Текст книги "Нищета. Часть первая"
Автор книги: Луиза Мишель
Соавторы: Жан Гетрэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
XIX. Самоубийство
Отомстив за сестру, Огюст бежал; люди, пришедшие на помощь Руссерану, не успели его заметить. Сам не зная, куда идет, он направился в сторону городских укреплений. В его душе, полной ужаса, звучал голос потрясенной совести: «Я убийца, убийца!» Это казалось ему страшным; невероятным…
Всю ночь юноша бродил по полям, преследуемый жуткими видениями. В каждом шорохе ему чудился предсмертный хрип его жертвы; каждый куст, встававший из мрака, казался полицейским.
К утру, дрожа от холода, изнемогая от усталости, он очутился на равнине Вертю, поблизости от Пантена[22]22
Пантен – городок в окрестностях Парижа.
[Закрыть], и присел на поваленное дерево у канала Сен-Мартен. Место было открытое, и Огюста в его холщовой блузе ветер пронизывал до костей. На него жалко было смотреть. Он сознавал, что находится вне закона; любой был вправе его задержать, донести на него, выдать полиции. Он совершил злодеяние. В этом легко было убедиться, взглянув на его блузу, испачканную кровью. Огюст снял ее и бросил в воду, медленно струившуюся у его ног. Но и на рубашке тоже виднелись большие красные пятна. О ужас, кровь просочилась насквозь, ею были замараны даже его руки… На мгновение он подумал, не броситься ли ему самому в канал, как он бросил туда блузу, не избавиться ли разом от всех мучений? Вода смыла бы эту кровь, обжигавшую его… Впрочем, утонуть все равно бы не удалось, так как он умел плавать. И ничто не в состоянии было снять с его души тяжкого гнета – мучительного сознания того, что он убийца и мертвого не воскресить…
Что же ему делать? Либо все время скрываться, либо отдать себя в руки правосудия. Если выбрать первое – не на что будет существовать. Если выбрать второе – придется сказать, почему он убил Руссерана, и тогда во всех газетах напишут о позоре Анжелы. Об этом узнает отец: ведь в Нумеа[23]23
Нумеа — главный город Новой Каледонии.
[Закрыть] ссыльные тоже читают «Монитер»[24]24
«Монитер» – газета, с 1861 по 1869 г. была официальным органом французского правительства.
[Закрыть]…
Потрясенный горем, сознавая всю безвыходность, весь ужас своего положения, Огюст решил, что только в смерти спасение от тюрьмы и от всего, что с ней связано. Он снял с себя шарф, внимательно его осмотрел, скрутил для прочности вдвое, перекинул через толстую ветвь и, держась за оба конца, подтянулся на руках, желая убедиться, что шарф его выдержит. Он повторил этот опыт несколько раз; шарф не порвался. Уверенный в успехе своего замысла, Огюст вновь присел на ствол и огляделся.
Погода, переменчивая, словно капризная женщина, внезапно улучшилась, как это часто бывает в марте. Небо стало голубым, и солнце залило равнину потоками света и тепла. На деревьях, окаймлявших канал, уже распустились почки; из-под откоса, на вершине которого сидел Огюст, доносился запах фиалок. Вдалеке на горизонте зеленел лес Бонди и изумрудная озимь пушистым ковром устилала равнину.
Глядя вокруг, юноша думал: «Придет весна, но я не увижу ее; не слыхать мне больше и лепета сестренок, похожего на щебетанье птиц; расцветет сирень, а я буду медленно гнить в земле… Бедная мама позовет меня, но я не услышу… Мне осталось жить меньше, чем этим травинкам. Почему? Потому что я – убийца. В ярости я убил человека. Мой гнев был справедлив, но справедливо и то, что я умру, раз от меня все отступились… Да, я умру. А что потом?..» Ему представился гроб, могильные черви, словом, все те ужасы, какие только могут возникнуть в возбужденном мозгу семнадцатилетнего юноши.
– Потом, – продолжал Огюст свой страшный монолог, – я больше ничего не увижу; мои глаза наполнит тьма, мое сердце превратится в тлен, и образы тех, кого я люблю, исчезнут из них навсегда…
Он вздрогнул. Его расширенные зрачки по-прежнему были прикованы к пятнам крови на рукаве.
Запел дрозд, обманутый солнцем, под лучами которого блестела нежная зелень хлебов. Он, верно, думал, что уже пришла весна…
– Ты поешь… – промолвил юноша, – ты поешь… А я… я сейчас умру.
