Текст книги "За вас отдам я жизнь. Повесть о Коста Хетагурове"
Автор книги: Лидия Либединская
Соавторы: Тотырбек Джатиев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
13
Эта была не совсем обычная дружба, хотя бы потому, что один из них был на двадцать лет старше другого, да и к тому же – известный художник. И все-таки это была настоящая дружба, длившаяся всю жизнь.
Что привлекало Верещагина в застенчивом, красивом юноше, который на Семеновском плацу робко заглядывал в альбом художника? Верещагин встречал за свою жизнь немало таких вот молодых горцев – он долго странствовал по Кавказу. И в альбомах его были их портреты. Удивляясь гибкости ума и одаренности натур, он не раз думал о том, какое богатство мысли могло бы раскрыться в народе, если бы ему дали возможность учиться и творить.
Встретив в Петербурге юношу в горском костюме и узнав, что он первый осетин, избравший трудный путь художника, Верещагин сам выразил желание ознакомиться с его работами. И как-то получилось, что Верещагин стал встречаться с Хетагуровым все чаще и чаще.
Верещагин в тот год приехал в Петербург из Парижа, – ненадолго, только ради того, чтобы сделать натурные зарисовки к задуманной им картине «Казнь через повешение в России». Вскоре он должен был уехать на три месяца в Индию. Но пока еще у них было время для встреч и бесед. Они много гуляли вместе по городу, и Верещагин рассказывал Коста о своем детстве, расспрашивал его о далеком подоблачном селении Наре. Коста умел так нарисовать словами и портрет, и пейзаж, что Верещагин словно вновь переносился на любимый им Кавказ. В рассказах юноши он ощущал то, чего не могла бы дать ему ни одна книга, – душу горца.
Коста Хетагуров часами рассказывал Верещагину о далеких днях своего детства, и художник видел высокие горы и багровые лучи солнца, играющие на вершинах Адай-хоха… Воображение рисовало узкие улочки Нара, которые сама природа вымостила гранитом, и босого мальчишку в неказистом бешмете. Мальчишка размахивает грубой холщовой сумкой, в которой лежат книги и тетради, но он забывает, что пора в школу, он спешит к нависшей над дорогой скале и оттуда, с острой вершины, вглядывается в силуэт всадника, скачущего по узкой тропе за рекой.
– Отец!..
Всадник все ближе и ближе, и теперь уже мальчик видит, что нет, не отец это. У отца конь вороной, а у этого – серый. Но почему же так долго не возвращается отец? Эх, если бы знал Леван, как обижает Кизьмида его сына, он поспешил бы домой,
…Как умеет слушать Верещагин! Слова не проронит, вопроса не задаст, – это ведь такое искусство – уметь слушать! Да к тому же еще – не равного себе, а простого молодого парня, у которого за спиной и нет почти ничего.
Но Верещагин смотрит на Коста выжидающе – говори, мол, говори, мне все интересно.
И Коста продолжает. Он вспоминает, например, как однажды дежурил по классу и потому пришел в школу раньше всех. Черная доска была такой маняще чистой, что рука сама потянулась к мелку, и Коста нарисовал то, что недавно видел своими глазами, когда перед пасхой мачеха послала его к попу отнести в узелке яйца – с каждого ученика попу «полагалась» дань. Не постучавшись, Коста вошел в дом. Поп завтракал. Но какой это был завтрак в последнюю, самую строгую неделю поста! На столе – масло, яйца, молоко. Поп яростно обгладывал баранью кость, жир струился по подбородку… Этакий грех в великий пост! А ведь в классе и в церкви поп твердил одно и то же: «Не приведи, господи, нарушить пост и вкусить мяса или молока! Того бог накажет: рот навсегда скривится и глаз ослепнет. Грех, большой грех нарушить пост!»
– Значит, в Наре живут осетины, исповедующие христианство? – с интересом спросил Верещагин.
Коста усмехнулся.
