Текст книги "Нищета. Часть первая"
Автор книги: Луиза Мишель
Соавторы: Жан Гетрэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
XXV. В одиночке
«Все, увы, осталось по-прежнему, – думал Бродар. – Республика – сплошная ложь, ибо бедняки, как и раньше, влачат жалкое существование, дети их все так же беспризорны, рабочие в старости по-прежнему обречены на прозябание…»
Запыхавшийся полицейский прибежал узнать у тюремного надзирателя, кто руководил арестом преступника по имени Бродар. Нужно было выяснить, не оказал ли он сопротивления. Для этого пришлось допросить целую кучу шпиков, навести справки, составить протокол.
Наконец послали за обвиняемым. Его простодушная внешность, открытый и добрый взгляд сначала удивили надзирателя. Но, сталкиваясь изо дня в день с преступниками и привыкнув к их лицемерию, он решил, что и этот арестант притворяется, пытаясь выставить себя в выгодном свете, хотя сыграл немаловажную роль в трагедии, происшедшей на бульваре Пор-Рояль. Вспомнив вдобавок, что перед ним коммунар, тюремщик процедил:
– Нечего прикидываться овечкой! Нам известны и ваша жестокость, и ваши злодейские козни.
Довольный этой фразой, надзиратель снова спрятал подбородок в платок, повязанный вокруг его шеи, красной и прыщеватой, как у индюка. Жак ровным счетом ничего не понимал. С полдюжины полицейских окружило его, чтобы отвести в одиночную камеру.
– Черт побери, – переговаривались мальчишки, глядя, сколько людей отряжено конвоировать одного арестованного. – Видно, отпетый!
Старик покачал головой.
– Нет, отчаявшийся вконец! – произнес он.
Бродара поместили в одиночку. Из отдушины, высоко под потолком, струился тусклый свет, слабо освещая убогую обстановку: скамью, соломенный тюфяк, кувшин. Мертвая тишина камеры поначалу несколько успокоила Жака. Находясь в общем помещении, среди всех этих жертв нищеты, порока и бесчестья, под неусыпным надзором полицейских, он не мог предаться своему горю. Теперь же он был один, никто не видел его слез. Лишь толстые стены могли услышать возгласы отчаяния, вырывавшиеся из его груди…
Жак присел на скамью и задумался. Чем заслужил он такую участь? Перебирая в памяти события своей жизни, кожевник пытался отыскать хоть что-нибудь могущее оправдать жестокость судьбы к нему. Как волшебном фонаре, перед ним мелькали живые образы прошлого, выгравированные резцом памяти.
Прежде всего он вспомнил свою женитьбу на Мадлене. Что за радужная картина! Яркий солнечный свет заливал их крохотную мансарду. Как весело щебетали птицы, когда наутро после свадьбы он проснулся рядом со своей женушкой! Как она была мила в белой кофточке и красной юбке, темноволосая, чуточку растрепанная… Трудолюбивая, словно пчелка, она поднималась рано утром, стараясь его не разбудить, и спешила растопить печурку, чтобы вскипятить молоко к завтраку. Как он любил свою дорогую Мадлену! И он мысленно перечислял все ее достоинства, столь милые его сердцу. Она работала не покладая рук и притом всегда была в хорошем настроении, всегда у нее находилось шутливое словцо. Она вовсе не напоминала сварливых жен, от которых хочется сбежать к гулящим девкам… А какая это была превосходная мать! Всегда с детьми. Он обещал сделать ее счастливой… Сдержал ли он эту клятву? Как относился к жене? Мог ли, положа руку на сердце, в чем-либо себя упрекнуть? Нет! Раза два он вернулся домой немножко навеселе после пирушки с приятелями, да в первое время несколько пустяковых сцен, вызванных ревностью, – вот и все. Никогда никаких ссор, решительно никаких! Чем дольше они жили вместе с Мадленой, тем больше он любил ее.
Исполнил ли он свой сыновний долг? Да, исполнил. Мать умерла у него на руках, благословив его, пожелав ему и Мадлене в награду за их любовь к ней таких же хороших детей, какими были они.