Никогда раньше Огюст не замечал всего того, что происходит весною в природе. Как хотелось ему жить здесь, среди полей, упиваясь воздухом и ширью, работать на воле, под палящим солнцем! В этот предсмертный час, когда вечный мрак готов был поглотить его, он с особой остротой запоминал и золотые снопы лучей, и синеву неба. Огюсту казалось, что все это он видит впервые. Голоса ветра и воды сливались с голосами земли в еще неведомую ему стройную мелодию. Прежде чем усыпить его навсегда, великая Природа, мать всего сущего, баюкала его на своей груди, раскрывая перед ним все сокровища своей поэзии.
Огюст сжимал руками лоб. Быть может, все это только дурной сон и он еще проснется? Но нет, он действительно был здесь, затерянный в безбрежном мире, которому нет дела ни до его горя, ни до его одиночества. Он сейчас умрет, это неизбежно. Под небом столько простора, но для него есть место только в тюрьме или в могиле…
Огюст твердо решил покончить с собой и все же медлил в каком-то немом оцепенении. Перед его умственным взором беспорядочно сменялись картины, словно сцены в драме из народной жизни.
Он видел себя малышом, сидящим у отца на плече во время воскресной прогулки, когда они всей семьей, вместе с дядюшкой Анри, отправлялись за город, в сторону укреплений. Бедный, славный старик! С каким удовольствием он играл с детворой!.. Добрая душа! Это не избавило его, однако, от горькой участи – доживать свой век в нужде.
А проказница Анжела! Как любила она носиться с братом наперегонки, кувыркаться в траве… Вот они вместе сидят на берегу, на ее белокурой головке – венок из васильков… Огюст уже забыл, где это было, но светлое воспоминание о первых детских радостях сохранилось в его душе. Ему стало грустно, что эти годы умчались безвозвратно. Родители, казалось, были тогда так счастливы и красивы. Он видел перед собою мать совсем молодой, в шляпке, украшенной розами, и отца в белоснежной блузе.
А потом наступили мрачные дни[25]25
А потом наступили мрачные дни… – Речь идет о бедствиях парижан в период осады Парижа пруссаками в 1870–1871 гг.
[Закрыть]: осада, обстрелы, скверный хлеб, от которого люди болели… Причин всего этого Огюст не знал и только удивлялся. Ему хотелось бы понять, как случилась эта катастрофа, принесшая им столько несчастий. Он вспомнил ужасную ночь, когда отец не вернулся домой, а потом – жизнь, полную труда и лишений, голод, холод, все, что им пришлось испытать, и подумал, что расстаться с этим не столь уж большая потеря…
Да, но ведь на свете есть люди, которым он нужен… «Ну что ж, – подумал Огюст, вставая, – все-таки надо кончать, и поскорее. Мне нечего есть, я раздет, разут, продрог от холода… К тому же я – убийца! Меня ждет тюрьма. Я не могу быть полезен ни своим близким, ни другим людям. Самое время свести счеты с жизнью! Правда, я никогда не знал никаких удовольствий, не то что другие… Даже обидно, что не удастся унести с собою приятных воспоминаний в царство кротов. То-то черви полакомятся мною…»
Отпустив эту мрачную шутку, Огюст снял рубашку и бросил ее в канал. Затем, сойдя к воде, он вымыл руки, ибо не хотел, чтобы труп его нашли испачканным в крови, после чего взглядом стал искать подходящее дерево. Неподалеку оказался дуб с толстыми сучьями.
– Лучшего и не надо, – сказал Огюст со вздохом. – Не хуже крючка! Поистине, провидение во всем помогает мне! Я обречен на смерть… И подумать только: если б отец не снял шапку перед телегой с трупами, этого не произошло бы… Руссеран побоялся бы его, с Анжелой не случилось бы несчастья… Вот от каких пустяков зависит порой человеческая жизнь!
