Текст книги "Гибель всерьез"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Крепыш с приятной, но неприметной наружностью, он перешагнул за тридцать. А в этом возрасте мужчина озабочен тем, чтобы каждый день доказывать свое мужское достоинство, иначе не заснет всю ночь. Вот и его занимал только этот предмет. И зачем вдруг было убивать незнакомого человека, да еще сразу после обеда, когда особенно неймется и можно без помех гулять по улицам и глазеть на хорошеньких девушек? Откуда же мне знать, если он не знает сам.
Несколько позже, когда о событии написали в газетах, у него появилась возможность довольно непринужденно обсуждать его с малознакомыми людьми, он стал высказывать предположения, взятые с потолка, – что-то вроде крючка, наживки: проверить, не клюнет ли рыбка на червячка, да и насколько леска крепка. Собеседники охотно вступали в разговор, высказывали свои мнения, сомнения, пожимали плечами от недоумения, словом, полным ходом репетировались будущие прения – встать, суд идет! Начал с гипотез правдоподобных и гладких – такие никого не возбуждали и не убеждали. Дальше – больше, пошли дерзкие и рискованные, с психологической подкладкой – на них-то люди оказались падки: «постойте-ка, тут что-то есть!» Но однажды убийца поговорил с человеком, чья молодость пришлась на предвоенное время, и на крючок поймали его самого. Собеседник его был банкиром, любившим чтение и свою смазливенькую подружку. В 1935 году, накануне Народного фронта, ему было лет двадцать. Все тогда увлекались Жидом. И вот он предположил, что речь в данном случае идет об убийстве без побудительного мотива, так сказать, бескорыстном. «Богатая мысль», – вежливо отозвался наш убийца. А про себя восхитился: кто еще, кроме золотого мешка, мог обрадоваться, что хоть в преступлении не замешана корысть?! По крайней мере, поначалу.
Что же до нашего убийцы, то ему исполнилось шесть лет, когда мы потерпели поражение, и, стало быть, одиннадцать, когда победили, восемнадцать ко времени битвы на равнине Дьен-Бьен-Фу, а в армию, отсрочив ее студенческими годами, он попал в 1959, едва-едва успев избежать Алжира. Он читал кое-что из Камю, ничего из Честера Хаймса[151] и лучше всего был знаком с Мики и Тэнтэном[152]. «Бескорыстное преступление» он трактовал то так, то этак, пока не раздобыл у галантерейщицы, которая приторговывала и книгами, «Плохо прикованного Прометея» и не изучил по «Подземельям Ватикана»[153] историю Амедея Флериссуара, уверившись наконец, что его случай не имеет ничего общего с преступлением юного Лафкадио. Потому что у Жида преступление, хоть и бескорыстное, продумано заранее, то есть, осуществляясь случайно, в ситуации, позволяющей ему считаться непредумышленным, оно было все-таки результатом философского предумышления и составляло необходимый элемент системы: убийство было, так сказать, готово, завернуто, положено в боковой карман и снабжено этикеткой: «бескорыстное». А раз так, делать нечего, приходилось его совершать. Впрочем, вернемся к началу нашей истории.
Итак, герой переходит площадь перед вокзалом Монпарнас – ее сотрясают отбойные молотки, вокруг все перегорожено красно-белым щитами, мостовая снята, под ней песок – и вдруг он видит идущую по тротуару, чуть дальше «Эльзасского пива», юную девушку в замшевых брюках с длинными, до пояса, светлыми волосами, со стянутыми ремешком книгами под мышкой и забывает на миг свое незавидное положение: покойника, брошенного посреди улицы, полицию, занятую фотосъемкой и обмерами, опросами и версиями, – и разглядывает только округлую шею и подрагивающую, пожалуй, несколько скороспелую, грудь. Будь ты хоть трижды опытным, а как заговорить с таким цветочком, сходу не сообразишь – это тебе не незнакомца грохнуть за здорово живешь. Он произносит про себя для пробы две-три любезных фразы – чистый девятнадцатый век. А тем временем шустрый двадцатого века блондинчик уводит малышку, тут же, со всем новомодным бесстыдством, обняв ее за плечи.
