Текст книги "Гибель всерьез"
Автор книги: Луи Арагон
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)
Но вернемся к сладкоголосой даме…
* * *
Нет, видимо, не судьба мне приблизиться к ней: зеркало поворачивается иначе, виной тому подвернувшаяся, будто блестящий камешек под копыто коня, Аквитания. Наша кавалерийская часть пронеслась по памятным этим местам, мы чудом переправились через Луару, и… нет, мне никогда не проложить на карте тот путь, который в конце концов привел нас в Партенэ, в Сен-Мексан… Тогда мне некогда было думать о Лузиньяне, мы проехали по пустынному городку с зелеными дворами темной ночью, не подозревая, что вечером через него прошел – неведомо куда! – маршем противник. Мы перешагнули порог Пуату, словно границу между прошлым и будущим, мечтой и ее крушением… Надеялись быть в Сен-Жан-д’Анжели, а оказались куда ниже, в Рюфеке. Я уже описал где-то историю мужчины и женщины, которых развела жизнь и которые случайно встретились на войне в 40-м году; не знаю, из какой уж застенчивости Рюфек в своем романе я обозначил буквой Р… «Город Р., похожий на Из[136] или Багдад. Тридцать шесть километров. Понадобилась катастрофа, поражение, сумасшедшие, немыслимые два месяца, разгром, развал, всеобщее крушение и переселение…» Из Рюфека, как только встало солнце, мы отправились дальше, оставив позади в сказочно сияющем июньском утре все мои выдумки; нам, уже попадались другие подразделения, тоже двигавшиеся на юг, целый караван, которому, как видно, было уже не до военных действий. Возле Манля, если только я правильно помню, у самой Шаранты, узкой, затененной, заросшей камышом, мы остановились в растерянности – все дороги были забиты. Мы двигались без карты, вслепую. Кто-то объяснил нам, что к Монморо, где назначили сбор, двигаться надо в обход Ангулема. «Неужели и Ангулема не увидим?» – спросил меня малыш Менар фальцетом. Паренек, проявивший столько мужества в Дюнкерке, ехал с нами на санитарной машине и сидел в кабине между шофером и мной. Ему так хотелось поглядеть город! Дорога шла лесом, фургон военврача лейтенанта Леви обогнал нас и остановился. Военврач предложил: «А не дать ли нам крюк через Ангулем?» И он туда же. Правда, крюк невелик. Мы это поняли, когда увидели, что 10-ая Национальная добралась до Шаранты с ее островами через предместья Умо. Менар прошептал: «Умо… Господин военврач… вы же помните, Люсьен де Рюбампре… «Старина Филипп, книжная душа. Город возвышался на холме, недалеко, чуть левее. И собственно, чем нам грозит крюк? Военврач наш – человек энергичный и на решения скорый. Хирургу так и положено. Он мигом решил, словно зажал артерию: сворачиваем с дороги и точка. Со мной было двадцать человек, десять машине. Но так хотелось полюбоваться романским собором. Я был в Ангулеме только один раз и очень-очень давно. Время, прямо скажем, мало подходящее для sight seeing[137]. Но ведь и военврач, а он старше меня по чину…
Утро обещало жару, и не шуточную. Зато, когда мы поднялись на вершину холма, добравшись до главной площади Ангулема, – мы, с нашими бледными до синевы санитарами и пятитонка-«рено» с зачехленным кузовом, почему-то увязавшаяся за нами, после того как ехавших в ней драгунов в зелено-коричневых маскхалатах отправили другой дорогой, – нас принял в свои объятия великий покой средневековья, гостеприимно протянув нашим мальчуганам свежую булку сонной тени. Попрыгали с машин, хотелось размяться, потянуться, не разбегайтесь далеко, слышите, ребятки? Мы ведь заскочили сюда минут на пять-десять, не больше, верно ведь, господин лейтенант? Все-таки этот крюк – нарушение порядка. Перед нами две башни собора, делающие его похожим на крепость, с низкими аркадами, выложенными белым камнем, высокая стена, центральный фронтон, скульптуры, которые против света плохо различимы… «Ангулем – старинный город, построен на вершине холма, похожего на сахарную голову, стоящую на равнине, по которой течет Шаранта. Холм этот, не такой высокий и обрывистый, тянется к Перигору и неожиданно сходит на нет у дороги из Парижа в Бордо…» Поразительно: мне, который не в силах припомнить две строчки стихов, память вдруг подсказала прозу. А где же Умо, неужели отсюда не видно? Нет времени искать и площадь Мюрье, где на углу с, улицей Болье была типография Сешара. Поразительно: отступая в разгар поражения и выкроив десяток минут, чтобы взглянуть на собор (о Сент-Андре нет и речи), вдруг оказаться во власти «Утраченных иллюзий» и думать не о романской архитектуре, а о дружбе Давида и Люсьена и о том, как они вместе читали Андре Шенье… И как раз в эту минуту с откоса, по которому мы поднимались к святилищу, послышалось тарахтенье немецких мотоциклов. Нас поймали, как крыс.