Огюста обуял гнев. А все-таки этот ханжа, этот лицемер, который совращал молоденьких девушек, а потом молился богу, получил по заслугам! Полуграмотный, нищий мальчуган сам рассчитался с ним! Ведь судьи всегда на стороне богатых; невинность, права все покупается за деньги… Огюсту было только семнадцать лет, но он прожил достаточно, чтобы увидеть и понять это. Семнадцать лет! Умереть в таком возрасте! До чего это глупо – давать волю гневу! Ведь убийством Руссерана он не облегчил участи Анжелы, а между тем был в состоянии ей помочь. Он уже прилично зарабатывал, и раз беда уже стряслась, надо было попытаться хоть как-нибудь наладить жизнь. Но теперь поздно, слишком поздно…
Огюст сделал на шарфе затяжную петлю, связал оба его конца и просунул голову в петлю. Затем он снова посмотрел вокруг, словно желал унести с собою в могилу очарование цветущей весны.
Но погода, как бы тайно сочувствуя юному страдальцу, вдруг переменилась… Серые тучи временами совсем заволакивали небо; порывы холодного ветра мокрым снегом секли обнаженную грудь Огюста. Его пробирал озноб, и он подумал о леденящем холоде смерти. Уж поскорее бы конец! Бедняга испытывал такую слабость, так сильно дрожал – от холода или от волнения, – что с трудом вскарабкался по стволу. Цепляясь за дерево, он попытался набросить шарф на сук. Это удалось ему не сразу.
– Прощай, мама! – воскликнул Огюст и оттолкнулся от дерева. Качнувшись несколько раз, тело его повисло в воздухе, и только эхо повторило: «Мама!.. Мама!..»
XX. Метельщик-ученый
– Черт его дери! Как сказал, так и сделал! Вот, господа хорошие, отличное семечко, из которого вырос бы бандит, если бы ветер сорвал его с этой виселицы!
С этими словами уже знакомый нам метельщик по имени Леон, друг дядюшки Анри, «ученый», как звали его товарищи, быстро перерезал шарф, на котором висел Огюст. С бесконечными предосторожностями недавний оборванец, одетый теперь в платье мастерового, опустил на землю юношу, уже не подававшего признаков жизни. Затем он принялся растирать ему грудь и виски. Вынув из кармана склянку, он откупорил ее и дал Огюсту понюхать. После этого Леон быстро скинул старый сюртук, который носил под блузой, отрезал от него полу, смочил жидкостью из той же склянки и снова стал растирать юношу. Наконец он начал делать ему искусственное дыхание. Вскоре фиолетовые пятна, вызванные на щеках бедняги удушьем, сменила бледность, Леон – как видно, человек сведущий – вылил из склянки несколько капель в его полуоткрытый рот.
Подкрепляющее средство возымело свое действие: Огюст открыл глаза и удивленно оглянулся, спрашивая себя, не проснулся ли он в царстве мертвых? В этом не было ничего невероятного: в самом деле, разве жизнь – не мир грез? Вот и сейчас – над его головой нависло свинцовое небо; вокруг, словно обрывки сновидений, колыхались клочья тумана, и чье-то незнакомое лицо над ним. Что это – пробуждение или бред?
Огюсту показалось, что он снова стал ребенком, и он прошептал: «Мама! Мама!» То были его последние слова, и с ними же он вернулся к жизни…
– Повесился как настоящий мужчина, а теперь зовет маму, – сказал метельщик, согревая руки Огюста в своих руках. – Ну, что, малец, тебе лучше? Дай-ка я еще разок потру тебя своим снадобьем! Ей-богу, это не хуже святого причастия, вот увидишь!
И он снова энергично растер юношу спиртом. Огюст окончательно пришел в себя.
– Ну вот, ты опять молодцом, – продолжал Леон. – Теперь ты в силах идти. Вставай, и айда в дорогу, если не хочешь, чтобы полицейский комиссар Пантена стал доискиваться, на каком-таком основании ты вздумал улепетнуть без паспорта в страну, откуда не возвращаются…
Они спустились по откосу на то место, с которого Леон услышал монолог Огюста Бродара и видел, как он пытался покончить с собой. Тут лежали мешок, корзинка и небольшой сверток. Развернув его, метельщик вынул какое-то длиннополое одеяние зеленовато-черного цвета и протянул его Огюсту.
– Надень-ка сию хламиду, – приказал он. – Ну нечего, нечего, ведь ты дрожишь как осиновый лист, бедняга. А еще хотел показать, что ты – мужчина!
И он бережно, с материнской нежностью, укутал юношу. Взвалив мешок на плечо и захватив корзинку и сверток, Леон умудрился еще протянуть руку Огюсту. Хотя тот протестовал, уверяя, что свободно может идти сам, ему волей-неволей пришлось повиноваться странному спутнику, посланному случаем или провидением, чтобы избавить его от смерти.