Чудные они, эти юнцы, не то что мы когда-то. Им лет по семнадцать, не больше. На улице как у себя дома. Она спросила: «С какой это стати ты нацепил темные очки?» Он их поправил, убедившись, что они на месте, и с важным видом произнес: «Сама не видишь?.. Особый шик…»
А что, если и мне надеть черные очки? Спрятать глаза, да и мысли? Но, с другой стороны, без очков я не вызываю подозрений, а так любой решит: он хочет Что-то скрыть. Ну вот, вы скажете, то хочет, то, подумавши, откажется. Если бы, скажете вы, он так же вдумчиво отнесся к тому бедняге, как к очкам… Но то-то и оно: бедняга послужил уроком, которым я воспользовался в случае с очками. Глядя людям в лицо открыто и прямо, куда легче врать. То есть не то что легче врать, мне это так и так нетрудно, а легче поверить, когда глаза не прячут за дымчатыми стеклами, – успех лжи обеспечивают не только слова, но и невинный вид и честный, ясный взгляд.
Тут убийца встревожился. Он же еще не читал газет. Он не знает, как выглядит его преступление со стороны: заурядный ночной грабеж, налет бродяги, драма любви и ревности, профессиональные разборки?.. Все случилось так быстро. Убиваешь и не знаешь, что делаешь, как классифицируют твои действия потом, без тебя. Что, в общем, досадно. Общепринятая версия требует особой манеры поведения. Чтобы свести эту версию на нет, не дать ей в себе укорениться.
Все произошло так внезапно, действия были настолько машинальны, что убийца почувствовал себя убийцей не перед жертвой, а вдалеке от нее, убежав, запутав следы, и теперь никакими силами не мог восстановить обстоятельств: обстановки, точного места, где произошло убийство. Не мог представить себе покойника. И уж тем более вспомнить его живым. Кем он был? До чего же неловко не знать, кого ты убил.
Не знать почему – еще куда ни шло. Теперь это уже, в общем, безразлично. Но где?.. Он смутно видел какие-то дома, улицу со множеством магазинчиков: обувь, готовое платье, дешевая распродажа тканей, усталая толпа, прохожие с сумками, продавцы, расхваливающие товар. Нет, это все было до. Может, стычка произошла у стойки кафе, где он пил лимонад? Тут кое-что уже видится совершенно отчетливо, затычка бутылки, например, пробкой ее не назовешь, металлическая, с резными краями, – крышка, вот именно – крышка, которая отскочила. Нет, все же нет. Там он и словом ни с кем не перемолвился: у стойки гомонили грузчики, не с ними же болтать. И не с мальчишками-итальянцами, которые над чем-то хохотали.
Не помнить лица человека, которого убил, – все равно что пьяным зачать ребенка. Он пойдет по жизни твоим портретом, словно спрашивая окружающих: я вам никого не напоминаю?
Улочка, идущая под гору, старые дома, тротуар со ступеньками. Прохожих мало, и все-таки не настолько, чтобы прямо у них на глазах взять да и убить. Кажется, я даже припоминаю слева арку, что-то вроде ворот, откуда когда-то выезжали кареты, и выгороженную на первом этаже привратницкую с окном в подворотню, а может, в подворотню смотрит антресоль какой-то лавчонки? В глубине – круглый двор и еще арки. Но все произошло не во дворе. Во двор я не заходил. Брел вдоль почерневших фасадов. Долго им еще дожидаться чистки!
Не просто было найти себя в газетах, то есть найти своего покойника. Наконец Эдип – для удобства мы будем называть нашего героя Эдипом, хотя он не спал со своей матерью и не убивал своего отца (– Вы уверены? А может, как раз своего отца он и убил? – Не говорите чушь!) – вроде бы признал одну жертву своей и два или даже три дня жадно прочитывал всю прессу, в особенности вечернюю; душа и совесть его обрели покой: неизвестный получил имя, статус, биографию. Сам он, конечно, никогда бы не додумался, что покойный был югослав. Хотя почему бы и нет? Югослава можно убить точно так же, как любого другого. Эдип готов был уже совершить глупость и отправиться на место преступления собственной персоной, так ему не терпелось восстановить окружающую обстановку, тем более что название улицы, на которой нашли труп, было ему незнакомо. Ну и что? Разве всегда смотришь, как называется улица, по которой идешь… да, но он не просто шел, он там убил человека… Оно, конечно, но… Лично он не посмотрел. И тут – на тебе! – признание какой-то студенточки: ей, видите ли, гадалка нагадала, что любовник собирается ее бросить… Э-э, да девица не в себе, что она несет! А недурна, судя по фотографии.
