355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Данилкин » Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова » Текст книги (страница 21)
Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 00:30

Текст книги "Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова"


Автор книги: Лев Данилкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 38 страниц)

В начале 2000-х Проханов предпринимает попытку гальванизировать старую структуру «Охотника» ударом электричества. Так появляется современная линия. Стареющий генерал Белосельцев, отдыхающий от своих крестовых походов, фланирует по Пушкинской площади – уже с «Макдоналдсом» и прочими атрибутами новой эпохи. Случайно он знакомится здесь с девушкой Дашей, которую отбивает в драке у шпаны. Он ведет ее к себе, влюбляется в нее, они начинают встречаться, заходят посмотреть «Черный квадрат» в ЦДХ, гуляют по ЦПКиО, ужинают в грузинском кабачке («Такое количество грузинских слов на такой хорошей бумаге я видел только в юбилейном издании „Витязя в тигровой шкуре“», – острит генерал), едут на Оку, где и «происходит близость». Белосельцев настолько растроган Дашиными чувствами, что собирается заказать ее портрет, возможно, у Шилова, и носить миниатюру на груди в золотом медальоне. Однажды любовники приходят на Поклонную смотреть солнечное затмение («В окружность Солнца, словно во Вселенной доказывается геометрическая теорема, вписывается черный квадрат… „Черный квадрат“ Малевича нарисован в середине неба») – и тут у Даши случается помутнение рассудка, которое только усугубляется, когда, уже у Белосельцева дома, они разглядывают альбом Босха, – у Даши приключается настоящий припадок: в истерике она глумится над своим немолодым любовником. Потом они встречаются на вернисаже, откуда ее увозит «еврейский художник» Натан (эпизод, который Белосельцев воспринимает как «похищение Европы»). Затаившись у подъезда, Белосельцев подкарауливает изменившую ему девушку, когда та признается в содеянном, он в сердцах бьет ее и начинает метаться по Москве (в том числе он заходит на Красную площадь, где, как и следовало ожидать, у него случается приступ галлюциноза). Одумавшись, генерал звонит, чтобы извиниться, однако Даша уже в Склифе: попытка самоубийства. В больнице Белосельцев наблюдает, как ей промывают желудок («Желудок-то мы ей промыли, – вздыхает врач, – а вот кто ей душу промоет»), затем выхаживает ее, готовится подарить ей коллекцию бабочек из своих запасников, но в последний день ее увозят в неизвестном направлении, с концами. Лишившись своей Ребекки, стареющий Бриан де Буагильбер копается себе в огородике на даче, перетряхивает коврик, подаренный Наджибуллой, и предается восхитительным воспоминаниям – благородный рыцарь, романтик империи и немного графоман.

Выстроенные в ряд слова «империалист», «романтик» и «графоман» неизбежно приводят нас к предыдущей аватаре Проханова в мировой культуре – Редьярду Киплингу. Несомненно, этим двоим было бы что обсудить друг с другом. Нам любопытно не то, насколько они «похожи» на самом деле (по-видимому, скорее как типажи-пассионарии, чем как идеологи экспансионистского сознания), но насколько одинаковую реакцию у «здравомыслящих» людей они вызывают.

Киплинг умер за два года до рождения Проханова и прожил бурную, по меркам своего времени, жизнь. Он так же много лет проездил по тогдашним горячим точкам – Африка, Индия. Его Афганистаном была англо-бурская война, куда он попал спецкором при штабе английской армии. Он так же был предан остракизму интеллигенцией за империалистские и патриотические убеждения. Он писал антисемитские стихи, от которых отказывались даже газеты правого толка, но при этом ненавидел фашистов и после прихода к власти Гитлера потребовал убрать с иллюстраций своих книг индийские узоры в форме свастики.

