Текст книги "Нищета. Часть первая"
Автор книги: Луиза Мишель
Соавторы: Жан Гетрэ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 39 страниц)
– Значит, вы отрицаете? – спросил Огюст.
– Тебе хочется, чтобы я сознался и дал тебе денег за то, что ты будешь молчать и оставишь меня в покое? В конце концов я тороплюсь, – добавил он, желая поскорее кончить дело миром. – Говори, сколько тебе надо, чтобы я больше никогда не слышал ни о тебе, ни о вашей семейке? Ну, живей: сколько?
Он порылся в портфеле, вынул кредитный билет и протянул его Огюсту.
Молодой Бродар взял ассигнацию, разорвал в клочки и швырнул их в лицо хозяину. Тот инстинктивно нагнулся, чтобы поднять их. С быстротою молнии Огюст выхватил нож, висевший на верхней пуговице его жилета, и, бросившись на Руссерана, нанес ему в голову такой удар, что тот с диким криком, словно раненый зверь, рухнул наземь. Кровь заливала ему лицо.
Огюст обратился в бегство.
VI. В комнате проститутки
Анжела почти не знала жизни, особенно неприглядных ее сторон. Но монахини в школе говорили ей, что есть Бог, который печется о праведниках, и она поверила этим прислужницам божьим.
Движимая чувством материнской любви и стремлением жить честно, Анжела убеждала себя, что сумеет вырастить и воспитать дочь, не прибегая к чьей-либо помощи. У нее были причины покинуть родительский кров, и она покинет его, вот и все. Это ее долг, это необходимо, и чем раньше – тем лучше: так она разом покончит со всеми попытками узнать ее тайну.
И вот, в тот же день после горьких раздумий она ушла из дому с Лизеттой на руках и направилась к Монмартру.
Как-то она спросила Олимпию и Амели, чем они занимаются; те сказали, что служат танцовщицами в «Элизиуме». Анжела не видела в этом ничего особенного. Сама еще почти ребенок, она ровно ничего не понимала в подобных вещах, хоть и стала матерью. До того рокового случая ее жизнь, полная лишений, проходила в тяжком труде, и она не могла выбраться из заколдованного круга нужды, как слепая собака – из вращаемого ею колеса.
Она долго разыскивала Олимпию и Амели. Швейцар танцевального зала не знал, где они живут, и посоветовал дождаться начала танцев. Наконец подруги пришли. Анжела поведала им свое горе, хотя рассказала далеко не все: в глубине ее сердца всегда оставался наглухо запертый уголок.
Обе советчицы были одного и того же мнения:
– Надо подыскать ей меблирашку.
– Но ей не сдадут, – сказала Олимпия, подумав, – ведь у нее нет билета.
– Ну что ж, она зарегистрируется, это же очень просто!
– Но она годами не вышла.
– Ерунда! Разве для этого нужно свидетельство о рождении? Ведь получить билет проще простого. Николя его достанет, и, быть может, даже в кресло садиться не придется, если эта девчонка настолько застенчива. Итак, решено, – продолжала она, обращаясь к Анжеле, – ты вступаешь в нашу Богом проклятую рать, и отныне твое имя будет занесено в толстую книгу префекта полиции.
– А что это значит? – спросила Анжела.
Амели хотела ответить, но ее прервала Олимпия и, ничего не скрывая, объяснила Анжеле все самым подробным образом в таких выражениях, от которых бедняжку бросило в жар. Дылда рассказала ей об обязанностях женщины с билетом: она должна следовать за первым встречным, каждые две недели ей надлежит являться на медицинский осмотр, по малейшему поводу ее могут отправить в Сен-Лазар[9]9
Сен-Лазар – женская тюрьма в Париже.
[Закрыть], за ней следит целая свора грязных бестий – агентов полиции нравов[10]10
Полиция нравов – один из отделов французской полиции, ведавший преступлениями против нравственности и контролировавший легальную проституцию.
[Закрыть], их надо подмазывать, иначе неприятностей не оберешься. К тому же за билет надо платить: с проституток государство берет больше налога, чем с представителей других профессий. А дела порою идут совсем плохо… Словом, веселого мало, а в довершение всего – дурные болезни, на целые месяцы пригвождающие к постели в больнице, именуемой «Берлога», где несчастную жгут и кромсают, как говяжью или свиную тушу. Ее и арестовать могут ни за что ни про что, и в тюрьму упечь, хоть бы она и не сделала ничего дурного.