Огюст и его спасатель вышли на бечевник, тянувшийся вдоль канала, и зашагали в строну селения Бонди. Леон смеялся и шутил по поводу дождя с градом, время от времени бившего им в лицо. Все было ему нипочем – и непогода, и нужда. Он старался развлечь Огюста, который брел молча, чувствуя слабость в ногах и тяжесть в голове. Юноша думал о матери и сестрах: возможно, сейчас они голодают по его вине… Но все-таки в глубине души он радовался тому, что остался жив. Кто знает, быть может, все еще обойдется? Ведь в этом мире непоправима только смерть. Огюст видел ее вблизи и еще вздрагивал от ужаса. Вероятно, он не повторил бы своей попытки. Но ведь он сам убил человека! А раз так, то и он заслуживает смерти. Юношу терзали сомнения. Руссеран был, конечно, виновен… И ведь никто не вступился за честь Анжелы.
В смятении Огюст даже забыл поблагодарить своего спасителя, который сейчас по-отечески поддерживал его, ежеминутно справляясь о его самочувствии и помогая идти.
Они миновали Бонди, свернули с дороги и направились к лесу.
– Стоп! – воскликнул метельщик. – Вот мое поместье!
И он остановился перед небольшим участком, обнесенным изгородью; за нею виднелась дощатая хижина.
– Вот мои владения, – продолжал Леон. – Прошу тебя, мой мальчик, быть гостем и чувствовать себя здесь как дома. Оставайся у меня сколько пожелаешь, сколько понадобится. Я не спрашиваю твоего имени. Ты – мой гость, и больше мне ничего знать не надо.
Огюст был глубоко тронут. Но он так обессилел, так измучился, что с трудом мог пробормотать несколько слов благодарности.
Они перелезли через изгородь.
– Вот, взгляни-ка на мой дворец! – сказал Леон. – Как видишь, окно и дверь обращены на восток: это наилучшее расположение.
Окном Леон называл отверстие в стене, куда был вставлен большой кусок треснувшего стекла, склеенный расходящимися в виде лучей полосками бумаги.
– Нам тут будет хорошо, как министрам на отдыхе, вот посмотришь! – Метельщик говорил тоном настоящего собственника. Вынув из корзинки увесистый ключ, он вставил его в огромный замок и отпер дверь лачуги. На новых друзей пахнуло спертым воздухом.
Жилище было странным, хотя, впрочем, довольно привлекательным на вид. Здесь находилось множество причудливых вещей, но внимание Огюста прежде всего привлекла куча сухого, приятно пахнувшего вереска. Юноша кинул на это ложё отшельника красноречивый взгляд, который хозяин сразу понял. Он сейчас же предложил гостю лечь, помог поудобнее устроиться на травяной постели и хорошенько его укутал.
– Часок-другой поспишь, и все как рукой снимет, – сказал Леон и протянул Огюсту сухарь, смоченный в водке. – Покамест мне больше нечем тебя угостить, – добавил он, – но когда ты проснешься, найдется кое-что повкуснее!
Измученный юноша заснул глубоким сном.
Только к двум часам дня Огюст открыл глаза и осмотрелся. Право же, он попал в любопытное место! В распахнутую настежь дверь видно было, как по бледно-голубому небу плывут огромные облака, словно обшитые по краям серебристой каймой и подбитые сверху и снизу серой ватой. Солнце, как будто играя в прятки, время от времени выглядывало из-за туч, заливало хижину потоками яркого света, на миг озаряя отдельные предметы, и вдруг снова скрывалось в облаках.
Хозяин лачуги стоял перед широкой скамьей, заменявшей кухонный стол, и, казалось, целиком был поглощен приготовлением обеда. Сейчас, пока варился суп, он резал хлеб и аккуратно раскладывал ломти на выщербленном блюде. Простой ящик с отбитой стенкой, поставленный на четыре чурбака, заменял стул. Стены лачуги были увешаны карикатурами и какими-то печатными листками. В самом светлом уголке, у окна, на железных распорках была прилажена широкая доска – нечто вроде пюпитра. На грубо выстроганных полках размещалась незатейливая кухонная утварь и валялись истрепанные, запыленные книги. Но особенно примечательным в этом необычном жилище был большой двустворчатый черный шкаф; его дверцы были испещрены множеством написанных мелом цифр и алгебраических знаков.