В литературной среде он был, по выражению одного из биографов, «кузнецом среди ювелиров». Даже после Нобелевской премии (1907) он считался писателем либо для детей, либо для солдат. Про его тексты говорили, что это «самая пошлая и скотская писанина нашего времени». Вирджиния Вульф называла киплинговский энтузиазм по поводу империи «озабоченностью шумного ребенка» и недвусмысленно давала понять, что сомневается в его ходульных имперских типах, да и в империи вообще, – существует ли все это за пределами его произведений? «Действительно ли взрослые люди играют в эту игру или, как мы подозреваем, мистер Киплинг выдумывает всю эту Британскую Империю, чтобы скрасить одиночество у себя в детской, результат в любом случае выходит неплодотворный и угнетающий». Его экзальтированные гимны империи выглядели анекдотическими. У Бирбома была любопытная карикатура: толстый мужчина джон-булловской наружности пялится на маленькую, одинокую буддоподобную фигурку Киплинга, сидящую на корточках на высокой полке как украшение. Элиот сообщает, что в серьезных литературных кругах он был даже не анафема, он просто не обсуждался. Элиот же говорил о его произведениях как о «поэзии красноречия», убеждающей не доводами рассудка, но экспрессией. Не вытереть о него ноги считалось едва ли не дурным тоном. «Киплинг, – писал Роберт Грейвз, – великий человек в самом традиционном смысле… – он заурядный, традиционный, предмет массового восхищения, и спор о нем не более продуктивен, чем о дизайне почтовой марки. Великолепные критики прошлого выяснили это уже давно. Нет смысла пародировать его; все равно его самого не превзойдешь. Нет смысла предполагать, что он не настоящий поэт; это стало популярным общим местом с 1886 года. Нет смысла предполагать, что он не может писать прозу: он может, не хуже любого француза. Абсолютно неверно говорить, что читать его невозможно; собрание сочинений Киплинга имеет определенное зловещее очарование для читателя, особенно читателя, поправляющегося после гриппа. Это как подшивка „Панча“: перечитываешь и перечитываешь. И, наконец, он – литературный аспект Британской Империи, единственный возможный литературный аспект этой непростой организации, к которой даже самые великолепные критики неизбежно принадлежат». Наконец, Эдмунд Уилсон припечатал его в 1940-х следующим образом – «The Kipling That Nobody Read»; ну да, все то же самое, «я, честно говоря, ни одного произведения Александра Андреевича не читал».

На самом деле, их гимны империи – и представления о бремени солдата империи – совпадают в лучшем случае в мелодии, но не в содержании. Для Киплинга белый человек несет миру цивилизацию: железную дорогу, канализацию и телеграф, – для Проханова красный человек, осуществляя колонизацию территорий, несет скорее «семена красного смысла», чем блага цивилизации, и, что важнее, тренируется перед будущими бросками сам – нацеливаясь на освоение Луны, ближайших планет Солнечной системы, времени, пространства и, в конечном счете, на качественное изменение собственной природы: экспансия – способ достигнуть бессмертия. Экспансионистский масштаб Киплинга гораздо скромнее прохановского: Киплинг говорит всего лишь об империи, над которой никогда не заходит солнце – а Проханов об империи, где никакого солнца нет, а есть только человек, человек, человек.

Оказавшись в Сассексе, я не смог не завернуть в киплинговское поместье «Бейтмен» – раз уж я уже был в прохановском Афанасове – любопытно было сравнить материальные эквиваленты компенсации за «бремя». Я увидел трехэтажный дом XVII века, с шестью высокими, как у «Авроры», трубами на крыше – идеальное гнездо для привидений, которые, возникни у них такое желание, могли бы также побродить по большому, с искусственными водоемами, парку или спрятаться на мельнице; все это было куплено на военное жалованье и отремонтировано на Нобелевскую премию.

Дом Киплинга в Бейтмене.