И мне пришлось искать другого покойника. Опять пересматривать газеты за все прошлые дни. Недаром я споткнулся на названии улицы – Сюрмелэн, она же где-то в двадцатом округе, а я вылез из такси на набережной у моста и ехал не так долго – двадцатый не подходит. По времени не получается. Оставался единственный подходящий покойник, его задушили, и руки душителя были, как у гориллы, написано в «Паризьен». Вечно эти журналисты преувеличивают. Глядите сами: руки как руки, при чем тут горилла! Хотя мне-то казалось, что я приставлял револьвер туда, где должно быть сердце, но у гадалки я точно не был, да и револьвера у меня нет. Как же все-таки это случилось? Может, я и впрямь его придушил, югослава-то моего? Да нет, я все перепутал: югослава убила студентка, и к гадалке ходила она.
Правда, я иногда действительно задумывался, каково это задушить человека: сомкнуть руки на шее и давить. Так что, может, и не вранье, что я своего голубчика, – когда мне в голову залетело, то есть еще прежде чем успело залететь, – схватил за горло. Тогда понятно, почему нет револьвера. Револьвер-то меня и смущал больше всего: никак я не мог вспомнить, каким образом от него избавился… В общем, видимо, так и есть… Я душитель.
Ночью я ложился на спину, выпрастывал из-под одеяла руки и пробовал, а вернее, повторял сдавливающее движение. Никогда не замечал, чтобы руки у меня были такие уж большие и сильные, похожие на горилльи. Большие пальцы, значит, на адамовом яблоке. Остальные уперлись в затылок и чувствуют колкость коротко остриженных волос… Вот в таком положении и была моя жертва. Повезло мне, что он букмекер, искать стали среди завсегдатаев. А я в жизни на скачках не играл. Будто догадывался. Алиби заранее готовил.
Но разуваться на людях меня не заставишь – нескромный глаз подметит раны на ногах… сразу обратят внимание на имя «Эдип», начнут выяснять, не проходил ли я через тот роковой для убитого перекресток: Frondifera sanctæ nemore Castiliae petens… вся штука в том, что греческого я не знаю, потому Софокла не читал, а историю Лая, скотины отца, который меня бросил, знаю от Сенеки… «и, придя к священным рощам ключа Кастальского», calcavil artis abitum dunnis iter… «он шел дорогой меж густых терновников», trigemina qua se spargit in campos via, «где три пути среди полей расходятся»[154]. Но точно вам говорю: отца я не убивал, не я его убил, говорю же, если точно его убили на третьей от перекрестка дороге, которая спускается в долину и пересекает быстроводную Элейскую реку, скованную льдом… ЧуднАя история! Выходит, все должно было случиться на мосту через Сену? Вижу, будто там стоял. Этот самый Лай на велике едет с левого берега, красный свет, он приостанавливается, одна нога на педали, другая на земле, держится за руль и чуть наклоняется набок, а тут я иду… не замечаю, что ему уже зажегся зеленый, он орет и отпихивает меня плечом. Пень такой! Думает, раз он старше, так ему все позволено. А я как врежу ему дубинкой!.. Значит, я его не задушил! Это было на перекрестке, где дорога разделяется на три, только скажите, к какому из мостов сходятся три улицы сразу? И если Сена покрыта льдом, значит, зима в разгаре? Насколько я знаю, Элейская река с 1939 года вообще ни разу не замерзала, так что все обвинение не выдерживает критики. Сейчас-то март месяц… Мало того что нет ни места преступления, ни тела, ни мотива, ни оружия, но даже и даты нет! Господа судьи будут вынуждены признать…
Размышления Эдипа прервала служанка, которая принесла ему завтрак в постель. То была главная роскошь в жизни Эдипа. Завтрак и газеты. Букмекера задушил фотограф, которому тот продал марку Маврикия за бешеные деньги. Правдоподобия ни на грош, но фотограф тоже признался. Что они все признаются в таких нелепостях! Черт возьми, пролил кофе на чистую простыню, только вчера поменяли… Правда, его, Эдиповы, руки вовсе не так велики, как пишут в газетах, а у букмекера, говорят, шея была бычья. Ага, вот новенький: в подвале обнаружили труп недельной давности… так-так, на этот раз все как по маслу: три пули в сердце из пистолета, приставленного прямо к пиджаку, между третьим и четвертым ребром слева, потом его, видимо, втолкнули в подвальное окно на улице Франсуа-Мирон… Эдип ринулся на означенную улицу, взяв такси. Не станут же полицейские ищейки проверять каждого, кто проезжает в такси по улице Франсуа-Мирон… Во всяком случае, тротуар на этой улице высокий, а сама она поднимается вверх от улицы Риволи, потом несколько ступенек и дом с широкими воротами – да вот же он!