А когда появилась семья, а вместе с нею нехватка в деньгах, разве не работал он по семнадцать часов в сутки, чтобы прокормить малюток и дать жене возможность оставаться с ними? Да, еще засветло он уже стоял у чана с кожами, а домой возвращался поздно ночью, усталый как вьючное животное, так что у него едва хватало сил поесть и раздеться; после этого он сразу же засыпал тяжелым сном. Ему одному приходилось нести на своих плечах все заботы о семье, и у него не было других радостей, кроме воскресных прогулок с женой и детьми. Но это случалось редко, дети часто хворали, работы не хватало, в двери стучалась нужда… И все-таки Жак не сетовал, стойко перенося все лишения и даже не задумываясь над тем, что он является жертвой общественной несправедливости. Мысль о том, что бедные могут восстать против богатых, пришла ему в голову лишь в ссылке благодаря беседам с людьми, твердо убежденными, что судьба пролетариев зависит от них самих и что пролетариат – самый многочисленный класс – может устроить свою жизнь по-иному.
Но и в ссылке Жак был далек от каких-либо действий: он только размышлял. Так неужели же за это его хотели наказать?
Бродар перенесся мысленно в Новую Каледонию. Ему припомнился океан, огромные валы, разбивающиеся о подводные рифы, мощные циклоны, вырывающие с корнем деревья, и он подумал о том, как много общего между человеком и стихией. Быть может, пытаясь все разрушить, она тоже восстает против владычествующих над нею законов? Кто знает, каким тайным импульсам повинуются порывы урагана?
Пребывание в Каледонии открыло ссыльному глаза на многое. Он вспомнил, как, равнодушный к великолепию первобытного ландшафта, озаренного непривычно ярким солнцем, поднимался он на холм, где находилось почтовое отделение, в нетерпеливом ожидании письма от Анжелы или Огюста. Иногда в конверте он находил двадцать су почтовыми марками… Милые дети! Они лишали себя самого необходимого, чтобы сэкономить отцу на курево! Но Жак бросил курить. Ибо человек, движимый высокими побуждениями, способен сделать все, что захочет. Он откладывал присылаемые деньги, чтобы потом порадовать всех гостинцами… О черт, ведь как раз на днях должен прибыть сундук с подарками, – все его сбережения за годы ссылки, – а он в тюрьме!
Письма жены и детей, которые он хранил при себе, во время ареста почему-то были отобраны. Нет ли тут какого-нибудь подвоха? Там, на полуострове Дюко[37]37
Полуостров Дюко – находится в западной части Новой Каледонии.
[Закрыть], он не раз слышал, как товарищи возмущались нарушением тайны переписки. Рибур и Алейрон[38]38
Рибур и Алейрон – коменданты поселений коммунаров в Новой Каледонии, жестоко притеснявшие ссыльных.
[Закрыть], вероятно, боялись, что в письмах разоблачаются их злодеяния. Однако палачи могли быть спокойны: жертвы их спали вечным сном на парижских кладбищах за шесть тысяч лье оттуда.
Особенно много рассказывали об Алейроне. Ходили слухи, что именно он руководил расстрелами в казарме Лобо. И после всего этого власти не постеснялись отдать на произвол убийцы судьбу несчастных людей, чудом избежавших его жестокой расправы!
Говорили и о том, что письма перехватывают. Но Бродар был рад, что почта все-таки доходит; со слезами на глазах, с глубоким волнением читал он нежные строки, проделавшие такой далекий путь. Пусть его переписку просматривают: ни ему, ни его близким нечего скрывать! Он и не помышлял о мести и, получая письма из Франции, думал только о семье. Зачем же отняли у него эти письма, столь драгоценные для него и не имевшие, безусловно, никакого значения для полиции? Подобные действия удивляли сейчас этого прямодушного человека ничуть не меньше, чем приговор, вынесенный ему шесть лет назад.
Бродару вновь вспомнилась повозка с мертвецами, перед которой он когда-то снял шляпу. Ему представился Париж, пылающий, как факел, озаренный красноватыми отблесками пожара, и эта повозка, доверху заваленная трупами стариков и детей. Он снова видел кровь, стекающую на мостовую… Это было у казармы Лобо. Тут его и арестовали.