Молодые ребята: кожаные куртки, голые коленки, автоматы и маленькие дрессированные лошадки из железа, чуть клонящиеся набок. Их немного, но следом движется армия, так что это вопрос нескольких минут. Мы – лекари, оружия у нас нет. Думая об этом, я ощупывал в кармане револьвер, который стянул в польском лагере под Анжером, где разжился и плащом, в котором похож на генерала. Я-то! Всего-навсего лекпом. И вдобавок вольнонаемный. И зачем мне этот дурацкий плащ? Появление немцев мигом сбило в кучу наших ребят, что было разбрелись по площади: одни искали, где бы опрокинуть стаканчик, другие глазели, задрав голову, на витраж со святым Петром, у которого и виден-то только рот да глаз, точь-в-точь как у одноглазого Рено, пятого сынка Мелузины и Реймондина, остальные окна собора слепы, зато вокруг них – фигуры славящих Христа в Судный День. Самое время вспомнить, что Ангулем был стольным городом и у Лузиньянов, после Тайльфера[138]. Но не от эмалевых сине-зеленых крыльев превратившейся в летучего змея Мелузины исходил все нараставший гул. Мы все, санчасть и несколько случайных солдатиков, оказались пленниками. Всего человек сорок. Зеленые архангелы, явившиеся к нам наводить порядок, громко отдавали короткие команды. Что ж, все ясно: нас подержат пока, как форель в садке, а потом заберут, чтобы подать свеженькими. Вдали, следом, ползли танки.
Все заняло минуты две, не больше. Но мы-то прожили будто век. Доктор злобно грыз ногти. Мои медики-студиозусы молились про себя. Мы были наедине с судьбой и с собором святого Петра, к которому при Наполеоне III пристроил две башенки какой-то местный Виолле-Ле Дюк[139], руки бы ему оторвать. Я стоял со вспоротым, точно брюхо ножом, сердцем. Не думал ни о романском искусстве, ни о Мелузине, ни о том, что будет сейчас, вот-вот, как только сюда доберутся немецкие колонны. Даже не понимал толком, что так взбудоражило мой молодняк, не было еще сил вникнуть, задуматься: во мне стучало одно: «Неужто Ангулем? Они что, уже в Ангулеме?!» Другие уже сообразили, а я все никак не мог. Когда карты нет, и от самого Дюнкерка не названо ни единого города… и вдруг на тебе, – реальная, живая география, не на планшете… Неужели все-таки Ангулем? Филипп паясничает: «Ангулем, префектура Шаранты, центр епархии, бумажная промышленность, фаянс, литье, прокат, войлок…» Счет на департаменты… Кто представляет себе, что осталось у нас от Восточной Франции? Дижон? Лион? Бургундия? Где сейчас немцы? Значит, все проиграно? За неделю, ну, чуть больше, мы кубарем пролетели от Эвры до Шаранты, не разобравшись, что к чему. И вдруг Ангулем. Нежданно-негаданно – Ангулем. Так зовется хищная птица, что взмахнула крылами на острие судьбы. Я прикинул глубину разверзшейся пропасти. В горле у меня пересохло, пустыми глазами смотрел я туда, на другую сторону – там ты. И я вспомнил…
Март, мой последний отпуск. Подразделение мое стоит лагерем под Сиссоном. Собственно войны еще нет. Я опять и опять вспоминаю последнюю ночь в маленькой квартирке – ты сказала, что тебе и такой довольно, – в темном Париже на одной из узеньких улиц, которые, нам казалось, лучше хранят тайны в своих древних, прекрасных и обветшавших стенах. Я обнял тебя украдкой. Скажешь не думая, а окажется, что сказал со смыслом. Украдкой, краденое, украл то, на что не имел права. То, чего тебе не дают. Я держал тебя в объятиях, как… Да. Как вор. Мы говорили о войне. О войне, которой еще не было, несмотря на кромешную тьму вокруг, разлуки, исчезновения. Несмотря на то, что многих уже посадили в тюрьму. Леон арестован у тебя на глазах, Жанна осталась одна… Я вспоминаю другую войну, ту, окопную, решатся ли они и на этот раз применить газы и сколько продлится эта, тоже четыре или пять лет?.. Когда война затягивается, хуже всех пленным. «А женщинам?» – спросила ты. В стене что-то шуршало. Расскажи мне еще раз, как они приходили с обыском. Тебе и вспоминать не хочется. Я представил себе, что, когда увижусь с тобой, буду уже седым. Я молодо выгляжу в свои сорок два года, а ведь мне сорок два, не так ли? И я обнимаю тебя, крепче, крепче, с ужасающей мужской нежностью. Если я не вернусь, любимая… если окажусь где-нибудь на краю света, в горах, на ледяном ветру, с кровоточащими от тяжкой работы руками, и дни потянутся нескончаемой чередой… я не буду знать, когда всему этому придет конец, и мне будет казаться, что нет смысла, пределов, меры моей пустыне… Да, я держу тебя, как… В грубых крепких руках. В темнице сердца. Воры так быстры на ногу. Но любовь моя уже убегает от меня. Девочка моя, она застонала так жалобно. Господи, наше будущее! Лучше бы нам его не знать.
