастролями, да и здоровье сдавало. Уилсон: «С самого начала духовная, душевная и физическая жизнь Диккенса была подчинена суровому режиму. Его активный отдых был столь же изнурителен, как и работа; в ту пору средний класс, к которому он принадлежал от рождения, еще не сделал спорт предметом культа, однако в молодости Диккенс часто ездил верхом, позже много занимался греблей (вряд ли подходящее занятие для человека, который будет страдать от сердечной недостаточности), всегда любил дальние прогулки, и непременно быстрым шагом. Его темперамент, самолюбие и чувство собственного достоинства не позволяли ему и помыслить об усталости… к 1858 году напряженный образ жизни уже настолько запечатлелся во всем его облике, что он выглядел много старше своих лет».
Видимо, не чувствуя в себе сил гнать книгу еженедельными порциями, он не стал предназначать ее для «Круглого года», а договорился с Чепменом и Холлом, что они опубликуют ее в двадцать ежемесячных выпусков – с мая 1864 года по ноябрь 1865-го – и заплатят ему шесть тысяч фунтов.
Как ни странно, «Наш общий друг» – первый роман Диккенса, в котором действие полностью происходит в современности, – раньше он всегда отодвигал его хотя бы на несколько лет в прошлое. Это очень длинный роман с запутанным сюжетом, разветвляющимся на несколько совершенно разных линий, и читать его надо, хорошенько набравшись терпения – иначе рискуешь заблудиться. Как и «Крошка Доррит», это роман о деньгах, о том, что деньги – тлен, мусор; но здесь мусор – прямая метафора. Несколько лет назад в «Домашнем чтении» рассказывалось о том, как человек скопил холм мусора в лондонском районе Холстон и мусор этот был оценен в сотни фунтов. С мусора и мусорщиков и начинается «Наш общий друг»; и как герои «Холодного дома» жили в «сердце тумана», так здесь все они существуют «в сердце мусора»:
«Пыльно-серый, чахлый вечер в лондонском Сити не способен внушать надежды. В запертых на замки товарных складах и конторах есть что-то мертвенное, а присущая нам, англичанам, боязнь ярких красок придает всему траурный вид. Колокольни и шпили церквей, стиснутых домами, – темные, закоптелые, как и само небо, которое того и гляди навалится на них, ничуть не разряжают сумрачности городского пейзажа; у солнечных часов, погруженных в густую тень на церковной стене, такой вид, точно они обанкротились и на веки вечные отказались от своих обязательств; жалкие привратники и метельщики сметают в канавы клочья газет и прочие жалкие отбросы, а отбросы человеческие, еще более жалкие, наклоняются над этим мусором, роются, шарят там в поисках чего-нибудь еще годного на продажу». «Вереница конных подвод въезжала и выезжала со двора целый день, от зари до зари, а груды мусора как будто нисколько не уменьшались в конце такого дня, хотя через несколько дней стало заметно, что они тают понемножку. Милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, если у вас после многолетнего копания в мусоре и перетряхивания всякого дрязгу набралась целая гора претенциозных ошибок, то вам следует скинуть почетные ваши мундиры и приняться за уборку, пригласив на подмогу всю королевскую конницу и всю королевскую рать, иначе гора развалится и погребет вас заживо».
Мусорщик Гармон, угрюмый скряга, подобие Скруджа, несметно разбогател на муниципальных подрядах – и все люди, что крутятся подле него, тонут в безбрежных кучах мусора, реального и метафизического: кругом только мусор и мертвечина, мертвечина и мусор, разговоры о мусоре, разговоры о деньгах, черные капоры, костыли, клюки, горы нечистот, и так много персонажей и сюжетов, что долго не разберешься, кто тут главный герой и кто главный злодей. Есть тут, как в «Крошке Доррит», надутые и самовлюбленные нувориши и жулье, искренне считающие себя страстными патриотами:
«Большинство гостей было сродни хозяйскому серебру и насчитывало между собою несколько предметов с весом, ценившихся во столько-то и столько-то фунтов. Кроме того, среди них находился один иностранец, которого мистер Подснеп пригласил после долгих дебатов с самим собой (полагая, что весь европейский материк состоит в заговоре)… и не только сам мистер Подснеп, но и все присутствующие проявляли забавную склонность разговаривать с этим иностранцем так, как будто он ребенок, и притом тугой на ухо.