– Официально считается, что большинство осетин – христиане, меньшинство – мусульмане. Магометанство проникло к нам значительно позже, из Кабарды, и распространено лишь в Дигории да еще среди некоторой части князей и алдаров. Но мне думается, наши осетины вообще равнодушны к официальной религии. Христианство коснулось их поверхностно, лишь обрядностью. Христианская мораль мало понятна, да и во многом противоречит этическим, веками сложившимся понятиям наших горцев. Осетины соблюдают посты и праздники, упоминают имя Христа. Но вместе с тем исполняют и прежние, языческие обряды, молятся своим аульным святыням, в известные дни приносят жертвы – баранов, ягнят, быков. Впрочем, то же и с мусульманством… Произносят имя Магомета, совершают омовения, соблюдают пятницу, постятся во время рамазана. А в повседневной жизни обращаются за помощью к духам. К Уастырджи – покровителю мужчин, путников и воинов, Уацилле – властителю грома и молнии, иначе говоря – святому Илье… Да всех и не перечислишь… Верещагин засмеялся и обнял Коста за плечи своей крепкой рукой мастерового:
– А вы кто будете, мусульманин, христианин или язычник? – шутя спросил он.
– Еще легендарный Хетаг, основатель нашего рода, принял христианство, а я… В документах значится: «вероисповедания христианского», а религия моя… – Коста задумался.
– У всех у нас, наверное, одна религия, – серьезно сказал Верещагин, – искусство. Тяжкое и сладостное служение, требующее в жертву всей жизни… Но мы отвлеклись от вашего рассказа. Так что же история с попом? Чем закончилась?
– Грустно закончилась, – сказал Коста и продолжал рассказ.
…Когда в класс пришли ребята, они увидели нарисованного на доске попа с бараньей ляжкой в руках и капли жира, стекающие на рясу. А рядом стоял мальчик с белым узелком в руке.
Ох, и как это он не успел стереть нарисованное до появления учителя Иуане Губаева?! Только схватил тряпку, учитель – тут как тут! А ведь и звонка то еще не было
Как разъяренный тигр рыкнул учитель: «По местам! Кто рисовал?!»
Дети застыли в оцепенении.
Надо было признаться, не то накажут невиновного, кого угодно, лишь бы зло сорвать… К тому же ему, Коста, Иуане Губаев приходится родным дядей, может, и пощадит?
Но нет, не пощадил его дядя, поставил в угол на острые камешки. «Будешь стоять до захода солнца», – сказал и начал урок.
Конечно, коленям досталось, и желудку досталось – весь день был голоден как волк. Зато ребята сочувствовали ему: «Ну и Коста! – говорили они. – Точнее никто бы не нарисовал!»
Слушая эти рассказы, Верещагин вспоминал и свое детство, и свой первый рисунок, – он скопировал его с нянькиного платка: бешено мчащаяся тройка, преследуемая стаей волков. Он срисовал все – и волков, и охотников, и деревья, покрытые снегом. Его хвалили мать, отец, нянька, но никто и не думал, что из мальчика вырастет художник. Не хотели об этом думать.
– Таково отношение к нашей профессии, – грустно говорил Верещагин. – Слово художник в «порядочном» обществе иначе не произносится, как с пренебрежением, в художниках видят чуть ли не слуг, обязанных ублажать господ, увековечивая их физиономии. Мой отец – дворянин, помещик, а для дворянских детей уготованы иные профессии – дипломаты, чиновники, офицеры.
– И мой тоже мечтал, что я стану военным, – сказал Коста. – Сколько было споров, сколько ссор, пока мне удалось уговорить отца хлопотать о стипендии для поступления в академию. Но он и до сих пор твердит, что нет для горца профессии почетнее военной.
– А меня отвезли в Царское Село, в Александровский корпус для малолетних, в 1853 году определили в Морской кадетский корпус. Грубость и ухарство – вот были главные законы этого корпуса, – говорил Верещагин. – Наказания строжайшие: нас ставили в полной выкладке «под часы», оставляли без обеда и отпуска, сажали в карцер, секли розгами…
Секли розгами…
Коста глядел на этого статного человека, с высоким открытым лбом и густой окладистой бородой, человека, которого уважали и Стасов, и Крамской, и многие, многие другие, и представить себе не мог, что он испытывал такие унижения. Уж кто-кто, а Коста прекрасно знал розги. На всю жизнь запомнил он один теплый июньский день. В крохотной нарской школе начались летние каникулы. Коста перешел в третий класс, казалось, все обстоит прекрасно, но в голове его засела мысль: во что бы то ни стало похитить у своего дяди-учителя коня – очень уж хотелось насолить дяде за все, что терпел от него и сам Коста, и все его однокашники. Ведь за самую безобидную шалость учитель ставил провинившегося в угол, на зерна или на камешки, хлестал дубовой линейкой по пальцам и по щекам. Руки отекали, на них появлялись кровавые полосы, на щеках долго краснели рубцы. И никто в ауле не решался заступиться за детей. «Один учитель на все ущелье. Захочет – выучит мальчика грамоте, не захочет – выгонит из школы. Он сам себе закон: богом и царем одарен правами и светом учения». Так говорили люди и на нихасе[7]7
Нихас – место в ауле, где горцы проводят свой досуг, обмениваются новостями.