До ареста Жак блуждал по объятому пламенем городу, охваченный безграничной жалостью к жертвам бойни, официально именовавшейся «восстановлением порядка». До сих пор он не мог без содрогания вспоминать увиденное.
В сквере у башни Сен-Жак, где когда-то беззаботно играли дети, его глазам предстал ужасный ров, сплошь заполненный умирающими и ранеными, которых свалили туда вперемежку с трупами.
Несчастные корчились в судорогах, обожженные известью; Бродар видел их окровавленные тела, мертвенно-бледные лица, простреленные лбы; до него доносились крики, вырывавшиеся из ртов, рассеченных сабельными ударами… Глядя на эти судорожные движения, слыша эти вопли, солдаты, закапывающие ров, остановились.
– Среди них есть еще живые! – сказал сержант.
Офицер, руководивший погребением, ответил тоном заправского могильщика:
– Чепуха, продолжайте! Если тебе поверить, окажется, что там нет ни одного мертвеца!
Немного поодаль, возле груды трупов, Бродар заметил несколько солдат; они варили похлебку, напевая песни родного края. Одна из них поразила Жака, в детстве мать, склонившись над его колыбелью, убаюкивала его этой самой песней:
Бродяга, бродяга,
Куда ты идешь?
Замерзнешь, бедняга,
Совсем пропадешь.
Бродяга, бродяга,
Куда ты идешь?
Глядите, крестьяне!
Вот виселиц ряд.
Качаясь в тумане,
Скелеты висят.
Глядите, крестьяне!
Вот виселиц ряд…
Заря или пламя?
День красен, как кровь.
Окрашены вами
Вражда и любовь.
Заря или пламя?
День красен, как кровь…
Бродар не лучше солдат понимал смысл этой наивной песни, под которую уснули вечным сном федераты, погибшие за великое дело. Но ему казалось, будто он слышит голос родной матери. И в самом деле, разве окровавленная Свобода, провожавшая жертвы вечного деспотизма старинной песней Жаков[39]39
Жаки – участники Жакерии, восстания французских крестьян в XIV в.
[Закрыть], не была ему родной матерью?
В полумраке тюремной камеры перед Бродаром проносились страшные картины. Он был свидетелем того, как продажные писаки и проститутки тыкали зонтиками и тростями в глаза и распоротые животы трупов; видел, как охотились за людьми на крепостных валах и в катакомбах, с факелами и свирепо рычащими ищейками; несчастные матери и жены искали тела своих близких…
О, ужас! Сколько раз в Каледонии, когда он сидел перед хижиной, залитой ярким лунным светом, струившимся с чужого южного неба, ему чудились среди деревьев скорбные тени замученных коммунаров…
Теперь Бродар был во Франции. Побежденных в майские дни[40]40
…майские дни… – См. примечание к сноске 4.
[Закрыть] уже не убивали, а только сажали за решетку, но память о жертвах террора была еще свежа.
Жак обеими руками обхватил голову. Ему казалось, что он сходит с ума. К счастью, за ним пришли и вызвали на допрос к следователю. Наконец-то он узнает, в чем его обвиняют! Ведь из того, что жандармы буркнули ему во время ареста, он ровно ничего не понял: он был тогда слишком взволнован.
XXVI. Горе матери
Анжела пришла в себя только в тюрьме. Очнувшись на дощатых нарах, среди незнакомых ей спящих женщин, она никак не могла понять куда попала.
Приподнявшись, девушка огляделась и увидела большую комнату, едва освещенную привернутым газовым рожком. Здесь было около трех десятков женщин: одни лежали по углам на соломе, другие – на нарах, посреди комнаты. Некоторые арестантки, вероятно работницы, были прилично одеты, на других были лохмотья. Многие женщины безмятежно храпели, точно спали в своих постелях; кое-кто стонал во сне.
С тех пор как жизнь Анжелы стала такой необычной, ей снились до того причудливые сны, что подчас она с трудом отличала их от яви. Фигуры, смутно выступавшие из темноты, были одного и того же сероватого цвета и казались какими-то фантастическими существами. Что она делает здесь, больная, измученная? Инстинктивно Анжела пошарила вокруг себя, ища дочурку. Не найдя Лизетты рядом, она почувствовала смутную тревогу, и события, приведшие ее сюда, сразу воскресли в памяти. Тут только она поняла, что попала в тюрьму.