– Как вам нравится Лондон? – осведомился мистер Подснеп со своего хозяйского места, словно потчуя тугоухого младенца лекарством – каким-нибудь порошком или микстурой. – Лондон, Londres, Лондон?
Иностранный гость был в восторге от Лондона.
– Не находите ли вы, что он очень велик? – с расстановкой продолжал мистер Подснеп.
Иностранный гость согласился, что Лондон очень велик.
– И очень богат?
Иностранный гость согласился, что он очень богат, без сомнения, enormement riche.
– Мы говорим по-другому, – пояснил мистер Подснеп снисходительным тоном. – Наши наречия не оканчиваются на „ман“, и произносим мы не так, как французы. Мы говорим: „богат“.
– Бо-га-атт, – повторил за ним иностранный гость.
– А как вам нравятся, сэр, – с достоинством продолжал мистер Подснеп, – те черты нашей британской конституции, которые поражают ваше внимание на улицах мировой столицы – Лондона, Londres, Лондона? <…>
– Мы, англичане, гордимся нашей конституцией, сэр. Конституция нам дана самим Провидением. Ни одна страна не пользуется таким покровительством свыше, как Англия.
– А как же други стран? – начал было гость, но тут мистер Подснеп опять его поправил.
– Мы не говорим „други“, мы говорим „другие“; буква „е“ у нас произносится, знаете ли (все еще благосклонно). И не „стран“, а „страны“.
– А други… а другие страны? – спросил гость. – Как же они?
– Они устраиваются как могут, – возразил мистер Подснеп, важно качая головой, – устраиваются как могут, должен вам заметить, к величайшему моему прискорбию.
– Провидение поступило довольно пристрастно, – с улыбкой заметил иностранный гость, – ведь расстояние между нашими странами совсем не так велико.
– Без сомнения, – согласился мистер Подснеп. – Но что делать. Такова Судьба Страны. Этот остров благословен свыше, сэр; он составляет исключение среди других стран, как, например… ну, мало ли какие есть страны. Если бы тут присутствовали одни только англичане, – прибавил мистер Подснеп и, оглянувшись на своих компатриотов, продолжал торжественно развивать свою мысль насчет того, что „в характере англичанина скромность, независимость, чувство ответственности, невозмутимость сочетаются с отсутствием всего того, что могло бы вызвать краску на щеках молодой особы, и что такого сочетания мы напрасно будем искать у других народов земного шара“.
После этого коротенького резюме краска бросилась в лицо мистеру Подснепу при одной мысли об отдаленной возможности, что в какой бы то ни было стране может найтись гражданин, претендующий на все эти достоинства, и привычным взмахом правой руки он отбросил в небытие всю остальную Европу, а за нею и всю Азию, Африку и Америку».
Этот бессмысленный человеческий мусор сидит в тепле и болтает о патриотизме, а на улицах среди груд мусора погибает другой мусор, другие отбросы, никому не нужные: «Какой-нибудь один обездоленный, то целая кучка мужчин и женщин в лохмотьях, с детьми, жалась друг к другу, словно клубок червей, чтобы хоть немножко согреться, – без конца ждали и томились на ступеньках крыльца, пока облеченный общественным доверием чиновник старался взять их измором, чтобы отделаться от них». «Возводя очи горе, мы говорим, что все равны в смерти; а ведь мы могли бы опустить очи долу и применить эти слова к живым, которые находятся еще здесь, на земле. Быть может, это слишком сентиментально? Но как вы скажете, милорды, почтенные господа и члены попечительных советов, неужели у нас не найдется места хотя бы для капельки чувства, когда мы приглядимся пристальнее к нашему народу?»