[Закрыть], и на поминках – всюду, где встречались, но этим и кончалось. Да и кому было жаловаться? Разве имели право простые люди жаловаться на пристава, на попа, на учителя?
Но Коста думал иначе. Дождавшись часа, когда в последний день перед каникулами учитель в сопровождении попа и пристава вышел из школы и направился привычной тропкой в один из богатых домов отвести душу после «нудного труда с маленькими дикарями», Коста кинулся к гнедому, отвязал его от столба и легко прыгнул в седло.
– До свидания, друзья! – крикнул он товарищам, так и застывшим от удивления посреди школьного двора. И дал шпоры.
А гнедой словно только и ждал такого седока. Мгновенно взяв с места, он радостно заржал и помчался по каменистой дороге, ведущей в глубину ущелья.
– Коста, Коста! Он сбросит тебя! Разобьешься! – кричали ребята. Но маленький всадник уже ничего не слышал.
Борис – молочный брат Коста и лучший его друг – играл в это время в бабки и не заметил происшедшего. Но услышав, как ребята восхищаются поступком Коста, воздел руки к небу и взмолился:
– Господи, спаси моего брата! Уастырджи, убереги его от несчастья, не дай свалиться в пропасть! Мы принесем тебе в жертву нашего жирного серого барана, только помоги ему, Уастырджи, добрый друг путников!
Но тут раздался крик:
– Иуане, Иуане! Твоего коня угнали!
Оглянувшись, Борис увидел двух мальчиков, с воплями несущихся к аулу. Один из них, Магомет, был сыном пристава. Длинный, чернявый, он слил трусом и доносчиком – обо всем, что видел и слышал, немедленно сообщал папаше, а при случае – учителю и попу. Другой – попович Андрей Андромах, тоже порядочный фискал.
Борис бросился за ними, но нагнал лишь у самого крыльца, где восседали все три друга – священник, учитель и пристав. И еще четвертый… Кто он такой, этот пузатенький человечек с пистолетом в руке? Не успел Борис подумать об этом, как пузатый поднял руку и выстрелил.
Это был выстрел тревоги. Но в страхе Борис решил, что пуля пущена в Коста, и тот уже убит… «Ах ты, гиена!» – прошептал Борис и упал, словно сам был подстрелен: от ужаса он потерял сознание…
Стемнело. Казалось, горы сдвинулись над аулом и утопили его во мраке. Придя в себя, Борис пробирался домой переулком, погруженным в могильный мрак, и сердце его колотилось так, словно не умещалось в груди. Что сделают с Коста подвыпившие пристав и старшина? Ведь за ним организована погоня! «Только бы не убили! – думал он. – Ведь и заступиться за него сейчас некому».
Действительно, Михел, отец Бориса, несколько дней назад уехал за хребет, а Леван, отец Коста, – во Владикавказе.
Едва Борис приблизился к своей сакле, как услышал из темноты жалобный плач маленькой Хадизат.
– Че-е-ендзе! Уа-а-а, Чендзе! – сквозь слезы причитала она. – Сына твоего убили!
– Не плачь, Хадизат! – крикнул Борис. – Никто меня не убивал! Зачем пугаешь нана!..[8]8
Нана – мать, ласкательно.
[Закрыть]
Хадизат бросилась к Борису.
– Не тебя! Коста убили!.. – Теперь она уже рыдала. – Не дышит он, кровь в ушах и на губах…
– Не кричи, дурочка, ведь у Чендзе сердце разорвется! – торопливо прошептал Борис и, отстранив девочку, побежал вверх по переулку, к сакле Хетагуровых.