– Вот что это такое – заключила Олимпия. – Теперь бери билет, если хочешь!
Но Анжела запротестовала.
– О нет! – воскликнула она, прижимая к груди Лизетту, которая, широко раскрыв глазки, следила, как в густом тумане колышется пламя газовых рожков. – Нет, нет, я хочу быть честной!..
– Ну, милочка, – грубо возразила Амели, – раз ты корчишь из себя чистюлю, мы тебе не нужны; в таком случае, мы ничем не можем тебе помочь.
– У каждого свои взгляды, – вмешалась Олимпия. – Она еще молода, все ей представляется в розовом свете. Но это ненадолго… Не пройдет и трех недель, как она убедится, что в Париже женщина с малюткой на руках не может жить своим трудом. Никогда! Разве все мы не прошли через это? Разве не мечтали сохранить честь?
– Только не я, – объявила Амели, – я всегда считала, что это вздор.
Олимпия, казалось, не слушала подругу. Закрыв глаза и приложив ко лбу худую руку, она продолжала, как бы мысленно представляя себе то, о чем говорила:
– Значит, ты бы хотела найти работу, которая позволила бы тебе прокормить себя и девочку, нанять комнатушку где-нибудь под крышей и купить на толкучке у Тампля[11]11
Тампль – монастырь в Париже, основанный в XII в. рыцарями ордена тамплиеров; срыт в 1811 г.; на его месте был устроен рынок.
[Закрыть] хоть сколько-нибудь сносное тряпье? Так, что ли?
Анжела утвердительно кивнула.
– Однако ты не привередлива! – горько усмехнулась Олимпия.
Амели ничего не понимала. Слушать всю эту чепуху было просто скучно. Ей казались бессмысленными угрызения совести, колебания и тому подобный вздор – от него люди становятся еще более несчастными. Вместо того чтобы достаться какому-то парню, чье имя Анжела даже не хочет назвать, опасаясь, как бы ее голубчику не влетело, было бы гораздо лучше, если бы она встретила человека вроде Николя… Вот кто умеет вышколить женщину!
Анжела, дрожа от ночного ветра в тонком ситцевом платье, слушала, как во сне, невеселые рассказы подруг. Бедняжка смутно догадывалась, что ей предстоит немало трудностей, но материнское чувство поддерживало в ней надежду, что удастся жить честно. Быть не может, чтобы такие хорошие намерения не увенчались успехом! Она сказала об этом Олимпии, и та пожелала ей счастья, а Амели дала свой адрес на случай, если Анжела станет благоразумнее и откажется от своих глупостей. Затем Амели вернулась в танцевальный зал.
Анжела уже собралась было уходить, как вдруг Олимпию осенила неожиданная мысль. В глубине души она была добра, и горькая судьба юной матери трогала ее. Переживания Анжелы напомнили ей то время, – как это было давно! как это было глупо! – когда она сама пыталась быть добродетельной. Нечего сказать, удалось ей это! Но ведь с тех пор прошло уже немало лет: быть может, теперь все обстоит иначе? В конце концов она ничего не знает о том, что делается в мире честных людей, в мире тружеников.
– Послушай, – сказала Олимпия, – если твои родные сами сидят без гроша, ты, конечно, не хочешь быть им в тягость. К тому же они пристают к тебе с расспросами. Не так ли? И ты решила попробовать жить своим трудом. По-моему, это глупо. Но ничего, попытка не пытка. Вот ключ от моей комнаты: можешь жить у меня две недели. За это время я и носа туда не покажу. Завтра осмотр, и мне наверняка предоставят бесплатный отдых в «Берлоге».
Анжела вздрогнула. А Олимпия спокойно добавила, как бы предупреждая назревавшее в девушке брезгливое чувство:
– Постелешь чистые простыни, найдешь их в комоде. Правда, они рваные, но можно починить. Если хочешь жить честно, не приходится гнушаться иголки.
– Так ты больна? – спросила Анжела, призадумавшись, ибо упоминание о «Берлоге» произвело на нее известный эффект: еще раньше она кое-что слышала об этом зловещем заведении.
– Больна? Да ты что? – расхохоталась Олимпия. – Просто устала, нуждаюсь в отдыхе, и начальство мне предоставляет отпуск.