Когда-то Диккенса отругали за слишком мерзкого еврея Феджина – видимо, это сильно запало ему в душу, и он написал в «Нашем общем друге» другого старика-еврея, Райю, доброго, которого любят: «Сами они веруют по-своему и никому из нас не мешают верить по-своему. С нами они никогда не говорят о своей вере и о нашей не заводят никаких разговоров». И когда этот еврей все же совершает не совсем хороший поступок, он произносит программный монолог:
«Мне стало ясно, что я опозорил свою древнюю веру и свой древний народ. Я понял – понял впервые, что, безропотно подставляя шею под ярмо, я тем самым навязываю его и всем моим братьям. Ведь в христианских странах к евреям относятся не так, как к другим народам. Люди говорят: „Это плохой грек, но есть и хорошие греки. Это плохой турок, но есть и хорошие турки“. А на евреев смотрят совсем по-иному. Плохих среди нас найти не трудно – среди какого народа их нет? Но христиане равняют самого плохого еврея с самым хорошим, самого презренного с самым достойным и говорят: „Все евреи одинаковы“. То, что мне приходилось делать здесь, – я делал только из благодарности за прошлое, не гонясь за наживой, и будь я христианином, никто бы не пострадал от этого, кроме меня самого. Но я еврей, и мои поступки пятнают любого другого еврея – кем бы он ни был, в какой бы стране он ни жил. Это правда – жестокая правда. И надо, чтобы каждый из нас считался с ней».
Но и этот бедный еврей – лишь мусор, отброс общества, так же как и очередная девочка-сиротка, маленькая старушка: «Я всегда любила взрослых, – продолжала она, – и всегда с ними водилась. Они такие умные. Сидят смирно. Не скачут, не прыгают. У меня уж давно решено: пока не выйду замуж, только с ними и буду знаться. А замуж, хочешь не хочешь, все равно придется выходить». Эта странная девочка, считающая себя принадлежащей к миру мертвых, – калека; и по всему роману раскиданы калеки, увечные, и один из калек, с деревянной ногой, – негодяй, каких поискать (раньше Диккенс инвалидов всегда жалел); а если кто-то из персонажей силен и здоров, то все равно связан с мусором и мертвечиной, как прекрасная девушка, отец которой вылавливает утопленников из Темзы, обирая их карманы, – опять человечий мусор, мертвечина, бр-р!.. – и так трудно читателю продираться сквозь эти мусорные горы, выискивая жемчуг…
Не подумайте только, что «Наш общий друг» – не смешная книга: несмешных, за исключением разве что романа «Тяжелые времена» (хотя и там в начале есть уморительные фрагменты), у Диккенса не бывает. И книг без хороших людей у него тоже не бывает. Вот очаровательная пожилая пара, разбогатев благодаря завещанию мусорщика, решила употребить деньги на доброе дело – усыновить сиротку (тут Диккенс сам себе противоречит: из денег, даже проросших сквозь мусор, все-таки может выйти что-то хорошее):
«– Миссис Боффин желает усыновить мальчика, душа моя.
Миссис Милви заметно встревожилась, а потому ее супруг поспешил добавить:
– Сиротку, душа моя.
– Ах вот как! – произнесла миссис Милви, несколько успокоившись за собственных своих детей.
– Я подумал, Маргарита, что внук старой миссис Гуди, может быть, подойдет им.
– Что ты, Фрэнк! Не думаю, чтобы он подошел.
– Нет?
– Конечно нет!
Миссис Боффин, которая сияла улыбками, очарованная живостью маленькой женщины и ее сочувствием, поняла, что тут следует вмешаться в разговор, и, выразив свою благодарность, спросила, почему же этот мальчик не подойдет?
– Мне кажется, – сказала миссис Милви, взглянув на его преподобие Фрэнка, – и мой муж, верно, согласится со мной, если подумает хорошенько, что вам трудно будет уберечь его от нюхательного табака. Его бабушка ужасно много нюхает и совсем засыпала внучка табаком.
– Но ведь бабушка не будет жить с ним, Маргарита, – заметил мистер Милви.
– Да, Фрэнк, но она повадится ходить к миссис Боффин, и чем лучше будут ее угощать, тем чаще она будет наведываться. И с ней очень нелегко иметь дело. Надеюсь, вы не сочтете меня злопамятной, но я не могу забыть, что в прошлый сочельник она выпила у нас одиннадцать чашек чаю и при этом все время ворчала. И она неблагодарная, Фрэнк. Помнишь, как она собрала целую толпу под нашими окнами, поздно вечером, когда мы уже легли, и жаловалась, что ее обидели, показывая всем любопытным подаренную ей новую фланелевую юбку, будто бы слишком короткую.
– Это верно, – сказал мистер Милви. – Пожалуй, ее внук не годится, а вот маленький Гаррисон…
– Что ты, Фрэнк! – энергично запротестовала жена.
– Бабушки у него ведь нет, душа моя?