Откуда убийца раздобыл револьвер и как потом от него избавился? В конце концов, это уж точно дело следователей, а не его. Он свое дело сделал – укокошил. Не ему же еще и доказывать, что он убийца. Разумеется, оружия у него нет, нет мотива преступления, но есть труп, это главное. С другой стороны, по улочке с магазинами до набережной рукой подать… А он, чтобы добраться до набережной, зачем-то взял такси, это странно? Впрочем, на какой набережной он тогда вышел? Может, на левом берегу Элейской реки? Так бывает: называешь шоферу адрес, а по дороге говоришь: остановите-ка здесь, тут у меня живет приятель, загляну, пожалуй, к нему, если он не уехал за город…
Маловероятно другое: чтобы можно было средь бела дня затолкать тело в подвальное окошко?.. Но это ведь журналисты так пишут, я им верить не обязан. Ну а как же дом с высокой аркой, круглый двор?.. Нет, преступление совершилось не там, потому что туда я не заходил. Эх, жаль того югослава! О трупе с улицы Франсуа-Мирон ничего ведь неизвестно, кроме того что на нем пуловер, купленный в Марселе. А может, он тоже югослав?
Эдип жил в самом начале улицы Мартир, если идти снизу вверх, по правую руку, в очень странном доме: такое жилище можно только унаследовать, но это предполагает наличие у него какого-нибудь дядюшки, а мне, никогда и ни от кого не получавшему наследства, так же трудно вообразить себе подобное перетекание материальных благ, как Эдипу – свою жертву. Поэтому мы предпочтем версию о подружке, не любившей ни гостиниц, ни свиданий у себя дома, которая устроила так, чтобы один ее знакомый – скажем, американец, – возвращаясь на родину, оставил свою, с позволения сказать, квартиру Эдипу с неопределенным условием предоставить ее в распоряжение настоящего владельца, если года через два или три тот пожелает навестить Париж. Версия эта позволяет объяснить отсутствие каких бы то ни было удобств, которые сделали бы Эдипову конуру мало-мальски жилой. А дурацкие блюдечки, вроде тех, что бывают в пароходных ресторанах, – не сам же Эдип их покупал, наверняка получил вместе с квартирой.
Дом был бесконечно уродлив, жалок и грязен: лавчонки внизу загромождали низкую подворотню коробками и прочим хламом, тут же стояли пустые, а иногда и полные мусорные ящики, притулились чьи-то велосипеды, тележка слесаря-водопроводчика, валялись лопаты и заступы, громоздилась куча песка, пристроились детская коляска и торговец подержанными книгами, сбывающий всякую муть: старые справочники, тома медицинского «Лярусса», письмовники, потрепанные детективы, руководства, как преуспеть в жизни, удачно выйти замуж, выучить японский за пять уроков, освоить дзю-до за двадцать три, быстро накачать мускулы, сделаться чемпионом по теннису, а также «Кама-сутру» в роскошном супере. На стене красовались бумажки с противоречивыми указаниями, где искать консьержку, объявлениями о визитах инспектора-газовщика и трубочиста, сроках оплаты и так далее.