Ну так вот. Ты же помнишь – на улице вдруг шум мотора, визг тормозов, голоса. Нет, не к нам. В глухой запретный час. Может, скорая помощь. Таинственное хождение туда-сюда. Все необъяснимо в такие ночи. Я повторил: будущее… И твой голос, глухой, в подушку из темноты. Твой голос, тот же, что говорит: «Обними меня». Теперь он говорит совсем другое. У меня хороший слух. Я расслышал с первого раза.
Ты говорила тихо-тихо. Повтори. Ты решила, что я не расслышал и заговорила громче. Нет, я расслышал. Но повтори. Мне необходимо, чтобы ты повторила, чтобы это прозвучало еще раз, чтобы мне знать, что это сказано не просто так, не случайно… бывает же? Ты повторила. То же самое, те же слова. Они вошли мне в сердце, словно нож, вторично в ту же рану. Оботри, оботри нож. Так что же ты сказала? «Постарайся не попадаться… – сказала ты, – постарайся… Потому что если ты попадешь в плен, знай заранее… конечно, если это недолго… но вообще-то я не вижу смысла ждать. Это невозможно. Женский век невелик. А время не идет вспять. Так что лучше предупредить заранее. Не рассчитывай. Я не буду тебя дожидаться. Жизнь слишком коротка. Не обижайся. Я просто говорю, как есть. Не лгу. Не хочу лгать. Ждать тебя я не буду. Найду другого. Бесчеловечно требовать, чтобы женщина… Не плачь, родной, ну что ты? Тебе было бы легче, если б я ничего не сказала… узнать все потом… или всегда лгать? Я найду другого. А если тебе это не по вкусу, выкручивайся как-нибудь, постарайся не попадаться в плен. Не давайся. Потому что ждать я не буду. Теперь ты знаешь, я тебя предупредила».
Вот что решается здесь, перед Святым Петром с его тремя куполами над нефом и с романской башней в шесть ярусов, в проемах четырех верхних сквозит небо. Я смотрю на Господа в Судный День, на зверей, что символизируют евангелистов, на летающих ангелов – ангелы танцуют прямо над фарами «рено». Мы остались одни. Мотоциклисты укатили в город. А здесь все перепуталось и сбилось. Наши стоят, понурившись, шушукаются, словно они уже рабы в цепях, что не смеют ступить и шагу. Доктор… доктор грызет ногти, он небольшого роста, коренастый, похож на рыжего бычка с выпуклыми коричневыми глазами. Доктор, а что если рискнуть? Ведь нас оставили одних. Никто не помешает. Если повезет… По идее, они войдут в город с другой стороны. А мы бы, если я правильно сообразил, вниз по откосу и налево, где покруче… понимаете? Там должна быть дорога на Монморо, Шале… чем мы рискуем? Разве что уже выставили сторожевые посты вокруг всего Ангулема?.. Но для чего посты этим молодчикам из авангарда? Ну как, согласны?