Но Чендзе, выскочив из дому, бросилась за сыном, а вслед за нею, не переставая жалобно всхлипывать, бежала и Хадизат.
– Они бы его насмерть забили, но тут подоспел дедушка Долат, вырвал у них Коста и на руках унес в дом. Они ему кричали: «А-а-а, защищаешь! Избаловал ты его! Абреком хочешь сделать!» А потом пристав и учитель покрутили усы и ушли. «Спасибо! – кричала им вслед Кизьмида. – Помогли мне проучить щенка! Надолго теперь запомнит!..»
Голос Хадизат прервался, и она снова заплакала.
– Почему ты раньше не прибежала ко мне? – с укором спросила девочку Чендзе.
– Боялась я…
– Эх ты, а еще подружкой считаешься! – упрекнул Борис. – Лягушонок ты дрожащий! – И презрительно сплюнул. – Взяла бы камень потяжелее да запустила в голову этому пьянице-приставу! Ты ж там была!..
Сакля Левана Хетагурова приютилась на скале, нависшей над Наром. Из открытой двери вырывалась в ночную темноту полоса света. Чендзе, а вслед за ней Борис и Хадизат вошли в дом,
У самого очага, в светильнике, выкованном из железа искусным кузнецом, весело потрескивали сухие сосновые щепки, освещая железные фигурки баранов, козлов и быков, расставленные по краям светильника, – керосин был слишком большой роскошью для небогатого хозяина сакли.
Над очагом висел на цепи маленький чугунный котел, под ним еще теплился кизяк.
Чендзе быстро растолкала женщин, столпившихся у постели Коста. Он лежал на деревянной кровати, сколоченной из обтесанных дубовых досок, на сером войлоке, заменявшем ему матрац. Вот на этой кровати умирала после родов его мать. Была бы она жива, кто посмел бы так надругаться над мальчиком?
На одежде Коста засохли темные пятна крови, лица не было видно, – он лежал, повернувшись к каменной стене, сырой, черной от копоти, оседавшей на ней многие десятилетия подряд.
Чендзе присела на кровать, обняла мальчика своими сильными руками, приподняла и бережно прижала к себе, встревоженно вглядываясь в его худое, бледное, иссеченное лицо.
– За что же это они тебя? Ох, сын мой, свет мой! – сквозь рыдания приговаривала Чендзе.
– Возьми меня, нана! – простонал Коста. – Не хочу я здесь жить, не хочу!
Сопровождаемый несколькими стариками в саклю вошел дед Долат. Известный в ущелье своими сказаниями и песнями, он умел еще находить целебные травы. Вырвав Коста из рук озверевших мучителей, дед отправился за лекарствами. Сейчас он положил на край кровати «аптечку», чистые лоскутки бязи для перевязки ран и приказал:
– Отойди-ка, Чендзе, от мальчика, я его лечить стану.
Сухими пальцами старик огладил свою снежно-белую бороду, попросил принести чистой воды. Хадизат держала в руке лучинку, и при ее неверном красноватом свете дед принялся промывать раны. Коста молчал. Он был смущен тем, что им занималось столько уважаемых людей, но раскаяния не чувствовал. Наоборот, мальчик гордился тем, что проскакал по всему ущелью на быстром, горячем и послушном коне своего дяди и учителя.
Зря только он послушался стариков из соседнего аула. Сначала те похвалили парня за смелость, назвали его настоящим мужчиной. Теперь конь должен принадлежать ему, а Иуане-учителю останется лишь гордиться тем, что его племянник растет джигитом. И старики посоветовали Коста немедленно вернуться домой, смело завести коня к себе в конюшню, накормить – в общем, чувствовать себя его хозяином. И Коста послушался…
У самого въезда в аул его дружелюбно приветствовал усатый пьянчуга-пристав. Коста придержал коня, а коварный усач, ухватившись за повод, шел рядом, расхваливая парня за отвагу. Но как только они вошли в аул, пристав, словно тигр, прыгнул на мальчика и сдернул его с коня.
На помощь приставу подоспели учитель и мачеха…
Рассказывая эту историю Верещагину, Коста так волновался, словно все случилось только вчера и не было сейчас ни Невы, вдоль которой они шагали, ни угасающего петербургского дня.