Анжела собралась уходить. Олимпия добавила:
– Недалеко от дома, где я живу, есть ясли. Ты можешь отнести малютку туда, стоит это всего пять-шесть су в день. Вот тебе пять франков на первое время. Возьми, возьми! – настаивала она, видя, что Анжела стесняется. – Я ведь буду на всем готовом: и комната, и питание, и даже стирка – все за казенный счет. Бери же, не церемонься, на сей раз я буду твоей доброй феей. Сама видишь, я в этом знаю толк, как будто ничем другим в жизни и не занималась. Ну, прощай! Слышишь, какой тарарам? «Собачий вальс» заиграли. Я бегу. Твою малышку целовать не стану. Надеюсь, тебе ясно, почему…
Анжела отправилась на улицу Пуассонье, где проживала Олимпия. Итак, у нее был приют, где она могла провести несколько дней. В наивных мечтах она уже видела себя хозяйкой этой комнаты, воображая, как после работы будет играть с дочуркой, которую несла сейчас на обессилевших руках… И она ускорила шаги: ей не терпелось поскорее очутиться «дома». В ее возрасте и в ее положении две недели казались вечностью.
Сердце Анжелы разрывалось от горя, когда она, навсегда покидая родительский кров, прощалась с бедно обставленными комнатками, где прошли дни ее детства и где она оставляла бесконечно дорогих ей людей. О, как плакала бедная девушка при мысли о том, что, вернувшись из школы, сестры уже не застанут Лизетты… Анжела их так любила и столько раз играла с ними в «дочки-матери»! А теперь она по-настоящему стала матерью и пролила из-за этого немало слез…
Погруженная в думы, девушка шла по темным улицам вдоль пустынного бульвара. Во мраке, слабо освещенном газовыми рожками, дома казались огромными. Анжела очень устала. К тому же она была голодна. Малютка все время тянулась к груди, и, накормив ребенка, сама она не успела поесть.
Выбившись из сил, Анжела добралась наконец до места. Комната Олимпии находилась на четвертом этаже невзрачного старого дома, стены которого, с осыпавшейся штукатуркой, позеленевшие снизу и влажные от сырости, источали тошнотворный запах порока. Анжела с грустью вспомнила неказистый, но чистенький домик в квартале Муфтар. Она не решалась войти в каморку, где в большом кресле дремала привратница. Слабый свет лампы едва освещал ее желтое лицо с крючковатым носом. В глубине раскрытого рта торчало несколько длинных почерневших зубов: настоящая колдунья! При виде ее Анжелу охватил ужас. Она долго стояла, не решаясь разбудить старуху. Комната Олимпии находилась под самой крышей, но на лестнице было до того темно, что Анжела рисковала сломать себе шею. К счастью, один из жильцов зашел в привратницкую за ключом. Она последовала за ним.
– Вам чего? – остановила ее старая ведьма. – Здесь не контора по найму кормилиц и не приют для одиноких женщин. Убирайтесь вон!
Анжела робко объяснила, что она – подруга Олимпии, и та передала ей ключ от своей комнаты. Она будет очень благодарна, если ей дадут огарочек свечи, чтобы посветить на лестнице. Она боится упасть с ребенком, к тому же это наделает шума и разбудит жильцов. Она честная девушка и собирается работать…
Старуха злобно ухмыльнулась. Неохотно дав Анжеле свечку, она проворчала, что у нее и без того хлопот по горло. Этой кляче Олимпии, как видно, больше делать нечего, сначала она подбирала всех шелудивых собак, а теперь – всяких бродяжек… Но она, тетушка Гришон, наведет порядок! Комната оплачена за две недели вперед, а потом пусть эта долговязая потаскуха убирается ко всем чертям со своими паршивыми собаками, кошками и нищенками!
Анжела с трудом поднялась по лестнице. Увидав, в какой конуре ей предстояло жить, она испугалась. Комната была оклеена желтыми, порванными во многих местах обоями. Мебель, хотя и новая, оказалась наполовину сломанной. Всюду валялись юбки, грязные чулки и сорочки. Стол был покрыт скатертью, испещренной пятнами от вина и кофе; на ней вперемешку с остатками трапезы валялись гребенки, ботинок и кусок мыла. Тут же стояла выщербленная чашка с зубной щеткой. Неряшливость и беспорядок царили здесь во всем их отталкивающем безобразии.