За подворотней – двор, который мог бы стать колодцем, но не стал благодаря благородству дома слева, чью стену завершала витая ограда, а за ней находилось подобие сада, так что с уровня примерно четвертого этажа вам кивали из-за нее изрядно запыленные деревья. Во дворе теснились разные сараюшки, в одном звонко бил молоток по железной кадушке, во втором – первому под пару – хранились сокровища антиквара, которыми старичок старьевщик торговал на Блошином рынке. Чему служил третий, в сторонке, – никто не знал. А от входа по правую руку всякий видел престранную штуку: две тумбы, а между ними на возвышении – строение (это и было жилище Эдипа); выглядело оно кое-как, но консьержка звала его «частный особняк».
Прошу заметить, что уже в подворотне становилось ясно: наш герой живет именно здесь. На облупленной стене слева столько почтовых ящиков висело, что думалось – не расквартирован ли тут целый полк, а ящик Эдипа, когда-то выкрашенный небесно-голубой краской, пристроился на диво – под самым сводом. Для того чтобы до него дотянуться, нужно было взгромоздиться на тумбу, стоявшую около лестницы «А». Почтальон по доброте душевной, а может надеясь на приз за добросовестное распространение рекламы, влезал на нее каждый день ровно в половине девятого. Зато, оказавшись напротив ящика, точно знал, с кем имеет дело, поскольку хозяин не поскупился на медную табличку, мало того, собственноручно начищал ее до зеркального блеска специальной пастой, чтобы можно было прочесть его имя – не Эдип, конечно, – другое, настоящее. Но вернемся во двор.
«Частный особняк» состоял из двух частей: низа и верха, которые знать друг друга не желали, только наружная лестница их соединяла. Низ был занят кухней, душевой, как стали в наши дни именовать ванную, где не осталось места для ванны, даже самой маленькой, сидячей, нет, нет, избави Бог, мы не допустим в нашу историю еще и убийства Марата, хватит того что в дом героя проникла некая девица, уж не Шарлотта ли Корде? Внизу были и удобства на турецкий лад. Верх состоял из двух комнатенок в глубине и балкончика перед ними. Балкончик давал возможность лицам с богатым воображением полюбоваться воспоминаниями о бересклете или каком-то другом кусте, некогда зеленевшем в некогда зеленом ящике. Огорчало, что в особняк никогда не заглядывало солнце: поутру оно освещало стену дома напротив, касаясь первыми лучами окон третьего этажа. Окна же особняка глядели на улицу Мартир, на север, даже на северо-запад, потому что особняк слегка покосился, но еще не настолько, чтобы любоваться закатом. Эдип обставил свои апартаменты садовыми стульями голубого и оранжевого цвета, соломенными, покрытыми лаком в стиле 1923 года – ни раньше, ни позже, Эдип любил точность. Главная гордость хозяина – кресло-качалка и произведение искусства – картина над кроватью в спальне, чтобы не сказать в алькове, шестикратно увеличенный «Эдип и Сфинкс» Гюстава Моро. Разумеется, черно-белый. И всюду валяется пепел. В гостиной – как пышно выражается Эдип – кирпичный камин с медной газовой горелкой под фальшивыми поленьями в красных асбестовых фестонах.
Девица села, закурила сигарету, собрала рассыпанную на столе колоду карт, перетасовала и принялась гадать. Она была все в тех же замшевых брюках, книги, стянутые ремешком, лежали рядом, а пшеничные волосы закрывали теперь пикового валета и семерку бубен.
– Что это за блондин-коротышка? – начал Эдип. – Кто он такой?
Она считала, переворачивая карты: одна, две, три, четыре, одна, две, три, четыре… и рассеянно переспросила:
– Какой коротышка?
– Ну, тот блондинчик, – отозвался Эдип, – что подошел к тебе у вокзала Монпарнас…
– Свидание. Раз, два, три, четыре, свидание… казенный дом… Хлопоты… Никакого блондинчика, высокий брюнет…
– А в наших краях вы часто бываете?
Она пожала плечами и кивнула в сторону окна: «Я вон там живу…»
Там? Где там? За стеной? В соседнем доме? С садом? Ну и ну! Дева сада! Я всегда знал, что сад посреди Парижа – место, необычное, и конечно, у сада должна быть дева… И вам не нужно быть там неотлучно? Вам позволяют гулять по городу?..