– Суровая правда – вот наш учитель! – негромко подытожил услышанное Верещагин. – Да, мой юный друг, суровая правда. И если кто-нибудь скажет, что у меня какая-нибудь сцена, написанная в действительности при ярком солнечном освещении, сделана в мастерской, или, например, сцена, происходившая под морозным небом севера, создана в уютной теплой комнате, – значит, я не художник. Реализм требует от творца точности и в главном, и в деталях, – я говорю, конечно, о том реализме, который не только не исключает идею, но, напротив, заключает ее в себе.
Они вышли на небольшую площадь…
– Вот здесь разорвалась бомба Гриневицкого, – понизив голос, сказал Верещагин.
Коста огляделся. Сумерки все сгущались, моросил мелкий дождь, кисеей затягивая купола церквей и соборов.
– Первым из метальщиков кинул бомбу Русаков, – продолжал Верещагин, беря Коста под руку. – Но она убила лишь коней. Царь, выйдя из кареты, громко сказал: «Слава богу!» – «Слава ли?» – переспросил Гриневицкий и бросил вторую бомбу, которой царю оторвало ноги. Первое правительственное сообщение появилось к вечеру и начиналось словами: «Воля всевышнего свершилась. Господу богу угодно было призвать к себе возлюбленного…» Но потом спохватились, поняли нелепость такого сообщения, заменили другим, а это постарались изъять. Однако кое у кого хранится… – с усмешкой сказал Верещагин. – Вот здесь, говорят, весь булыжник в крови был… – Он задумался, нахмурился. – За царскую кровь сторицей заплачено кровью казненных… Жестока российская действительность. Я вот сейчас картину задумал: на фоне столичного города с дымящимися фабричными трубами, в серый снежный день чернеет виселица. На виселице – революционер в белом саване. Жандармы теснят толпу…
Верещагин так подробно рассказывал о сюжете картины, что Коста порою казалось, будто художник говорит не с ним, а с самим собою, думает вслух. И такое сострадание к повешенному слышалось в его словах, такая любовь к революционеру, отдавшему жизнь за счастье других людей, что Коста воспринимал этого человека как совершенно реального, существующего. И, словно угадав его ощущения, Верещагин вдруг сказал;
– Мне иногда кажется, что я посылаю на казнь своего друга, того, кто воплотил мои идеалы, мои представления о смелости и честности. Потому так страшна мне эта казнь, потому со столь жгучей болью работаю я над картиной…
14
Еще спала подо льдом Нева, еще по вечерам сосульки тянули вниз свои острые прозрачные пальцы, а днем уже весело вызванивала капель и оглушительно чирикали воробьи. Воздух стал томительно влажным.
В эти предвесенние дни Коста с особенной нежностью и тоской думал о родине. Скоро уж год, как он там не был, да и придется ли поехать летом? Дорого очень. А письма от старого Левана приходили грустные, он жаловался на болезни, его тревожила судьба единственного любимого сына, он сетовал, что Коста так и не послушался отцовского совета, не стал военным, а выбрал странный, непонятный путь. «Кем же ты будешь, лаппу?» – снова и снова спрашивал Леван.
Коста тоже беспокоился за старика, мысленно спорил с ним, доказывая свою правоту, но иной раз, проснувшись ночью, чувствовал себя виноватым оттого, что уехал и оставил отца. Уж кто-кто, а он-то, Коста, хорошо знал, как несладко старику с этой злыдней Кизьмидой. Хоть бы деньгами помогать Левану, да где их взять, деньги? Он и сам-то едва сводит концы с концами. Порой Коста ловил себя на желании бросить все, уехать к отцу, сказать ему те ласковые слова, с которыми мысленно не раз к нему обращался. Тогда он писал Левану длинные письма, рассказывал о своем житье-бытье, о своих надеждах и раздумьях… Он и сам не замечал, что иной раз его мысли принимали форму стиха, – стихи слагались сами собою, и писать их на родном языке было куда легче, чем на русском.
Постепенно Коста начинал чувствовать себя хозяином слова, образа… Ему не мешали чужие, навязшие в зубах строки модных поэтов, таких, как Апухтин, Надсон, Фофанов. По-осетински можно было писать просто, ясно, и не только можно, но и необходимо. Разве отец разобрался бы во всякого рода «разбитых грезах», «пылающих ланитах», «звучащих аккордах» и «больных музах»?