– Моя малютка!.. Где моя малютка?.. – воскликнула она.
Олимпия тихо плакала, скорчившись подле Анжелы. Несчастная чувствовала себя виноватой: ведь именно из-за ее неосторожности подруга оказалась в ловушке.
– Моя малютка!.. Моя девочка!.. – повторяла Анжела.
– Девочка?.. – переспросила Олимпия в замешательстве. – Бог мой! За нее не беспокойся. Он ней позаботится провидение… Я всегда верила в него. Ребенок твой в безопасности…
– Где же он?
– У меня…
– У вас? Какое несчастье! Лизетта у вас?.. Одна?..
– Но ведь есть же соседи…
– Соседи? Боже всемогущий! Я-то знаю, что это за соседи!
Анжела ломала руки, без конца повторяя: «Одна! Совсем одна! Нет, это ужасно! Этого не может быть!» Но вдруг на ум ей пришла спасительная мысль: по всей вероятности, Амели не арестована. Она осталась там; любовник, конечно, защитил ее от агентов полиции. Анжела сказала об этом Олимпии, и та не решилась ее разуверять.
– Ведь Амели на свободе, верно? Она присмотрит за малюткой. Она же не злая девушка. Нет, конечно нет! И не злопамятна. Амели не станет сердиться на меня за то, что я вас защищала. Все это легко забывается; ведь тем, кто попал в беду, надо прощать. И потом, Лизетта – ее крестница; она должна позаботиться о девочке, раз меня нет. С моей стороны просто безумие так волноваться.
– Нет, нет, не тревожься, все уладится.
– Конечно, Амели не придется долго возиться с Лизеттой. Меня не станут держать здесь: ведь я ничего дурного не сделала, ни в чем не виновата… Я просто вступилась за подругу, и никто меня за это не осудит.
Анжела говорила в лихорадочном возбуждении. Вдруг она умолкла, заметив на одной из спящих женщин точно такое же платье, в каком любовница Николя была у Олимпии.
– Амели! Амели! – воскликнула Анжела, задыхаясь. – Нет, нет, это не она! О Боже, ведь это не она?!
Амели подняла голову и, протирая глаза, спросила, кто ее зовет.
При виде этой растрепанной головы Анжёла лишилась последней надежды. Бедняжка испугалась, как будто ей явилось привидение. Даже костлявая смерть, какою она представляется воображению простого люда, не привела бы юную мать в больший ужас. Она не могла сдержать крика.
Вся камера проснулась. Воровки, содержательницы притонов, сводни самого низкого пошиба (других полиция беспокоит реже), бездомные старухи, которых больше не пускали в ночлежку[41]41
«При наличии документов или рекомендации они (бездомные женщины) допускаются в ночлежный приют, однако без специального разрешения члена наблюдательной комиссии им запрещено проводить там более трех ночей подряд» (Ст. 7-я Правил предоставления ночлега бездомным в приютах, основанных благотворительными обществами).
[Закрыть], проститутки, нарушившие установленные правила, – словом, вся эта накипь бульваров, снятая с них облавой, разом зашевелилась.
– Лизетта, моя маленькая Лизетта! – в смятении кричала Анжела. – Мне надо видеть начальника! Где тут начальник?
Она была вне себя. Женщины с удивлением и неудовольствием разглядывали ее.
– Чего она глотку дерет, эта индюшка? Какого ей еще начальника?
– Вся полиция сейчас дрыхнет.
– Спала бы тоже и другим дала бы покой!
– Да кто она такая, чтобы позволять себе так галдеть?
– Наверное, вообразила, что она у себя дома?!
– И без того трудно заснуть на этих подушках, словно их камнями набили. А тут еще эта дура всех нас будит!
– Если она не угомонится, придется задать ей взбучку!
– Она вполне этого заслуживает!
Но Анжела не обращала никакого внимания на брань, она попросту не слышала ее. Что ей было за дело до этих скверных женщин?
Лишь одна из них не ругалась. Узнав Анжелу, она с любопытством и сочувствием смотрела на нее. Это была та самая мастерица, что проявила столько участия к ней у мадам Регины и дала франк. Но Анжела ее не заметила и продолжала кричать:
– Мое дитя! Мое дитя!