– Так – что за коротышка-блондинчик? – спросила она. – Блондинов пруд пруди.
– В черных очках!
– Понятия не имею… Вы странный тип: приглашаете к себе домой даму, чтобы поговорить о каком-то коротышке-блондине!.. Что, интересно знать, означают эти трефы…
В общем, о коротышке-блондине они больше не говорили. Она спросила: «А ветчинки у тебя не найдется? Я после этого дела всегда есть хочу, умираю». Ветчины не было, он кубарем скатился вниз: шлепанцы на босу ногу, зеленый халат в черный горошек, – и принес банку тунца в масле, открывалку и две бутылочки «Швепса». «Холодненький, – сказала она одобрительно, – у тебя что, и холодильник есть?» – «Маленький, на аккумуляторе, но морозит здорово». – «А кетчупа нет?» «Есть, но внизу». – «Ну так сбегай…» Он снова спустился. Она состроила гримаску: «Это, по-твоему, кетчуп? По-моему, просто томат». И сообщила свое впечатление от его жилища: «На твоем месте, миленький, я бы долго искать не стала – идеальное место для убийства».
Он так и подпрыгнул. Откуда она знает? Но вслух того, что подумал, не спросил, потому что слова у него всегда обгоняли мысли, и он уже успел серьезно заявить: «А я предпочитаю убивать в другом!»
Кстати, наша Шарлотта звалась Иокастой, но это ничего не значит. Какой тут инцест – он слишком молод, чтобы быть ее папой.
– Можно узнать, в каком?
В том-то и дело. То-то и беда, что никак не узнаешь. Уж я гадал, гадал… «Ты газеты читала?.. убийство на улице Франсуа-Мирон? Я сначала подумал: подходит. Только на той улице, где я был, подвальные окошки маловаты, просто так труп не втолкнешь, надо пихать со всех сил, времени бы ушло порядочно…» – «Брось заливать». – «Воды у меня тут нет, заливать нечем, ты лучше слушай, я дело говорю: чтобы втащить жмурика, пришлось бы…» – «Ой, интересно-то как!» Иокаста была точь-в-точь Сфинкс, или Сфинкса, ведь он, как известно, не «он», а «она» – с женской грудью. «Это твое имечко… мне от него не по себе – напоминает маму… Конечно, есть еще «Шарлотта», но это тоже неспокойно, придется следить за ножами. И вообще – из другой оперы. «Что, если ты будешь Филомелой?» Ну да, вместо Иокасты. В энциклопедии сказано, что Филомела была жертвой насилия со стороны своего шурина, царя Фракии Терея, который для того, чтобы она не рассказала о надругательстве, отрезал ей язык и держал ее взаперти. – «Ты хочешь отрезать мне язык?» – «Дурочка, я же не твой шурин!» В общем, ей все равно, Филомела так Филомела. Телефон. «Ты не снимаешь трубку?» Звонит упорно. Дзинь, дзинь, дзинь. Я говорю: дзинь-дзинь, потому что французский язык не умеет изображать телефон. Да пусть его! Замолчит рано или поздно. – А если что-нибудь срочное? – Какая правильная нашлась! – Ну, как хочешь, дело твое.
– Я-то, видишь ли, знаю, кто звонит. Одно из двух: либо из конторы справляются, почему меня не было. Либо полиция что-то пронюхала. В обоих случаях мне это ни к чему.
– Слушай, Эдди, можно тебя так звать? Эдип – это как-то не очень… Я что-то не пойму. Ты все говоришь: контора, контора… а сам туда не ходишь. Они тебя за дверь не выставят?
– В конторе народ понимающий. Особенно шеф. Он думает, что я поэт.
– Неужели ты пишешь стихи?
– Ну вот еще! Просто делаю вид.
– Почитай что-нибудь, не ломайся!