Бедная Анжела не могла прийти в себя. С трудом она освободила в кресле местечко, чтобы уложить малютку, затем зажгла на камине свечу, воткнутую в горлышко бутылки, и стала искать белье, о котором говорила Олимпия. Оно лежало в комоде вместе с обувью, лентами, банками для помады, коробочками из-под румян и какими-то флаконами. В простынях зияли дыры величиной с голову. Все же Анжела застелила кровать этим тряпьем, предпочтя дыры пятнам.
Чтобы перепеленать Лизетту, девушка достала из принесенного с собою свертка залатанные, но чистые пеленки, еще пахнувшие щелоком. Это ее мать, ее бедная мать выстирала их. Как она добра, боже, как добра! И, пеленая малютку, Анжела горько плакала, вспоминая всех, кого она покинула.
Когда ребенок уснул, девушка села в кресло и задумалась. Она спрашивала себя, как очутилась здесь, вдали от родных и близких ей людей? Что ей делать в этом подозрительном месте? За какие грехи ей пришлось оставить родной кров? Разве она виновата, что подлец хозяин заманил ее в ловушку, сказав, будто бы хочет сообщить новости об ее отце? Без сомнения, это не ее вина. Могла ли она подозревать, чем это кончится? Если бы женщины из народа были благоразумны, они сумели бы предостеречь своих дочерей. Но к чему невинность, коли ее нельзя сохранить? О, Лизетту она воспитает иначе. Боже, лишь бы оградить малютку от мирского зла!.. Но как это сделать? У Лизетты тоже нет отца… Нельзя же считать отцом такое чудовище! А ведь если бы она сказала, если бы разоблачила негодяя, одно имя которого приводило ее в содрогание, никто бы ей не поверил. А он, этот наглец, не постыдился бы лишить заработка семью, где из-за него прибавился лишний рот…
«Это ужасно! – думала Анжела. По ее щекам ручьем лились слезы. – Это ужасно, но что поделаешь?» Она уже привыкла к несправедливости и не возмущалась. Ей и в голову не приходило, что за надругательство над нею Руссеран должен пойти на каторгу. Такие люди, как он, казались ей недосягаемыми. Разве закон защищает бедняков? Чем провинился ее отец, сосланный за шесть тысяч лье от родины? Просто он носил такую же шапку, какую носили коммунары, и снял ее в знак уважения к памяти погибших… А теперь его жена и четверо детей должны терпеть нужду и лишения. И люди называют это справедливостью? Какая мерзость! Нет, она хорошо сделала, что скрыла от них свой позор…
Так думала Анжела под свист и завывание ветра, гнавшего по небу серые облака; временами они совсем закрывали луну. Мокрый снег тотчас превращался в воду, стекавшую по желобам на мостовую. Девушка безучастно слушала ее журчанье. Она так устала, что у нее не хватало сил даже для того, чтобы лечь в постель. Наконец, видя, что свеча вот-вот погаснет, она начала раздеваться.
Ей оставалось снять чулки, когда за стеной послышались чьи-то шаги. Анжела насторожилась, подумав, что ее, возможно, разыскивает Огюст. Но нет, это не он: шаги были слишком тяжелые. Они остановились у двери. О Господи! В скважине повернулся ключ. Анжела обмерла. Дверь отворилась. Вошел мужчина.
VII. Странная охота
Олимпия не учла, что в комнату, столь великодушно предоставленную ею Анжеле, имели доступ, помимо нее самой, еще и клиенты.
Под внешней веселостью Олимпии таилось отвращение к себе и в особенности – к людям. Повинуясь, по привычке, судьбе, толкавшей ее все дальше в пропасть разврата, она занималась тем, к чему ее обязывал билет. Она уже перестала оплакивать свой позор и, казалось, даже любовалась им, не замечая окружающую мерзость. Что ей теперь после того, как она прошла океаны грязи! Ее комната превратилась в торжище.
Прежде ее посещали завсегдатаи, лишь время от времени сменявшие друг друга. Теперь она полагалась только на случай. Порою Олимпия жила в достатке, а иногда ей не хватало даже на хлеб. В удачные дни она тратила или раздавала все, что у нее было; когда же наступал черный день – голодала, но и это не огорчало ее. Она стала равнодушна ко всему.
Кое-кто из ее постоянных клиентов имел свой ключ от комнаты. Когда один из них находился в храме этой жрицы любви, она запирала дверь на задвижку, которой Анжела не заметила.