Амели, не вытерпев, снова улеглась. Олимпия пыталась успокоить несчастную:
– Да не расстраивайся так, ничего с твоей Лизеттой не случится. Завтра рано утром ты вернешься и найдешь ее еще спящей. Даже если тебя случайно задержат до полудня…
– До полудня!
– Может быть, тебя выпустят и утром, если нас сразу вызовут к инспектору. Я все возьму на себя, тебе ничего не угрожает, вот увидишь! Но до полудня придется потерпеть.
– С ума вы сошли, Олимпия! До полудня! Нечего сказать, до полудня! Нет, каково! Разве я сделала что-нибудь дурное? Меня должны выпустить сейчас же, немедленно, слышите? Я хочу говорить с начальником. Моя малютка не может оставаться до завтра одна.
– Она и не будет одна. Тетушка Гришон по утрам приносит мне завтрак и прибирает комнату… Она увидит…
– Нет, нет, неправда! Она не придет. Зачем она будет приносить вам завтрак, если вас нет? Ведь старая ведьма об этом знает. И разве у вас в комнате когда-нибудь убирают?.. Бог мой! В ее комнате!..
Анжела подбежала к тяжелой дубовой двери и стала колотить в нее руками и ногам. Не замечая боли и ссадин, она продолжала стучать; Олимпия тщетно удерживала ее. Разумеется, никто не явился.
– Где начальник? Я хочу говорить с начальником! – твердила бедняжка.
– Долго она будет нам надоедать? – возмущались женщины. – Зачем ей начальник?
– Спятила она, что ли?
– Пусть ее поместят с сумасшедшими, которых должны отвезти в больницу святой Анны!
– Да оставьте ее в покое! Сердца у вас нет, что ли? – вмешалась мастерица из «Лилии долины». – Может ли мать не тревожиться о своем ребенке? Я видела эту прелестную малютку нынче утром. Тут нет ничего смешного. Горе матери понятно…
Все успокоились и, так как никому больше не спалось, стали толковать о детях. Эти горемыки их обожали. У каждой нашлось что порассказать, и они говорили все разом. В душах этих несчастных женщин сохранилось материнское чувство; в сердцах, растоптанных и униженных, оставался нетронутый уголок, где таились безграничная нежность и любовь к детям. Воровка поведала о том, как она начала заниматься своим ремеслом, чтобы прокормить малышей; проститутка рассказала, как из тех же побуждений впервые вышла на панель.
– Ах, дети! Кроме них, на свете нет ничего хорошего.
– Они любят вас такими, какие вы есть.
– Для них все сделаешь, на все пойдешь.
– И вот сначала ради детей губишь себя, а потом теряешь их самих. А что остается?
– Да, что остается?
– Прядь волос на дне шкатулки.
– Вот именно!..
Послушать их – все они были подвижницами во имя материнской любви. Многие говорили правду, другие, конечно, привирали. Но их сентиментальное бахвальство было отзвуком большого искреннего чувства, которое свидетельствовало о том, что в них еще сохранились остатки женской природы и нравственности.
У Олимпии тоже была печальная судьба. Она рассказала о ней Анжеле в надежде заинтересовать ее и отвлечь от тягостных мыслей.