Телефон. – Видишь? Уж лучше подойти. Если это полиция, ей тем более покажется подозрительным. – Пожалуй, ты права. Не успел. Гудок. А ты мне так и не ответила насчет того блондина-коротышки… – Да что за блондин? – Перед вокзалом Монпарнас. – Тоже мне адрес! – Ну на площади 18 июня. – Она так называется – площадь 18 июня? Первый раз слышу! А что произошло 18 июня? – Не знаю, я был еще маленький. – Но кто-то же должен знать! – Конечно, попадаются такие чудаки, но как насчет блондина? – Кто бы это мог быть? Ума не приложу. Разве что Софокл? «Это что, намек?» – спросил Эдип. – Да нет, это поэт, очень мрачный, его еще играют в НТП[155] – Я тебе о коротышке-блондине, а ты… ну, если не Софокл, тогда не знаю, а ты его пьесу смотрел? «Да я, – ответил Эдип, – кроме «Тэнтэна» как-то, знаешь…» «Постеснялся бы говорить, – сказала Филомела. – В твоем-то возрасте… как недоразвитый». – Ах, недоразвитый? Посмотрим, кто тут недоразвитый!.. – Эй, Эдди, погоди, не заводись по новой! Нечаянно он столкнул со стола стопку стянутых ремешком книг. – Прости, я с книгами, как видишь, не в ладах. Какое совпадение однако!..
Он поднял книгу, которая как нарочно называлась… нет, не «Эдип в Колоне», как вы подумали, а «Убийство как вид искусства». Филомела не просекла: «Совпадение? Какое?» – «Ну как же, а тип, которого я убил?» – «A-а, своего отца…» – сказала она. – А как ты узнал, что это твой отец, ты же подкидыш?» – «Не подкидыш, а найденыш, будь, малютка, повежливее с моей матушкой. Поверь мне – в жизни пригодится. Как, говоришь, узнал отца? Ну, я же помню. А кто тебе сказал, что это мой отец?» – «Да ты же и сказал». – «Я ничего не говорил, это, наверно, твой Софокл. Да нет, не тот Софокл, а тот, другой, блондинчик-коротышка… Софокла я вообще-то не того. А Сенека, так тот был испанец, и уж наверняка жгучий брюнет». – «Сенека? – спросила она. – Это еще кто такой?» Эдип прикусил язык: вырвалось у него про Сенеку. Приготовился что-то промямлить. Но тут – телефон. «Алло! Нет, мсье, здесь нет никакого отца! Как-как? Ламартин? Это Колон-00, не помню дальше. Проверьте по новому справочнику!»
– А все-таки, – спросила Филомела, – сколько тебе лет?
– Что за мания у нынешних девиц интересоваться возрастом мужчины. Ведь сказано тебе: я перешагнул за тридцать…
Для большей наглядности он прижал руки к телу и высоко поднял сперва одну ногу, потом другую.
– Шаг серьезный, – отозвалась Филомела. – Займусь-ка я твоим образованием. Для начала принесу Рембо и Саган.
– Рембо – это здорово, – мечтательно произнес Эдип, – он что-то вроде Виктора Гюго, да? Это я потяну, тут и остановиться можно, где хочешь, как в комиксах. А вот Саган нет. Я уже пробовал. Это для меня сложновато…
То, что малютка обронила мимоходом, засело у него в голове. Его и в самом деле могут выставить с работы. Хорош же я буду. Завтра схожу, как раз конец месяца. Может, там уже побывала полиция, наведывалась, интересовалась, а ей ответили: мсье Эдип… – в разговоре с полицией Эдди его называть не станут, – не приходил числа с семнадцатого или восемнадцатого марта – так ведь, Фернанда? Фернанда – это секретарша шефа. А вы что подумали? Ничего подобного. Секретарша шефа – святое. А полиция им: так с семнадцатого или с восемнадцатого? Не спешите, проверьте хорошенько: кажется, разница невелика, один день, а последствия могут быть самые серьезные! – Но я своих сослуживцев знаю, мне не подгадят, они славные ребята. Один поспешно скажет: «с семнадцатого»… – а другой, смекнув, возразит: «да ты что, конечно, с восемнадцатого – это точно!» Лишь бы не вмешался шеф, – этот может дать маху.