Я слышу твой голос, подушка черна, как будущее, мне кажется, он доносится из недр собора, он глубок, неумолим и нежен. Я не буду тебя ждать… Не буду. Что, что он ответил, доктор? Он согласен. Мы сообщаем план ребяткам. Ну и… Все происходит быстро – быстрее, чем можно вспомнить или написать. По машинам. Лица у ребят взволнованные, но они тоже согласны. Кроме двоих. Ну-ну, я их знаю. Совсем не плохие парни. Чего они там бубнят? «Нас пристрелят и все, зачем это надо, все равно, война уже, считай, кончилась. Так что лучше не высовываться, через неделю нас отправят по домам, всех отпустят…» Я чувствую, что краснею. Пробую, – правда, недолго, – переубедить их. Дураки. Мы еще поговорим об этом года через три. Они наглеют. Для себя, по крайней мере, они все решили. Если хотите, господин майор, езжайте. А вы понимаете, что это дезертирство? Так уж и дезертирство? Это сейчас-то… Да через неделю и армии уже не будет. Ради чего рисковать? Но я слышу твой голос: «Я тебя ждать не буду…» И раздумывать нет времени. Десять санитарных машин, фургон, а позади, ну и ну, ну и ну, что они надумали, эти парняги? Черт бы их побрал, несчастных солдатиков, залегли под брезент, шофер посмеивается, и пятитонка пристраивается нам в хвост. Доктор, так не пойдет. Мы-то можем сослаться на Женевскую конвенцию[140]. А если с нами эти чучела, да еще с винтовками… Ну да что говорить. Колонна трогается. Мы ползем вниз по крутой пустынной улочке. «Я не буду тебя ждать…»
Только собрались свернуть налево, на бульвар, что тянется понизу, как вдруг – хриплое «хальт!», великан в каске, автомат… Мой шофер – мы шли первыми – хотел было рвануть… «Для нас куда ни шло, а те, что позади?» «Что случилось?» – спрашивает доктор, ему не видно, он сидит на левой стороне. Придется вести переговоры. Напомню про Женевскую конвенцию. Вы по-ихнему говорите? В общем, да, хотя подзабыл, конечно, а вы, доктор? Он тоже кое-как. Ну что ж, попробуем. Я спрыгиваю на землю. С великаном я говорю свысока, как офицер со своим подчиненным. Говорю, что немцы-офицеры, там, наверху, послали нас, мы вывозим раненых. У великана белые ресницы и синие, как море, глаза, взгляд слепой, веснушчатые руки и в руках автомат. Наверняка шваб, и немецкий у него какой-то нескладный. Он не сдвинулся с места, заорал, показывая на дома наверху, дескать, назад! Возвращайтесь!.. Доктор Леви тоже заговорил, и все время твой голос: я ждать тебя не буду, не буду ждать… Черт побери. Доктор… Как же я не подумал. Он же еврей. Если парень сообразит… А немецкий, на каком немецком говорит доктор? Мамочки мои, это же идиш… он, что, с ума сошел? Я делаю шаг вперед, отстраняю доктора, плевать на субординацию, и обрушиваюсь на немца: если он нас задержит, на его голову падет кровь соотечественников. Мы везем раненых немцев, дорожная катастрофа, танки… Panzer, panzer, verstehst du?[141] И вдруг немецкий хлынул рекой, я вспомнил все, что знал десять, двадцать лет назад, мой немецкий великолепен, шпарю пассажами из «Германа и Доротеи», сам Гёте глаголет моими устами, величавая проза, а следом Кант, но, мать честная, что поймет в Канте этот часовой? В Канте, вещающем со стен Кенигсберга языком галактик… («Я не буду тебя ждать!»), я взываю к его изумлению, к нему к человеку, к нему к крестьянину, со всей убедительностью лжи, – ему года двадцать два – двадцать три, а ширина плеч в самый раз для тех, кто взялся переделить землю между народами… («Я не буду тебя ждать!») Ко мне, немецкий язык, блеск трагедий, Шиллер «Валленштейна», «Песни о колоколе» и Клейст, враг мой, Клейст, на помощь!
Клейст… он подсказывает не просто слова: «оружие, взять оружие» – вспыхивает во мне вдруг огоньком, затеплив где-то под ложечкой желание уничтожить стоящего передо мной человека из плоти и темноты. Продолжая говорить, я сую руку в карман, вороненый металл холодит ладонь, и чихать мне на Женевскую конвенцию! На мне форма врача и только, я говорю, а жажда убийства перехватывает горло, в первый раз в жизни мне хочется убивать… не хочу упустить этого великана, я уже вижу, как он лежит на земле, в крови… но, может, там, за поворотом, есть еще другие?