Бедная девушка была чуть жива от страха. Мужчина показался ей сказочным великаном, каким ее когда-то пугала мать. В полумраке комнаты все принимало огромные размеры. Ей чудилось, что это – сон, страшный сон, и, как птица, зачарованная змеей, она не отрывала глаз от вошедшего, ожидая, когда тот заговорит. Комната наполнилась омерзительным запахом винного перегара.
Мужчина направился к постели. Анжела упала на колени, прижав руки к груди.
– Мама, мама! – воскликнула она, словно мать могла ее услышать.
– Эт-то… я, – икая, проговорил незнакомец тем особым хриплым голосом, какой бывает у заядлых пьяниц. – Зачем ты зовешь маму? Хочешь, что ли, чтобы она держала свечку? Олимпия, милочка, надо же иметь совесть… Это гадко! Нет, нет, никакой маменьки не нужно, пусть и на глаза мне не показывается… Я этого не люблю… Благопристойность – прежде всего!
Он приблизился к кровати. Анжела кинулась к ребенку и вовремя подхватила его: еще мгновенье, и пьяница свалился бы прямо на Лизетту. Он упал на постель в своей грязной одежде, даже не подумав или не имея сил раздеться. Прижимая девочку к груди, Анжела бросилась к окну.
Посетитель что-то пробормотал. Потом он внезапно приподнялся, тупо огляделся вокруг и, заметив Анжелу, направился к ней. Оступившись, он схватился за камин и опрокинул бутылку, в которой стояла горевшая свеча. Бутылка разлетелась вдребезги. Комната погрузилась в кромешный мрак. Началась жуткая погоня. Преследователь и его жертва опрокидывали все на своем пути, все топтали, все крушили. Анжела задыхалась от страха и даже не в силах была кричать, а если б она и позвала на помощь, никто в этом доме не откликнулся бы на ее зов.
Ругаясь на чем свет стоит, мужчина пытался поймать Анжелу, но темнота мешала ему. Внезапно, словно небо стало соучастником земных преступлений, луна заглянула в окно и озарила комнату светом, холодным, как взгляд судьи. Пьяница увидел Анжелу.
То ему удавалось ее схватить, и он вцеплялся в нее, как ястреб, то она освобождалась, кусая ему руки, осыпая его ударами. Малютка, разбуженная шумом, пронзительно кричала, но и это никого не обеспокоило. Кому могло прийти в голову, что жертвой потасовки оказался несчастный ребенок? Ведь в разгар пьяных оргий Олимпия и ее гости обычно производили самый невероятный шум и горланили на все голоса.
Анжела могла защищаться только одной рукой. Она кричала, призывала на помощь Господа Бога. Но Бог был так же глух, как и жильцы дома, и преследование продолжалось. Охотник и его добыча то оказывались в луче лунного света, то вновь исчезали в темноте.
Наконец пьяница, отяжелевший от хмеля и сломленный усталостью, что-то промычал, повалился на пол и остался недвижим, словно безжизненная туша. Объятый мертвецким сном, он захрапел.
Вновь воцарилась темнота: луна исчезла со сцены, и небо скрылось за облачным занавесом.
VIII. Среди метельщиков
Чуть светало, и газовые рожки еще мерцали в предутренних сумерках. Окна лавок, эти глаза улиц, были еще закрыты, и дома бульвара Монпарнас казались спящими. Время от времени раздавался звук, словно собака во сне лязгала зубами; это скрежетали по мостовой колеса тяжелой телеги. Затем мало-помалу все опять стихало.
Полускрытые туманом, на улице Рени показались метельщики. Закутав шеи старыми бумажными или шерстяными шарфами, низко нахлобучив фуражки, они медленно выстроились в ряд, и метлы мерно заплясали по асфальту.
Мужчины и женщины работали молча, двигаясь механически, словно китайские тени. Но вскоре шум открываемых ставень и луч света, упавший на тротуар, вызвали у всех вздох облегчения.
– Разрази меня гром! – воскликнул один, самый высокий из всей компании. – Я думал, что нынче эта ведьма вовсе не откроет свой кабачок. Проклятый ветрище! Пробирает до самых костей!
– Тем более, – заметил женский голос, – что, кроме кожи, они у вас ничем не покрыты, господин ученый!