Чтобы понять по-настоящему, сколько Олимпия выстрадала, став матерью, надо знать, что ей пришлось перенести в детстве. Она рано лишилась родителей: единственной счастливой порой ее жизни было время, когда она жила в деревне вместе с братом-учителем и бабушкой, которая горячо ее любила и баловала донельзя. Бедная старушка умерла от разрыва сердца, когда после переворота, устроенного мерзавцем Баденге, арестовали ее внука. Олимпия до сих пор помнила тот вечер, словно это было вчера. Несмотря на проливной дождь, жандармы увели ее любимого брата, и девочка осталась одна с бабушкой. Она думала, что старушка уснула, хотя ее неподвижное тело и внушало страх. Ливень не прекратился и на другой день, когда бабушку хоронили. С тех пор прошло уже более двадцати пяти лет, но и сейчас она слышит, как капли дождя стучат по крышке гроба, у зияющей могилы…
Олимпии было тогда лет восемь, и никого на свете у нее не оставалось. Испугавшись одиночества, она пешком пошла в деревню, где жила нареченная брата, и с трудом добралась туда, полумертвая от усталости и страха. Но семья Изабо – так звали ее будущую невестку – не оказала девочке гостеприимства. Ее поспешили отправить в Клермон, где она провела несколько дней в приюте, а затем увезли в другой город и поместили в монастырь, чтобы брат не мог ее найти. По словам людей, он был безбожником и привел бы сестру на путь погибели…
И вот она, некогда свободная как птичка, очутилась в самой мрачной неволе. От постоянного изнурительного труда здоровье ее пошатнулось, ум притупился. И хоть бы там учили какому-нибудь ремеслу, дающему средства к жизни! Нет, кроме шитья, скучного занятия, с помощью которого честным женщинам удается заработать лишь жалкие гроши, ее ничему не выучили. Куда годится такая девушка? Только в прислуги. Но ведь богачи и священники нуждаются в служанках… Вот для чего, между прочим, при монастырях устроены работные дома. К тому же они приносят доход…
Как истомил ее сердце леденящий холод приюта, как она там страдала, нечего и говорить. Поэтому она, не задумываясь, поступила на первое попавшееся место, уехала в Париж и стала горничной. Но оказалось, что монахини не научили ее даже как следует убирать комнаты. Вскоре Олимпия потеряла работу и устроилась в красильный цех кожевенного завода. Там она и познакомилась с родителями Анжелы. Что за превосходные люди! Но Олимпию совратил хозяин, она родила ребенка и была вынуждена вступить на ту самую стезю греха, от которой все эти святоши так усердно пытались ее оградить…
Сначала Олимпия пыталась жить честно. Она так любила своего малыша, так хотела заслужить его уважение! Она представляла себе, каким он будет, когда вырастет, и трудилась из последних сил. Но все ее старания оказались напрасны: ей пришлось торговать собой. Мало-помалу грязь засосала ее. И несмотря на все, кусок хлеба не был ей обеспечен: ведь разврат – тоже ремесло, и чтобы оно приносило выгоду, нужно быть опытной, расчетливой.
– Мне всего этого не хватало, – продолжала Олимпия, – и вот результат. Однажды мой маленький Поль серьезно заболел, а у меня как раз не было денег на лекарство. Пришлось оставить ребенка под присмотром старухи привратницы, а самой идти в танцевальный зал и искать там клиента. Всю ночь я делала вид, что мне весело, хотя на самом деле сердце мое разрывалось от тоски и страха. Утром я вернулась с лекарством, но было уже поздно: мой мальчик умер…
– Вот видите! – сделала неожиданный вывод Анжела. – Вот видите, а ведь вы поручили кому-то присмотреть за ним! Как же мне не тревожиться за Лизетту?
Олимпия поняла, что сказала лишнее, и пришла в отчаяние. Вечно она делает глупости! Теперь эта бедняжка исстрадается вконец. Ну, не дура ли она, Олимпия, не дура ли? Ей-богу, глупее не найти!
На все сбивчивые утешения подруги Анжела отвечала теперь упорным молчанием. К ней подошла мастерица из «Лилии долины» и пожала ей руку. Но Анжела не выказала ни малейшего удивления, увидев ее, и даже не поинтересовалась, каким образом она попала сюда. Подавленная горем, Анжела словно лишилась дара речи.
Белошвейка объяснила, что ее задержали по ошибке, когда она с работы направлялась домой. Она спокойна за себя: все разъяснится, и ее отпустят. И если Анжелу к тому времени еще не освободят, то она сама тотчас же пойдет за ребенком. Ее зовут Клара Буссони; ей можно доверять; все в квартале знают, что она честная девушка и умеет держать слово. Она позаботится о Лизетте! И Клара уже видела себя с малюткой в своей комнатке.
Слабое рукопожатие было ответом на любезное предложение мастерицы.