– Да, но не думаю, чтобы миссис Боффин понравился сиротка, который так страшно косит.
– Опять-таки верно, – сказал мистер Милви, совсем запутавшись. – Если бы их устроила девочка…
– Но, милый мой Фрэнк, миссис Боффин хочет мальчика.
– Опять-таки верно, – задумчиво сказал мистер Милви. – Том Бокер хороший мальчик.
– Сомневаюсь, милый Фрэнк, – после некоторого колебания начала миссис Милви, – захочет ли миссис Боффин взять сироту, которому уже исполнилось девятнадцать лет и который ездит на бочке, поливая улицы».
Опять об усыновлении: что, если малыш Эллен не умер ни в апреле, ни при рождении, а был все еще жив и находился где-то у кого-то, и Диккенс продолжал мечтать, как заберет его к себе? 13 сентября умерла его мать; он был при ней в ее последние дни («Ее муки были ужасны», – писал он Уиллсу) и похоронил ее в Хайгейте. Осенью он возобновил свои таинственные поездки во Францию. В ноябре впервые после разрыва с Кэтрин разговаривал с Теккереем – тот заговорил первым (и вскоре, но ни в коем случае не вследствие этого, умер).
А 25 декабря в «Круглом годе» появилась рождественская повесть «Меблированные комнаты миссис Лиррипер», которая опять заставляет задуматься если не о судьбе ребенка Эллен, то о переживаниях Диккенса по этому поводу. Хозяйка меблированных комнат, добрая женщина, пускает пожить пару, которая как будто бы состоит в браке, хотя некоторые в этом сомневаются; молодая женщина беременна, ее «муж» уезжает «по делам» и, когда несчастной уже скоро рожать, присылает ужасное письмо: она покинута. У миссис Лиррипер живет отставной майор, который, возможно, вовсе и не майор, но человек хороший («всегда охотно заполняет бумаги для налоговых ведомостей и списков присяжных заседателей, а как-то раз схватил за шиворот молодого человека, уносившего из гостиной часы под полой своего пальто»), – и они вдвоем спасают бедняжку, бегущую топиться, а потом, когда та умирает, им ничего не остается, как взять ребенка (мальчика, Диккенс уже знал, что то был мальчик) и воспитывать его.
Интересно, что Диккенс, много писавший о плохих школах и плохих системах обучения (то сплошная религия, то «факты», то просто некомпетентность), но никогда не писавший о хороших; Диккенс, довольно-таки равнодушно относившийся к образованию собственных детей (кроме Чарли) и выбиравший для них не лучшие школы, а дешевые и чем-то удобные; Диккенс, который никогда не описывал, как кто-нибудь чему-нибудь учится (то ли считая это скучной темой, то ли не зная толком, как именно надо учить детей), здесь придумал и описал целую систему обучения малыша арифметике:
«Но вообразите мое восхищение, когда майор принялся выставлять вперед и называть вещи на столе одну за другой, и до того быстро – как фокусы показывают.
– Три кастрюли, – говорит, – щипцы для плойки, ручной колокольчик, вилка для поджаривания хлеба, терка для мускатного ореха, четыре крышки от кастрюль, коробка для пряностей, две рюмки для яиц и доска для рубки мяса… сколько всего?
И малыш сейчас же кричит в ответ:
– Пятнадцать: запишем пять, доска для мяса в уме, – а сам то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
Затем, душенька, они с майором принялись все с той же изумительной легкостью и точностью складывать столы и кресла с диванами, картины и каминные решетки – с утюгами, самих себя и меня – с кошкой и глазами мисс Уозенхем, и как только подведут итог, мой „розочка с брильянтами“ то в ладоши хлопает, то ножонки задирает, то на стуле пляшет.
А майор-то как гордится!
– Вот это голова, мадам! – тихо шепчет он мне, прикрыв рот рукой. Потом говорит громко: – Теперь перейдем к следующему элементарному правилу… которое называется…
– Питание! – кричит Джемми.
– Правильно, – говорит майор. – Мы имеем вилку для поджаривания хлеба, картофелину в натуральном виде, две крышки от кастрюль, одну рюмку для яиц, деревянную ложку и две спицы для жаренья мяса; из всего этого для коммерческих надобностей требуется вычесть: рашпер для килек, кувшинчик из-под пикулей, два лимона, одну перечницу, тараканью ловушку и ручку от буфетного ящика. Сколько останется?