Что творится внутри у этого деревенского парня с эмалевым взглядом? Не знаю даже, понял ли он что-нибудь из моей речи, подействовал ли на него звук родной речи сильнее, чем на нас рокот их мотоциклов?.. Он где-то там, в себе, глядит слепой синевой, сопит, переступил с ноги на ногу, откашлялся, («Я не буду тебя ждать».) Что-то дрогнуло: плечо – локоть – бедро… неужели выстрелит? Женевская конвенция, международное право, все, о чем надо бы сказать… хоть бы чертов доктор заткнулся… уже я бы как-нибудь мозги-то парню запудрил… на вид он простофиля… только вот если учует еврея… Я уже сам не понимал, что несу… («Я не буду тебя ждать!») Черт побери, да он машет рукой: проезжайте!
Десять санитарных машин, фургон, платформа под чехлом, бугрящимся задами и спинами солдатиков… А ты говоришь – Женевское соглашение! Поворачиваем. Газ. Только нас и видели. Дорога. Едут они там сзади? Едут! Шофер, смеяться будете в другой раз. А сердце, дурацкое сердце бухает. Ты не будешь меня ждать, ждать тебе незачем…
Едем, катим, в пароксизме молчаливого ликованья, в грохоте тишины. И вдруг Филипп фальцетом: «Ребята сзади…»
– Ты о чем?
– О солдатах… Под чехлом… пошарь он… хорошенький был бы у вас видик вместе с вашим Женевским соглашением, господин доктор! А парень-то ничего, недурен.
– Что ты плетешь? Какой парень?
– Ну тот, с автоматом. Красавчик.
Меня захлестнуло бешенство. Вспыхнули уши, лоб. Погоди, да не дергайся ты! Парень сам не знает, что мелет.
– Во-первых, Филипп, немцы не бывают красивыми, запомни это…
Идиот, он еще издевается: «Не бывают, ни один?» Спорит еще, подумать только! Я отвечаю тоном, не терпящим возражений: если встречаются вдруг красивые, то не немцы, а если немцы, то красота у них зверская, а красивых зверей убивают. Филипп замолкает, но не из уважения к начальству. Указатель: на Шале. Поворачивай! – кричу я шоферу, который и без того поворачивает.
«Мсье»… Кто это ко мне так обращается? A-а, снова Филипп. Вконец свихнулся парень. Что-что? Я тоже, говорит он, знаю немецкий, так что в другой раз лучше попросите меня!
И больше история ничего не говорит нам ни об Ангулеме, ни о Христе в Судный День, ни о Люсьене де Рюбампре, ни о докторе Леви Антибском, ни даже о дороге, что вьется вдоль О-Клэр и среди зелени спускается к Вей, к дубам и орешнику. История не говорит больше ни слова ни о юном Филиппе, ни о великане-швабе с открытым от изумления ртом перед словесным потоком, который извергался из меня, словно из прусского учителя.
А зеркало поворачивается, поворачивается…
* * *
Зеркало поворачивается, смотрит назад… зацепилось, что ли?.. Да, в походном штабе, до или после Луары, когда французский генерал, взяв трубку полевого телефона, вдруг слышит голос генерала немецкого… да-да… я повернул зеркало против течения времени еще на несколько дней, мы находимся восточнее Бекон-ле-Грани, решается вопрос, защищать ли Анжер… история уже совсем другая, а много южнее генерал Ланглуа стоит на перекрестке перед открытым лимузином с номером чилийского посольства, и Ингеборг, не зная, с кем говорит, обращается к нему. «Я прекрасно знаю вашего мужа, мадам…» – и он направляет ее в ту самую Дордонь, откуда мы вынуждены были убраться, покинув после уточнения границы Риберак…
Омела, Омела, я выкрутился, я им не дался…