Когда Эдип появился в своей конторе, ему обрадовались как родному – Эдип! Мсье Эдип! Пришел мсье Эдип! А мы уж думали, не свинка ли у вас… а то сейчас многие болеют. Фернанда так волновалась: в вашем возрасте свинка – это может быть очень серьезно… Ну, а я, – это уже вмешался главный бухгалтер, – я не поверил, свинка – это на вас не похоже. Другое дело – какие-нибудь гнусные рожи, шантрапа в черных куртках, развелось их нынче… А чем вам, мсье Голюшовский, не угодили черные куртки? Я, мадемуазель Мари, отлично знаю, вас все всегда раздражает, что бы я ни делал, однако есть же пределы… Кто говорил о черных куртках? Позвольте-позвольте, мсье Голюшовский! – приторным голоском, – вы же и говорили… Кто? Я? О ком! О черных куртках? Что-то не помню. Ну, да это ничего не меняет… Я только хотел сказать, по нынешним временам лучше на улицу лишний раз не выползать. Того и гляди что-нибудь случится. А вы, мсье Эдип, могли бы и проявиться, позвонили бы – предупредили, а То вон Фернанда волнуется, как бы вас не прирезали на улице. – Полно вам, мсье Голюшовский! – зарделась как маков цвет Фернанда. – Конечно, мне покоя нет! Как подумаю об убийстве восемнадцатого марта!..
О каком из убийств восемнадцатого марта, их же было несколько? Фернанда имеет в виду то, которое так окрестили в газетах: «убийство 18 марта». Да нет, Фернанда, вы путаете с 18 июня. Я знаю, что говорю: убийство 18 марта было совершено убийцей 18 марта. Эдип помалкивал, тема была щекотливой. Речь шла о происшествии на улице Франсуа-Мирон. «И как раз в этот день вы, мсье Эдип, исчезли! Не надо – семнадцатого вы приходили, меня не собьешь!» Та-ак, вот это уже плохо. Придется дня два-три посидеть и повозиться с бумажками, сбить их с толку, запутать в датах, а там пройдет время, все уляжется, свинка – отличная идея.
– Убийца 18 марта, – продолжала Фернанда, – проталкивал свою жертву в подвальное окно, а прохожие так ничего и не поняли, он заслонял от них бедняжку, а доставщик роялей…
– Однако, – сказал Эдип, – вы на диво осведомлены, мадемуазель Фернанда!
– Ну еще бы! Я же думала, что это вы.
– Кто? Доставщик?
– Вечно вы шутите, мсье Эдип. Ну разумеется, не доставщик и не убийца. А… – Она показала руками, как пихают тюк в подвальное окошко.
– А почему же не убийца, мадемуазель Фернанда? – осведомился Эдип вкрадчиво. – Пока вы все сидели здесь…
– Я же не выдумала – говорю, значит, знаю. Видел убийцу только доставщик и, если бы понял, что это убийца, скрутил бы его мигом, доставщик – мужчина видный, силач, но он не понял, подумал: суют мешок с картошкой.
Тут Голюшовский тихонечко захихикал – ох, уж этот мешок с картошкой, сколько раз я о нем уже слышал…
– Ну и что? Говорить «с моркошкой», лишь бы вам угодить, мсье Голюшовский!? Ну вот, а доставщик…
– Мадемуазель Фернанда, – сказал Голюшовский, – вы нам еще не сказали: куда ваш доставщик девал рояли?
Все прямо со смеху помирали. Кроме Эдипа. Наконец из речей Фернанды стало ясно, что этот рояльщик доставил полиции ценнейшие сведения, неоценимые! Когда «убийца 18 марта», кончив дело, обернулся, отправив сверток в подвал, он, естественно, отер пот со лба и сказал… догадайтесь, что он сказал, мсье Эдип!
– Глупо, мадемуазель Фернанда, как это можно догадаться… Откуда ему, по-вашему, знать?
– Не перебивайте, – сказала Фернанда и из алой сделалась белой, а потом пошла красными пятнами, – я спросила мсье Эдипа просто так, для разговора. Потому что, конечно, ему ни за что не догадаться. Вечно вы, мсье Голюшовский, вечно! Так вот, «убийца 18 марта» вытер лоб и сказал одно только слово, одно-единственное, но какое! Он сказал: «Тэнтэн»!
– «Тэнтэн», – повторил Эдип. – Вы не путаете, мадемуазель Фернанда?