– Вилка для поджариванья хлеба! – кричит Джемми.
– В числах сколько? – спрашивает майор.
– Единица! – кричит Джемми.
– Вот это мальчик, мадам! – тихо шепчет мне майор, прикрыв рот рукой…»
Примитивно, еще раз повторим, напрямую проецировать литературу на жизнь автора, но так и видится, как бедный автор мечтал, как горевал о маленьком мальчике, как он, возможно, пока тот был еще жив (а может, он и был жив до сих пор?), придумывал, как станет его воспитывать, учить арифметике… Да, но что же, тогда выходит, что он предпочел бы видеть Эллен мертвой? Может, и так, – если она его все же не полюбила, если мучила… В «Нашем общем друге», как и в «Больших надеждах», Диккенс описал несчастную, мучительную любовь, но на сей раз эта любовь – злая и отдана человеку не то чтобы злому, но ставшему злым именно из-за любви. Пристойнейший человек, школьный учитель Брэдли – такой примерно, как в «Тяжелых временах» – «факты» и «все по полочкам», – внезапно, словно его ударили, влюбляется в девушку (у которой сложные отношения с другим поклонником):
«– Я могу показаться вам эгоистом, потому что начинаю с рассуждений о самом себе, – продолжал он. – Мне самому кажется, что я говорю совсем не то и совсем не так, как надо. Но сладить с собой я не в силах. Что поделаешь? Вы моя погибель.
Она вздрогнула – такая страсть была в этих последних словах и в движении рук, которым они сопровождались.
– Да! Вы моя погибель… погибель… погибель! Я не знаю, что с собой делать, я перестаю доверять самому себе, я не владею собой, когда вижу вас или только думаю о вас. А мои мысли теперь непрестанно полны вами. Я не могу избавиться от этих мыслей с первой нашей встречи! Какой это был день для меня! Какой злосчастный, гибельный день!
Что-то похожее на жалость примешалось к чувству отвращения, которое он вызывал в ней, и она сказала:
– Мистер Хэдстон, мне очень жаль, но я никак не хотела причинить вам зло.
– Вот! – с отчаянием крикнул он. – Теперь получается, будто я в чем-то вас упрекаю, вместо того чтобы раскрыть перед вами душу! Сжальтесь надо мной! У меня все выходит не так, как нужно, когда дело касается вас!.. Нет, нет! Это произошло бы независимо от моей воли. Ведь не зависит же от моей воли то, что я сейчас здесь. Вы притягиваете меня к себе. Если бы я сидел в глухом каземате, вы исторгли бы меня оттуда! Я пробился бы сквозь тюремные стены и пришел бы к вам! Если бы я был тяжело болен, вы подняли бы меня с одра болезни, я сделал бы шаг и упал к вашим ногам!
Дикая сила, звучавшая в словах этого человека, – сила, с которой спали все оковы, – была поистине страшна. Он замолчал и ухватился рукой за выступ кладбищенской ограды, точно собираясь выворотить камень.
– Ни одному человеку не дано знать до поры до времени, какие в нем таятся бездны. Некоторые так никогда и не узнают этого. Пусть живут в мире с самими собой и благодарят судьбу. Но мне эти бездны открыли вы. Вы заставили меня познать их, и с тех пор это море, разбушевавшееся до самого дна, – он ударил себя в грудь, – не может успокоиться… Я люблю вас. Какой смысл вкладывают в эти слова другие люди, мне неведомо, а я вкладываю в них вот что: меня влечет к вам непреодолимая сила, она владеет всем моим существом, и противостоять ей нельзя. Вы можете послать меня в огонь и в воду, вы можете послать меня на виселицу, вы можете послать меня на любую смерть, вы можете послать меня на все, чего я до сих пор страшился, вы можете послать меня на любую опасность, на любое бесчестье. Мысли мои мешаются, я перестал быть самим собой, вот почему вы моя погибель».
Мы, как уже говорилось, абсолютно ничего не знаем об отношениях Диккенса и Эллен и о характере его страсти; быть может, она была именно такова?