Слишком быстро крутится зеркало, не до подробностей на нашей дороге, за один поворот промелькнули два года. Какая случайность ведет Антоана и Омелу пасмурным днем к крепостным стенам Антиба, в домик с большими окнами на берегу моря, к человеку, у которого только что побывала некая дама, приехавшая прямо из Виши, она готова поделиться сведениями с любым, лишь бы они дошли до тех таинственных людей, о которых известно, что они существуют, но неизвестно, как их найти. Возможно, Антоан Бестселлер… вполне возможно… даже если он передаст все это коммунистам… Женщина красивая, я о ней ничего не знаю, но рассказ впечатляет… спрашивала, не могли бы вы… спрашивала, как бы уведомить… В общем, это было вчера. Да, вчера. Маршал. Сам маршал. Принял генерала Жиро[142], бежавшего из немецкого плена. И генерал сказал… а маршал ему ответил… Она передает в мельчайших подробностях все, что говорили оба. Петен отказал. Как, откуда вы можете это знать, мадам? О Господи, куда важнее, чтобы об этом узнали другие! Не могли бы вы, мсье… нет ли у вас… может, вы знаете… неважно, с чьей помощью, неважно, каким путем… Повторите, мадам, чтобы я запомнил все слово в слово, чтобы не ошибся. И она повторила. Мы вышли. Дул сильный ветер, на набережной никого, город пуст, холодно, посеревшие пальмы. Ингеборг не спросила, куда мы идем. Она знала. Информацию надо было передать в ближайшие двое суток, не позднее. Моя связная приезжала только что, а следующая встреча через месяц или два. Раз так, ничего другого не остается. Конечно, доктор, вот о ком я тут же вспомнил. С виду он ничуть не изменился и был точь-в-точь таким же, как в Ангулеме, хоть и сделался штатским, не желая принять нашей рассеянной армии. Но многое переменилось в его взглядах; прежде, помнится, он твердил: «Нет, все что угодно, только не трогайте Петена, оставьте в покое маршала»… Он обожал Петена еще с той войны… Хотя мы вместе записывали адреса всей дивизии на случай подпольного призыва… Я знал, что к вилле на одной из улочек, спускающихся вниз, к оконечности мыса, тянется множество нитей. Но мы оба делали вид, что ничего не знаем. Мы состояли в разных организациях. Их тайны не принадлежали ни мне, ни ему. В этот день по суете его жены и дочерей я сообразил, что в доме есть посторонний, И спросил в лоб: «Вы можете очень быстро сообщить куда нужно, что генерал Жиро…» Он сказал, подождите, он сказал, я сейчас вернусь, он сказал, может быть, вы сами ему все расскажете, он сказал, как раз такое совпадение, ну да, вы поняли… В общем, их шеф был там. Нет-нет. Я не могу с ним увидеться. Такие правила у нас. Но передайте ему от меня привет. Сегодня вечером в бухте… словом, за ним придет подводная лодка, и ваша новость уже ночью будет в Алжире, где… Спасибо, это мне не обязательно знать.
Случай, чистый случай. Откуда мне было знать, я даже догадаться не мог о том, что готовилось, и только какое-то время спустя, тоже совсем нечаянно, узнал, какую роль невольно сыграл. Опять случай, чистый случай… Я понял все, прочитав информационное сообщение совсем на другую тему; а пока – в Ницце ожидался десант из Северной Африки, завтра или послезавтра мы должны были увидеть берсальеров в нескладной форме, и тогда мы решили вдвоем уехать и предупредили Анри Матисса, его секретарша пришла проводить нас на Южный вокзал – на Динь уходил последний поезд. Тем же поездом уезжал и актер Самсон Файнзильбер, через окно мы наблюдали, как мотоциклисты в шапочках с петушиными перьями обгоняли нашу устаревшую игрушку для взрослых, потом ночевка в ледяном отеле, поезд дальше не пошел, а с утра мы снова пустились в путь, с трудом втиснувшись в автобус, битком набитый молодыми людьми весьма странного вида – в сапогах, с заплечными мешками, похожих на английских фермеров, говорили они обиняками и намеревались обходным путем попасть в Авиньон. Тут-то мы и услышали то самое информационное сообщение, о котором я уже говорил: «Генерал де Латтр де Тассиньи[143], командующий военным округом Монпелье, узнав, что генерал Жиро бежал в Африку, 8-го ноября оставил свой пост и с несколькими офицерами, солдатами и двумя пушками ушел, намереваясь основать независимую армию Франции. После нескольких дней блужданий по сельской местности, обеспокоенный мерами, которые были предприняты для наведения порядка, он сдался первому повстречавшемуся жандармскому офицеру».