В углу, на маленькой пышащей жаром чугунной печке, булькала похлебка; от нее шел такой вкусный запах, что у Огюста потекли слюнки. Бедняга ничего не ел уже больше суток, и аппетит его проснулся раньше, чем он сам. Несмотря на горести, он был до того голоден, что съел бы сейчас и подушку. Уж такова молодость…
Огюст не возражал бы, если б хозяин предложил ему немножко (а еще бы лучше – побольше) содержимого кастрюли, но занятый своим делом метельщик не замечал просящего взгляда юноши.
Высокий, худой как щепка, человек этот, которого товарищи называли «ученым», выглядел довольно забавно. Его длинные усы свисали над широким ртом, словно специально приспособленным для того, чтобы говорить громко и много. Глаза у него были голубые, маленькие, блестящие, с пронизывающим взглядом. Худощавое лицо, смуглая, точно дубленая кожа и острый подбородок дополняли сходство с Дон-Кихотом – не хватало лишь величия Ламанчского рыцаря. Во всем облике метельщика было что-то насмешливое и язвительное; это смущало Огюста. Однако, в силу признательности или внезапно возникшей симпатии, он чувствовал, что его влечет к этому человеку.
Не решаясь заговорить, юноша приподнялся и кашлянул, чтобы привлечь внимание хозяина.
– Ага, вот ты и проснулся! – воскликнул Леон. – Ну, как ты себя чувствуешь?
– Хорошо, – ответил Огюст, – очень хорошо, и все благодаря вам, сударь. Но мне еще не по себе, и я не могу найти слов, чтобы сказать, как я вам обязан…
– Тебе не за что меня благодарить.
– О, напротив!
– Ладно, не беспокойся на этот счет.
Огюст не нашелся что ответить.
– Видишь ли, – продолжал метельщик, – нет ничего глупее благодарности.
– Может быть… Но вы подумаете обо мне… что-нибудь плохое.
– Почем знать?
– Поверьте, я не хочу никого обманывать…
– Не сомневаюсь; но искренность – источник всех бед. Ты, верно, чист, как стеклышко.
– Сударь, вы должны знать, что я…
– Ладно, ладно, ведь я ни о чем тебя не расспрашиваю, решительно ни о чем, понимаешь? Отведай-ка лучше этого супу и скажи, что ты думаешь о нем.
Огюст хотел было встать.
– Нет, – заявил хозяин, – ты будешь есть в постели, как римлянин времен упадка, тем более что мы с тобой не в парламенте и восседать нам не на чем Понимаешь, уже давно ни один мой приятель не переступал порога этого замка, я живу здесь инкогнито и никого у себя не принимаю.
Метельщик придвинул скамью к вересковому ложу, уселся рядом на ящик, который назвал курульным креслом[26]26
Курульное кресло – почетное кресло высших (курульных) должностных лиц в древнем Риме.
[Закрыть], и налил Огюсту суп в большую банку из-под варенья, оставив себе лишь на донышке кастрюли. Однако он ел с расстановкой и громко причмокивал, вероятно для того, чтобы юный Бродар не подумал, будто хозяин себя обделил.
Точно так же Леон поступил и с фасолью; ей Огюст оказал особую честь. На десерт был подан кусок сыру, вкус и запах которого могли воскресить и мертвого. Метельщик отрезал себе лишь тоненький ломтик, заявив, что все лакомства мира не заменят ему трубки. Вот сейчас он закурит и они побеседуют вволю, как старые друзья.
Огюст, чуткий от природы, умел оценить чужую деликатность. Глубоко тронутый, не желая злоупотреблять добрым отношением того, кто его спас, он решил, ничего не скрывая, рассказать обо всем: пусть этот славный человек знает, кого приютил!
Леон выслушал Огюста, затем мягко и неназойливо расспросил об отце, о семье, о несчастной Анжеле. Уяснив во всех подробностях драму, которую ему поведал юноша, он скрестил руки на груди и осведомился:
– Ну, а что ты намерен предпринять теперь?
– Пойти в полицию, черт побери! Пусть меня накажут за то, что я сделал: ведь это дурной поступок.
– Похвально, что тебе не дает покоя мысль о совершенном убийстве. Но, хотя человеческая жизнь должна быть священна, когда-нибудь ты поймешь, что можно, убивая, вершить правосудие.
Огюст всплеснул руками.
– Что вы говорите! Неужто я был вправе сделать это?