Воцарилось молчание. Усталость сковала языки, женщины стали засыпать. Чтобы дать возможность Олимпии хоть чуточку отдохнуть, Анжела старалась не плакать. У нее было такое чувство, будто ее затянули зубчатые колеса какой-то беспощадной машины. Но с какой стати должна маяться ее несчастная подруга? Анжела закрыла глаза, однако уснуть не могла. Неподвижная, сосредоточив все свои мысли на одном, она представляла себе, что происходит в комнате Олимпии. Груди Анжелы болели от переполнявшего их молока, а малютка, с пересохшим ротиком, кричит в одиночестве… Анжелу охватила жуть при мысли, что Лизетта может упасть с кресла и разбиться, и кто знает, не лежит ли она сейчас на полу, окоченев от холода, перепуганная темнотой?.. Думать об этом, рисовать в воображении эти ужасные картины, томиться страшными предчувствиями и не иметь возможности полететь на помощь дочурке! Было от чего сойти с ума…
Сердце ее словно сдавили тисками. Анжела не плакала, однако на виске билась синяя жилка, язык одеревенел, лоб был точно обручем стянут. Бой часов мучительно отзывался у нее в голове. Она невыносимо страдала.
О, как медленно шло время! Как бесконечно тянулись минуты ожидания! Неужели ночь может длиться так долго? Проклятая ночь! Она казалась вечной…
Нет, ночь не была вечной. Наступил рассвет; тусклый и бледный, он заглянул в зарешеченные окна. Но от этого не стало теплее: Анжела продрогла до мозга костей.
Не желая терять ни секунды, она поднялась и подошла к двери. Лишь только ее освободят, она бросится на помощь к Лизетте. Ее выпустят первой; она сумеет все объяснить… не побоится… ведь речь пойдет о ее ребенке! Начальник – такой же человек, как все люди; не съест же он ее в самом деле; он ее выслушает и сжалится над нею. Ведь и сам он – отец, может статься…
Отец! Это слово напомнило Анжеле о Руссеране, и ее охватил страх. Ах, почему женщинам не разрешают быть судьями, когда дело касается других женщин? Они сумели бы лучше разобраться, были бы милосерднее. Ведь мужчины думают только о наказании…
Страстная любовь к дочери до такой степени поглотила Анжелу, что она забыла обо всем не свете. Отец, мать, брат, сестры, к которым она была так привязана, все отошло на второй план, почти изгладилось из ее сознания в этот ужасный час. Несмотря на глубокое волнение, она пыталась казаться спокойной. Смутно понимая, что спокойствие – большая сила, она всячески стремилась сохранить самообладание.
Наконец огромный ключ повернулся в замочной скважине, и дверь приоткрылась. Вошла монахиня в сопровождении служителя, несшего котел с похлебкой.
Анжела устремилась в коридор, но ее задержал часовой и грубо втолкнул обратно. Тогда она упала на колени перед монахиней и, простирая к ней руки молила отпустить ее.
– Но, бедняжка, – возразила та, – я не имею права вас освободить.
– Я ни в чем не виновата!
– Верю вам, но ничего сделать не могу.
– Нет, можете! Позвольте поговорить с начальником!
– С каким?
– С самым главным.
– С префектом полиции?
– Не знаю. С тем, который может меня отпустить.
Монахиня, пытаясь высвободиться, легонько отталкивала Анжелу, но та цеплялась за нее и продолжала настаивать:
– Сударыня, сударыня! Меня должны освободить! У вас не было ребенка, но ведь была же у вас мать, правда. Сжальтесь надо мной! Я – мать, и ни в чем не виновата! Я хотела работать, больше ничего! Моя маленькая Лизетта тоже невинна. Она одна во всем доме… Меня унесли, я была без сознания… Это настоящий разбойничий притон! Никто ей не поможет… Подумайте, сударыня, ей всего шесть месяцев! Если бы вы видели ее, вы не остались бы равнодушны! Тут одна девушка знает меня… честная девушка!.. Она может подтвердить, что я искала работу с дочуркой на руках…
– Пустите меня, – промолвила монахиня. Ей было жаль Анжелу, но она старалась не показать виду. – Позвольте пройти… Вы ошибаетесь, думая, что я здесь распоряжаюсь, но я все же поговорю кое с кем, и когда придет господин N., он сразу вас допросит.
– А когда он придет?
– Не раньше одиннадцати.
В глазах у Анжелы потемнело. Она замертво упала на пол.