Я расслышал только имя генерала Жиро. Жиро в Алжире. А этот генерал де Латтр или Делаттр… Пассажиры толкались, переговаривались: надо же – с двумя пушками! Блуждал… сдался первому встречному… Очередной фарс! Дело рук Виши: хотят выставить генерала на посмешище. Но нам было некогда просвещать общественное мнение: я должен был оставить Ингеборг на несколько дней одну и съездить проверить явку в горах… Мне сказали, что на другом берегу Роны, «Королевском», как говаривала моя бабушка, чуть в стороне от Вильнева, напротив башни Филиппа Красивого, знаете, в таком славном домике с толстыми стенами, живет генерал Ланглуа. Он был командующим группой войск, сформированных после подписания перемирия. Ну и что же. Мне казалось, что все офицеры в душе… А Ланглуа я особенно любил… Он всегда хорошо относился ко мне. Еще и до десятого мая, когда мы находились в лагере возле Сиссона. А потом, я же говорил вам, он стал посылать меня на разведку. Я и представить себе не мог. Не мог подумать! Даже Омеле я не говорил, как велико было искушение пройти сперва по мосту на остров Бартеласс, миновать розовый дом жандармерии и зайти навестить моего генерала, узнать, как он там… Что подумали бы мои товарищи! Но я все всегда решал по-своему. И вдруг совершенно случайно – на случаи мне везет – я услышал, как кто-то, продолжая обсуждать сказку о двух пушках и первом встречном жандарме, сказал, что Ланглуа-то с мятежниками и покончил. Ланглуа был в курсе. Офицеры его предупредили. Ну да, конечно. И послал жандармов в район Сен-Понса. Вы уверены? Ланглуа? Точно? Ну да, а что такого? Это его работа. Солдат, он и есть солдат. Так вот оно, значит, как?.. Смешно, чего я только не перевидал, но это меня подкосило. Ланглуа! Выходит, у меня, как у нашего доктора насчет Петена, были свои иллюзии.
Ах, зеркало, зеркало, как скользит оно по глади лет! Скажите, кого теперь интересует оккупация, Сопротивление, разве только старых пней, вроде нас… Кто способен понять, что творилось у меня на душе? В те времена зеленых юнцов обучали не кадровые офицеры, а кто придется: «напра-во!» да как разбирается пулемет… Все эти странные разговоры, священники, причащавшие без исповеди, ночные взрывы, чужие люди, с которыми в три-четыре часа утра на лугу ловишь неведомым аппаратом рокот с неба, а потом тебе валятся на башку коробки шоколада… Кто не читал Пеги в 1943, тот разве поймет меня?
Куском газеты мы наконец протерли наше зеркало. Какое-то время война продолжалась, когда ее уже не было. Мне снилось по ночам, что она так и длится с четырнадцатого года и по-прежнему с Вильгельмом, только зовут его Гитлером… «Наши солдаты в Ла Рошели…» Той зимой я ездил с генералом де Голлем, он взял с собой нескольких писателей, как раз тогда, когда мы чуть было не потеряли Страсбург: Эйзенхауэр подписал приказ войскам покинуть его. Но тот самый де Латтр, герой сказки о пушках и первом встречном жандарме, отказался уйти из города, и американцы были вынуждены аннулировать приказ. Мы отправились в поездку уже после всего этого. В Меце в толпе стоял Жиро и слушал де Голля… Еще одно примирение… на обратном пути в поезде Франсуа Мориак ужасался выставленным де Голлем в Меце требованиям относительно левобережья Рейна. Мало-помалу наступала весна – улю-лю! войска окружили Берлин, трубят охотничьи рога, кто первым спешится и вытащит нож, чтобы прикончить зверя?
А в июле Ингеборг получила приглашение от генерала де Латтра. Конечно, слух о праздновании Победы в Опере, где она пела и потрясла весь Париж, дошли до страсбургского победителя, и он пожелал, чтобы мадам д’Эшер приехала в Линдо на торжества Первой армии. Был приглашен и я впридачу. Должно было, хмель той поры ударил мне в голову. У меня не осталось четкой картины происходящего, целый месяц все виделось словно сквозь пелену, и голова кружилась, как нынче наше зеркало. Помню вид, открывшийся за руинами Жерардмера на Эльзас и потом с моста Кель, по которому мы проехали на машине, и больше ничего. А дальше – туман. Вижу только просторный зал, множество молодых офицеров, один элегантнее другого – офицерский клуб на островке Линдо на озере Констанс. Высокую фигуру генерала де Латтра, горбатый нос хищной птицы. Его адъютант затевает со мной разговор, но объясните же мне, объясните… Он винит меня. И со мною вместе коммунистов – но за что? – за то, что в 1938 году мы голосовали за Мюнхенское соглашение. Напрасно я убеждаю его, что как раз коммунисты, единственные, за него и не голосовали, он пожимает широкими