Что брови сдвигаешь,
Отец? Ты не прав!
Зачем принимаешь
Ты к сердцу мой нрав?..
Ружья не держу я,
Не мчусь на коне,
И шашку стальную
Не выхватить мне.
Пусть чваный злословит —
Не слушай хулы.
Стоят наготове
Мой плуг и волы, —
То дум моих бремя,
То вещий фандыр;
Несу я, как семя,
Поэзию в мир.
А сердце народа!
Как нива оно,
Где светлые всходы
Взрастить мне дано.
Коста получал от отца заботливые, ласковые письма, и все же он чувствовал, что старик Леван понимает его не до конца.
Зато письма Василия Ивановича Смирнова из Ставрополя поддерживали Коста, убеждали в правильности избранного пути. Василий Иванович с интересом расспрашивал о занятиях в академии, о Павле Петровиче Чистякове, радовался дружбе Коста с Верещагиным. Дни, когда приходили эти письма, были праздниками, и Коста тут же отвечал ему, делился сомнениями, удачами, советовался…
Чем увереннее входила в город весна, тем острее становилась тоска по родине, по зеленым горам и звонким ручьям, по милому Ставрополю, где сейчас уже цвели фруктовые деревья и лепестковая метель кружила по городу.
Бывали дни, когда Коста места себе не находил. После занятий он отправлялся один бродить по городу, – но не парадными улицами и площадями, где сверкали витрины и по торцовой мостовой мягко цокали копыта выхоленных коней. Он шел по Васильевскому острову, мимо маленьких деревянных домиков, на взморье…
Был конец марта. Коста взял этюдник, подаренный Верещагиным перед отъездом его в Индию. Коста был смущен тогда дорогим подарком, не решался принять его.
– Берите, берите, – ласково улыбаясь в усы, говорил Верещагин. – Мне приятно, что вы будете вспоминать меня.
И правда, раскрывая этюдник, каждый раз, а иначе говоря, ежедневно, Коста с благодарностью думал о своем старшем друге.
…День выдался солнечный, тихий, и Коста решил отправиться на взморье – писать закат. Медленно брел он по улицам, огромные лужи стыли на мостовых, бежали ручейки, ускользающее закатное солнце отражалось в стеклах домов, обращенных на запад. Коста шел погруженный в свои думы, и, порою забывая, где он находится, останавливался, оглядывался.
– Стой! – раздался над самым его ухом резкий окрик. Чья-то грубая рука схватила этюдник.
Коста в растерянности остановился, однако этюдник из рук не выпустил.
– Документы!
Коста торопливо шарил в кармане и, нащупав студенческий билет академии, протянул одному из патрульных. Только сейчас он заметил, что стоит перед длинным дощатым забором, за которым виднеются приземистые здания.
– Господин студент? Они-то и есть самые неблагонадежные, – сказал патрульный своему напарнику. – Что вы здесь делаете?
– Хотел написать заход солнца…
– А другого места вы для этого не нашли? – усмехнулся второй патрульный, маленький и кривоногий. – Именно возле снарядного склада вам надо рисовать закат?
– Простите, я не знал… Я приезжий…
– Все они ничего не знают! – грубо прервал его первый. – Следуйте за нами…
Коста понял – сопротивляться бесполезно. И, не чувствуя за собой никакой вины, послушно пошел за патрульными.
Покорность студента подействовала на старшего патрульного.
– В ящике что? – строго спросил он.
– Краски.
– Знаем мы ваши краски! А потом бомба окажется… Нет уж, пусть на Гороховой разберутся.
На перекрестке, переминаясь с ноги на ногу, скучал городовой.
Патрульные подвели к нему Коста.
– Веди на Гороховую! Студента поймали. Наверно, склады поджечь хотел! – приказал городовому старший патрульный.
Тот взял под козырек.
Путь предстоял не близкий – с Васильевского острова, через Николаевский мост, на Гороховую. Городовой пропустил Коста вперед и молча грузно шагал следом.
Смеркалось. Загорались огни в окнах домов. Подул ветер, на небе засеребрилась скобочка новорожденного месяца.