Не отвечая, высокий человек положил метлу на плечо; остальные последовали его примеру, и все в полном составе ввалились к тетке Марион, добродушной старухе, восседавшей за своим прилавком сонно и величественно, как королева, в то время как ее земляк, Пиару, исполнявший роль первого министра, наливал по кружке сивухи скромным блюстителям чистоты.
Они сделали глоток-другой у оцинкованной стойки; желудки согрелись, и языки развязались. Можно было чуточку и поболтать. Это, право, неплохо – заморить червячка, когда работаешь, как лошадь! Сущее мученье в стужу быть на ногах, в то время как все божьи создания еще спят глубоким сном. Ну не собачья ли это жизнь! Если бы еще можно было заработать хотя бы на хлеб, на топливо, на пару башмаков! Как бы не так: тащись в опорках по грязи… Господи ты боже, и откуда только берется в этом чертовом Париже столько мусора? Разве его выметешь весь?
Выпив по кружке, эльзасцы и некоторые женщины ушли, другие остались. Спешить было не к чему. Стоит ли надрываться за три с половиной франка в день, которые им платит город? Они и без того чересчур гнут спину!
– И мы еще жалуемся! – философски заметил высокий оборванец, которого называли «ученым» (лохмотьев его постыдились бы даже нищие с гравюр Калло[12]12
Калло Жак (1592–1635) – знаменитый французский гравер и художник.
[Закрыть]). – И мы еще жалуемся, а между тем женщины, работающие наравне с нами, получают наполовину меньше! Может быть, одежда, пища, жилье обходятся им дешевле, чем нам? Что вы на это скажете, дядюшка Анри?
– Скажу, что это несправедливо, позорно, как и многое другое. Но чего ты хочешь, бедняга Леон?
Такова жизнь, ее не переделаешь. Приходится покоряться судьбе, раз ничего нельзя изменить.
– Как знать?.. – возразил Леон.
И собеседники вышли из кабачка, чтобы присоединиться к остальным. Дядюшка Анри, красивый старик с длинной седой бородой, молчал. Леон казался задумчивым. Он спросил спутника:
– Мне кажется, вам сегодня не по себе. Вы не больны?
– Нет! – коротко ответил дядюшка Анри.
– Чем-то расстроены?
– Да, изрядно.
– Чем же?
– Случилась скверная история.
– Но вдвоем мы, возможно, придумали бы, как из нее выпутаться. Ведь я ваш друг и подчас могу дать хороший совет… когда речь идет не обо мне.
– Я знаю, что ты – славный парень, под твоими лохмотьями бьется великодушное сердце.
– Спасибо, обо мне поговорим в другой раз. А теперь объясните, чем вы расстроены?
– Ладно, если хочешь знать, я скажу тебе. Зайдем-ка снова к тетке Марион.
Оба метельщика вернулись в кабачок, заказали по стакану вина и уселись за стол.
– Представь себе, – сказал дядюшка Анри, – что мой племянник, Жак Бродар, сегодня возвращается из Новой Каледонии.
– Что ж из того? – недоумевал Леон. – Его сослали, теперь он вернулся назад. Беда, наверное, не в этом.
– Нет. Беда в том, что за время его отсутствия кое-что произошло…?
– Ясно. Женушка его, соскучившись…
– Леон, – сурово прервал старик, – когда человек моего возраста обращается к тебе за советом, доверяя твоему здравому смыслу (хотя многие в него не верят), ты не должен делать из этого повод для зубоскальства.
– Да, да, вы правы, дядюшка Анри, – серьезно сказал оборванец. – Но если я не буду над всем смеяться, мне придется плакать. Поймите, это просто привычка. Однако вернемся к вашему рассказу. Итак, жена Бродара…
– Мадлена – честнейшая женщина, какую я только знаю. Но, видишь ли, у нее четверо детей; она просто не управлялась со всеми заботами. Ей приходилось и зарабатывать на жизнь, и присматривать за девочками. Ну, и… пока мать была в больнице, маленькая Анжела…
– Понимаю.
– Вот будет сюрприз Жаку! А ведь и он тоже решил устроить сюрприз семье. Он писал мне, что ворвется в дом внезапно, как бомба…
– Это глупо.