плечами: как это единственные? А господин Кериллис[144]? Ну да, еще господин Кериллис и еще один депутат, кажется, с Золотого Берега. Он не хочет мне верить. Ну, что поделаешь. Все остальное – совсем смутно. Австрия, швабская Юра и дальше. Какой-то замок, местная знать, все словно сошли с картины, не знаю, зачем они собрались, не знаю, зачем мы с ними. Или парк, актрисы, издатель, молодые люди говорят о Франце Верфеле[145]… Генералы… Бетуар, Линарес, Монсабер и еще кто-то, не помню, леса, горы… американцы… в лучах прожекторов «Ромео и Джульетта» в Тюбингеме и вокруг – марокканские пехотинцы… Ощущение полной призрачности. Этакое средневековье, и нежданно Жан де Латтр видится мне Жаном де Бюэлем, наверное, он похож на него, воевавшего в Столетнюю войну… Как раз тогда Карл VII отправил своих солдат помогать герцогу Австрийскому… а чуть позже, выйдя уже, разумеется, из возраста «юнца» и испортив отношения с новым своим повелителем, он пожелал сделать из своей жизни назидание молодежи и стал диктовать подданным свою историю, не платя им ни гроша за то, что они запечатлевают его имя для потомков. Говорю же вам, все перепуталось. А виною – проклятое вертящееся зеркало. Не знаю, сам ли я видел это или где-то читал: «Высокие деревья с обеих сторон – точь-в-точь театральные кулисы… и над дорогой кружево листвы… Старые деревья, с замшелыми стволами и зеленым мхом у корней… я вижу, как по дороге нам навстречу едет машина с немецкими офицерами…» Черт побери, где же я читал это: подобие сна… машина… «В ней не было ничего призрачного, мы отчетливо различали офицеров с оружием, медалями, в касках… Дорога прекрасная, лес все красивей и красивей… После очередного поворота солнце ударило нам в глаза: мы выехали на опушку… По крайней мере, нам так показалось. Нет, не опушка – поляна. На поляне палатки. Расхаживают полуголые немецкие солдаты, пилят дрова, играют в мяч… Запыхтела походная кухня, немецкие солдаты выстроились в очередь за обедом. В стороне несколько артиллерийских орудий. Мы не остановились. Я ничего не сфотографировала. Мы, казалось, проехали невидимками»[146].
Картинка быстро меняется, на картинке теперь Париж, квартал, занятый военными, точного адреса не помню, но квартира довольно заурядная, уже месяц или полтора спустя, после Линдо. Как я туда попал? За мной прислали молодого человека: генерал хотел бы с вами поговорить. Очень странно. Почему? Я не долго прождал в салоне, который напомнил мне гостиные моей провинциальной родни; дверь в глубине отворилась, и вышел по-птичьи носатый Жан де Бюэль, он провожал, конечно же, офицера, но в штатском. Пригласили меня. Мне хотелось поговорить с ним о Люке и Краторе, о стычках с Жилем де Рэ, о том, что сейчас не время ссориться по пустякам. Он усадил меня. И принялся жаловаться. Его всегда предавали. И вот опять. За что, спрашивается, на него сердит де Голль? За роскошь в Линдо? За празднества на озере? За то, что он покинул Париж, где его оттерли и не позволили командовать парадом у Триумфальной арки, посадили где-то на задах трибун? Первая армия расформирована. Кениг в Германии командует, а он… его хотят сделать главным военным инспектором, сговорились, представляете? Принять такое для него конец. Я сидел, слушал, удивлялся. Почему он так откровенен со мной? Зачем позвал? Я понял только одно: я замещаю сфинкса, которому задают вопросы, через меня он спрашивает других, огромное множество других, о которых имеет самое расплывчатое представление, он сам – человек-амальгама, попытавшийся слить воедино профессиональную армию с армией теней. В конце концов, что я, что кто-нибудь другой… Жан де Бюэль вопрошал в моем лице все славное войско, всех моих товарищей. Что я мог ему ответить? Что придумать? Ехал я к нему на метро, поднялся по лестнице, хотя мог бы и на лифте. И оказался в маленькой квартирке, обставленной просто и заурядно немногочисленной светлой мебелью. И все-таки интересно, почему этот генерал, – генерал, который во время вторжения с юга первым ринулся вперед один со своими солдатами, нет, я тогда не усмехнулся и не встал на сторону Ланглуа… – почему именно меня он спрашивает с таким пристрастием, ожиданием, почему смотрит на меня, ей-богу, так почтительно? Ничего не понимаю. А что, если ему сказать: господин генерал, вы, первый из сподвижников Жанны д’Арк, вы, бившийся при Вернее, осаждавший Орлеан и Ланьи-сюр-Марн… Но откуда ему знать, что для меня он – сир де Бюэль. Он не знает, что я вижу его в вертящемся зеркале.