Коста шел, удивляясь неожиданному происшествию, и уже представлял себе, как будут веселиться товарищи, когда он станет в лицах рассказывать им о случившемся. И вдруг мозг его, словно иглой, пронзила страшная мысль. Сегодня он купил пять коробок спичек – надоело каждый раз бегать к соседям, а одну-две коробки купишь – в тот же вечер кто-нибудь из курильщиков непременно унесет… Спички лежали в кармане, и если на Гороховой учинят обыск – вот уж тогда не просто будет выпутаться. «С какой целью, если не для поджога, носит господин студент столько спичек, а?» Он так и слышал этот вопрос, и в то же время понимал, что незаметно выбросить коробки не удастся – городовой идет по пятам.
К счастью, сумерки быстро сгущались. Когда подошли к Николаевскому мосту, фонари еще не были зажжены. От реки поднимался туман. Коста шел у самых перил и, улучив минутку, когда по мосту с грохотом проехала телега, быстро бросил в Неву одну коробку. Разбрызгивая жидкий снег, мимо них пролетел извозчик, и еще одна коробка упала вниз. Когда была выброшена последняя, Коста вздохнул с облегчением.
Ну теперь-то ему на все наплевать.
В жандармском управлении разговор был короткий.
– Обыскать! – приказал начальник.
– Есть обыскать!
И тотчас привычные к этим делам руки обшарили карманы Коста, ощупали грудь, спину… А другие такие же ловкие руки ворошили его этюдник, и Коста с тихим бешенством глядел, как грубые пальцы давят драгоценные тюбики, зачем-то ломают кисти и куски загрунтованного картона, приготовленные для этюдов.
Жандарм подозрительно вертел в руках мастехин.
– Что сие? Нож?
– Мастехин, – негромко сказал Коста. – Это когда пишешь маслом…
Начальник неопределенно хмыкнул.
Приступили к составлению протокола. Коста долго отвечал на вопросы – откуда родом, кто родители, к какому сословию принадлежит, где изволит обучаться. Когда, наконец, и это осталось позади и протокол был составлен, начальник сказал, обращаясь к «фараонам», услужливо стоявшим наготове:
– Отвести господина студента по месту жительства и произвести обыск в комнате. Если ничего предосудительного не обнаружится, отпустить.
В сопровождении «фараонов», теперь уже двух, Коста шел обратно. На улице было совсем темно, липкий снег, перемешанный с дождем, слепил глаза.
Вот и двор неподалеку от академии. Втроем они поднялись на чердак, где находилась комната Коста. «Боже мой, – с тоской вспомнил он. – На стене висит кинжал! Если мастехин показался им подозрительным, то что будет, когда в комнате студента окажется холодное оружие?»
Решение надо было принять стремительно. Коста сам отпер дверь своей комнаты, первым вошел в нее и, делая вид, что ищет спички, чтобы зажечь свечу, быстро снял кинжал со стены и сунул за пазуху – личного обыска они не станут повторять. Он так долго шарил по столу, искал спички, которых у него не было, что один из городовых грубо прикрикнул:
– Чего шаришь?!
– Спички ищу! – резко ответил Коста.
Второй жандарм услужливо чиркнул, поднес спичку к свече, и она, потрескивая, разгорелась. Жандармы перевернули все – постель, бумаги на столе; они выкинули из комода белье, а один полез под кровать. И тут сердце Коста снова тревожно забилось: под кроватью в чемодане хранились рукописи. Недавно он начал работать над пьесой о русском революционере-подпольщике Борисе. Вдруг найдут? Эта пьеса, пожалуй, поострее кинжала…
Жандарм быстро выбрасывал из чемодана страницу за страницей, наспех просматривая их и явно ничего не понимая. Конспекты лекций, письма отца, черновики осетинских стихов. «Где же пьеса? Где пьеса?» – лихорадочно думал Коста и вдруг вспомнил: на днях заходил Крымшамхалов, Коста прочитал ему первый акт, а уходя, Крым сунул исписанные листы в карман и сказал шутя:
– У тебя скоро экзамен, надо заниматься, заберу-ка я рукопись пока к себе…
Тогда Коста даже немного удивился бесцеремонности товарища, а теперь мысленно благодарил его. «Ай да Крым, выручил земляка!»-посмеиваясь, думал Коста, уже уверенный, что на этот раз все сойдет благополучно.