Мы можем что угодно предполагать об участи ребенка Эллен, но скорее всего его все-таки уже не было в живых, иначе бы Диккенс наконец придумал, что с ним делать; были, однако, живые сыновья, и они не оправдывали возложенных отцом надежд, и надо было их куда-то пристраивать. Фрэнсис, учившийся в Германии медицине, был признан бесперспективным, и его (уже совершеннолетнего) отправили в Индию, где он по протекции мисс Куттс устроился в конную полицию. Генри – самый успешный из детей Диккенса – полагал, что это не было правильным решением. «Фрэнка я всегда считал самым умным и начитанным из всех нас, несмотря на его вспыльчивость и странные причуды». Видимо, именно вспыльчивость и «причуды» побудили отца отослать сына подальше от соблазнов. В «Больших надеждах» Диккенс весьма убедительно описал, как хороший вроде бы парень, живя в Лондоне, вмиг становится расточителем и мотом; помня своего отца, он очень боялся такой участи для сыновей.
Пример был у него перед глазами. Альфред, два года назад не сдавший экзамены в армейское училище в Вулвиче и пристроенный в торговый дом в Сити, немедленно начал одеваться у лучших портных, записывая все на счет отца, и делать долги. Чарли хоть и не стал мотом, но тоже вечно был по уши в долгах и свою быстро растущую семью содержал с трудом. Как тяжко было бы растить еще одного сына, по возрасту годящегося во внуки, – но как, быть может, приятно…
Фрэнсис уехал в Индию в декабре 1863 года, рассчитывая встретить там своего брата Уолтера. Но не пришлось. 31 декабря Уолтер умер от аневризмы аорты. Он давно был болен, и индийский климат не шел ему на пользу; он как раз собирался домой в отпуск. С отцом они уже почти год были в ссоре: Уолтер занял крупную сумму, и отец отказался оплачивать долг и общаться с сыном. Известие о смерти пришло 7 февраля 1864 года, в день рождения Диккенса. Жене он не послал даже записки, она узнала потом через мисс Куттс. Уильям Хардмен, редактор «Морнинг пост», написал другу: «Если что-то могло уронить в моих глазах Чарлза Диккенса до самых низких глубин, то этот его поступок превзошел всякую меру. Как писателем я восхищаюсь им, как человека я его презираю».
Ну, не сообщил матери о смерти сына, подумаешь. Зато он очень пекся, например, о делах итальянских. Коллинзу, 24 января: «Что касается итальянского эксперимента (провозглашение в феврале 1861 года сардинского короля Виктора Эммануила II королем Италии. – М. Ч.), то де ла Рю верит в него больше, чем Вы. Он и его банк тесно связаны с туринскими властями, и де ла Рю с давних пор предан Кавуру; однако он дал мне всевозможные заверения в том, что провинции сливаются друг с другом, а мелкие взаимно противоположные характеры неуклонно превращаются в один национальный характер (последнее можно только приветствовать). Разумеется, в стране, которая была до такой степени унижена и порабощена, в начале борьбы неизбежны разочарования и разногласия, а времени прошло еще очень мало…»
О том, что Фрэнсису тоже может быть опасен климат Индии (не говоря уже о службе в полиции), как-то не задумались. Иногда складывается впечатление, что человеку при рождении отмерена определенная порция доброты и участия, и если он много тратит его на угнетенные классы, порабощенные нации, друзей, знакомых, коллег и дальнюю родню – а Замечательный Человек обычно поступает именно так, – то самым ближним участия зачастую не хватает… Мы ведь совсем ничего не знаем о том, как, например, жилось Джорджине Хогарт, так ли уж безоблачно было ее существование, если допустить, что она любила зятя, а он ее любовь принимал (не пользовался, нет, если бы это было, кто-нибудь из биографов что-нибудь да раскопал бы), как принимает начальник вечную влюбленность преданной секретарши, но не отвечал на нее, – а теперь еще и любовницу завел у нее на глазах…
В марте Диккенс завершил первые три главы «Нашего общего друга», Чепмен и Холл начали массированную рекламную кампанию. Первый выпуск появился 30 апреля, 3 мая Диккенс писал Форстеру, что продажи великолепны (40 тысяч экземпляров) и «ничего не могло быть лучше», но скоро тиражи начали падать: читатели, похоже, запутались в мусоре и чересчур сложной интриге. Весь 1864 год Диккенс продолжал писать, и продолжались его тайные отлучки во Францию, исчезновения, когда по несколько дней никто не знал, где он находится, таинственные денежные чеки, неизвестно кому выписанные…