– Конечно, глупо! Только сентиментальные люди могут поступать так нелепо. Его дома не ждут: он явится без предупреждения, как снег на голову. Но это еще не все. Я заходил к ним вчера вечером и застал мать одну с младшими дочерьми: она была чем-то очень расстроена, сидела растерянная, непричесанная. Я не мог вытянуть из нее ни одного путного слова. Как видно, случилась какая-то беда. Старших – Анжелы и Огюста – дома не было…
– Что за черт?
– Я спросил, где они. Мадлена ответила, что дети скоро придут, что ей нездоровится, но не надо обращать на это внимания. Потом она сказала, что Анжела и Огюст вернутся с минуты на минуту, что мне пора домой, что я уже стар и ничего не пойму; что Руссеран – сволочь и получил по заслугам, и пошла и пошла – словом, нагородила целую кучу всякого вздора.
– В самом деле?
– Я знаю Мадлену; она была сама не своя. А ведь ей не привыкать к несчастьям. Раз она дошла до такого состояния, значит стряслась большая беда. Боюсь, что возвращение мужа совсем доконает несчастную. Я и племянника знаю: этот молодец с виду суров, может на вытянутой руке держать сорок кило, но чувствителен, как женщина. В эту самую минуту он, вероятно, строит воздушные замки, рисует себе картину возвращения домой и заливается слезами при мысли, что скоро обнимет жену и детей. Как его предупредить о случившемся?
– Послушайте, дядюшка Анри! На вашем месте дал бы ему понять, что произошло нечто ужасное: он приготовится к худшему, а когда узнает в чем дело, случившееся покажется ему сущим пустяком. Ведь в конце-то концов о ком идет речь? О сбившейся с пути девчонке, вот и все. Если рассуждать здраво, можно примириться с вещами и посерьезнее.
– Ты думаешь?
– Конечно. Но, повторяю, надо мыслить логически. Будь я отцом, я сказал бы себе: дело ведь в том, когда совершится падение моей дочери; чуть раньше или чуть позже. Важно, чтобы этого не случилось вовсе. Но раз мы живем в республике, где, как утверждают, «социального вопроса не существует» и где женщина из простонародья, желающая остаться честной, не умрет с голоду лишь в том случае, если покончит с собой, – разом или постепенно то мне, черт побери, решительно все равно, сегодня или завтра моя дочь начнет заниматься единственным ремеслом, которое может ее прокормить.
– Несчастный! Разве тебе неизвестно, что такое честь семьи?
– Относительно чести у меня иные понятия, чем у вас.
– И чем у моего племянника. Ты не знаешь беднягу Бродара! Он ведь не изучал твоей логики, и я бы нанес ему страшный удар.
– Полно! Он оправится.
– Идем, – печально сказал старик. – Такой совет я мог бы получить от любого из наших товарищей-бедняков, даром что они неучи и за всю жизнь не прочитали ни единой книги. – И, покачивая седой головой, дядюшка Анри добавил: – Зачем учиться, если это не помогает лучше разбираться в жизни, яснее видеть, что к чему?
– Вы правы, польза от такого учения не слишком велика.
– Во всяком случае, ты не сумел обеспечить себе даже кусок хлеба. Твоя наука – вроде наших революций: все обещает и ничего не дает.
– Потому что наука, как и революция, служила до сих пор лишь отдельным честолюбцам; но подлинная революция поставит науку на службу народу, и все на земле переменится. О, вы увидите, вы увидите! Знание – это большая сила! Мир идет вперед, ничто не может его остановить, законы прогресса вечны, неизменны. Все усилия мошенников, правящих человечеством, не в состоянии надолго удержать его во мраке и холоде эгоизма и индивидуализма. Любовь переродит людские души, порядок придет на смену олигархии капитала. И счастье – эта высшая цель жизни, и добродетель – этот высший принцип счастья – будут царить во вселенной!
Леон поднялся; потрясая худыми ручищами, он большими шагами расхаживал по кабачку. На его бледном лице сверкали глубоко запавшие глаза.
– Полоумный! – сказала тетка Марион, выведенная из дремоты вдохновенным, раскатистым голосом Леона. – Полоумный! Опять заладил свое!
Ее слова вернули оборванца к действительности. Он бросил на прилавок последнюю монету в десять су, закутался до самых ушей рваным красным шарфом, взял метлу, словно скипетр, и, забыв о собеседнике, последовал за остальными метельщиками.
Дядюшка Анри направился к вокзалу: вскоре должен был прибыть поезд.