– Точно так же, как вправе был убить волка, набросившегося на твою сестру, или раздавить змею, ужалившую твою мать.
– Вы очень добры, если так говорите.
– Нет, я не добр, но, полагаю, справедлив. И поскольку ты напрасно терзаешься укорами совести, мой долг сказать тебе, что люди, попирающие законы природы, совершают преступление и сами ставят себя вне общества.
– Так вы думаете, что господин Руссеран…
– Он – чудовище! Подобных извергов на земле много; под человеческим обличьем у них скрываются звериные инстинкты. Ни сердце, ни разум их не похожи на наши. В них сочетается кровожадность тигра и нечистоплотность свиньи.
– О, господин Руссеран не жесток, уверяю вас! – заметил Огюст, желавший быть справедливым к своей жертве. – Что он – негодяй, я не порю.
– Не жесток? – воскликнул ученый. – Не жесток? Знай, невинная душа: всего, чего не хватает тебе и тысячам рабочих – хлеба, одежды, топлива зимой, лекарств в случае болезни, образования – всего этого у Руссерана в избытке, он утопает в роскоши, наживая на вашем труде груды золота, а вам дал железные цепи рабства и нищеты!
– Значит, я поступил правильно?
– Конечно.
– Совершенно правильно?
– Как тебе сказать…
– Стало быть, вы не совсем одобряете мой поступок?
– Видишь ли, иногда, убивая человека, мы причиняем зло другим людям. У этого Руссерана есть жена, дочь. Если из-за твоего поступка они впадут в нужду, ты обязан будешь им помочь, чтобы хоть сколько-нибудь загладить свою вину перед ними. А вообще, повторяю, ты не совершил ничего дурного, ты имел право так поступить и не должен быть за него наказан.
– Но меня никто не видел и в покушении могут обвинить другого.
– Увы, это иногда случается.
– Значит, я должен сам все рассказать, правда?
– Да, это твой долг.
– Я его исполню. Может быть, меня казнят, но это мне безразлично.
– Нет, будь покоен, тебя не казнят. Надо только объяснить судьям причины твоего поведения, доказать им, что ты карал, а не убивал.
– Но, сударь, – осмелился возразить Огюст, – разве можно лгать суду? Я не хочу, не могу лгать!
– А кто тебя учит лгать?
– Но ведь когда я убивал хозяина, я вовсе не думал о правосудии, я стремился только к мести.
– Правосудие и месть – часто одно и то же.
Огюст понимал не все из того, что ему говорил Леон, но он чувствовал доверие к этому странному человеку и решил во всем следовать его советам.
– Тебе нужно сказать судьям, – продолжал метельщик, – что негодяй Руссеран, оскорбив природу в лице твоей сестры, хотел унизить и тебя, купив твое молчание.
– Да, да! Я объясню… я помню, как у меня вся кровь вскипела, когда он сунул мне деньги. Я вдруг точно обезумел, ослеп от ярости…
– В том-то и дело, малец, что даже в лучших из нас сидит зверь, дикий зверь, и горе тому, кто его разбудит. Но не думай больше об этом, мы еще поговорим обо всем позднее. Прежде чем явиться с повинной, нужно успокоиться, отдохнуть, прийти в себя. У тебя такой вид, будто ты сбежал из Птит-Рокет[27]27
Птит-Рокет – тюрьма в Париже. На площади перед нею совершались публичные казни.
[Закрыть], а люди часто судят по наружности.
– Да, я знаю.
– А раз знаешь, то постарайся выглядеть лучше. Словом, набирайся сил. До завтрашнего дня нас никто здесь не потревожит, мы можем быть совершенно спокойны.
– У вас и вправду хорошо. Жаль только, что я не оставил все свои заботы в саду Руссерана.
– Что делать? Кровь того, кто был причиной твоих страданий, не может смыть память о них, они в тебе самом. Но не следует давать им расти, постоянно думая о них и любуясь ими. Без конца растравлять свои раны, все время предаваться горю – то же позерство. Я терпеть этого не могу; после эксплуататоров мне всего на свете противнее те, кто падает духом от несчастий. Только настоящие люди могут бороться с жестокостью судьбы и несправедливостью себе подобных… Если хочешь скоротать время, я расскажу тебе одну историю.
Огюст был не прочь чуточку рассеяться. Сердце его сжималось от тоски, когда он вспоминал о матери и сестрах, о тех невзгодах, на которые обрек их его уход.