Можно сколько угодно говорить о том, что все империи по сути одинаковы и выстраиваются благодаря импульсам, имеющим схожую природу, но тут очень наглядно видно, насколько разные культуры представляют эти пассионарии. Если в Британии активное участие в экспансионистском проекте империи позволяло тебе приобрести некое количество красоты, то в России, напротив, в качестве компенсации тебе позволялось некоторое количество красоты испортить – вырубить сколько-то сосняка, чтобы построить на его месте несколько кирпичных коттеджей, покрытых шифером и обнесенных забором из сетки-рабицы. Соответственно, и «империи» Киплинга и Проханова, по сути, совершенно разные: одна с четким центром, ориентированная на земную жизнь, другая – разлитая в пространстве, ориентированная на будущее бессмертие.

Однажды, после того как мы обсудили его кампучийские приключения и разговор наш принял характер более отвлеченный, я спросил у Проханова, что, собственно, такое империализм.

– Империализм значит, что ты можешь черпать алмазы из намибийских недр, качать нефть с территории, вывозить невольников. Это такая рациональная…

– Чего же рационального в советском империализме? Он ведь был скорее трата, чем прибыль.

– Советский империализм был некоммерческий империализм. Нельзя сказать, что мы вычерпали, а что вложили. Смысл советской империи – это не только геополитика, но и идеология. А идеология – сколько она стоит? Стоит ли чего-нибудь? Или: сначала дорого, а потом обесценивается. А создание такой глобальной советской идеологической империи, мне кажется, это колоссальный политический опыт, он будет освоен в дальнейшем. Как там происходило, все закрашивалось в красный цвет, и что это за экспансия… Китай – красный цвет. Вся Африка была наполовину красной. Красный цвет плескался в Европе и в Америке. Что это за явление? Была ли это конструкция Сталина, или эпидемия красного вируса, или так распространялись вообще идеи в мире, как христианство, как внутри католичества – лютеранство? Или это такое движение народов? Кто двигается – народы протаскивают идеологии или идеологии сначала – а потом войска, и переселяются народы? Это все очень интересно.

Конечно, в красной империи было очень много сермяжного, глупого, чиновничьего и неинтересного. Эту империю строили не гении, а такие же чиновники от партии, от МИДа, от разведки… Посредственные или дурные люди. Но, тем не менее, происходило что-то таинственное, загадочное, когда эта волна начиналась, какое-то возбуждение колоссальное.

– Почему у вас вызывает такой восторг только советское – КАМАЗы в нигерийских джунглях, десант русских морпехов в Анголе, а не колоссальные рекламы, например, кока-колы? Тоже в своем роде красный смысл, та же экспансия.

– Если бы я родился, допустим, в Германии в десятом году, и вместе с фашистами, с группой «Центр», дошел бы до Кавказа и до Волги, может быть, восторгался бы этим. Или, может быть, если бы я был пиар-проектировщиком компании «Кока-кола»… Да, ты едешь по Африке, джунгли, нищая деревня с полудохлыми обитателями, болезни, без воды, но при этом какая-нибудь лавчонка стоит, там «пепси» продается, и какой-нибудь негр там голый стоит, обоссанный, и бутылку у рта держит. Это ведь тоже восхитительно – приобщение к величию американской цивилизации просто через глоток «колы»… И он делает это осознанно, он, может, копит все свои деньги, чтобы встать в позу плантатора и прополоскать себе горло, а потом еще, может быть, сплюнуть, хотя хочется проглотить сладкий этот напиток. Может быть… Все мегапроцессы не могут не вызывать восторг людей. Но судьба меня забросила именно в этот мир. Я был встроен в другие процессы. Я сам был участником этих процессов, во многом их придумывая, окрашивая, давая этим безымянным анонимным процессам имена.

– Как вам было не совестно охмурять ваших соотечественников, чтобы те погибали бог весть где, в какой-то чертовой пустыне, черт знает за что? Подкармливая советскую идеологическую машину, как вы решали для себя этот вопрос?

– Так же, как русские люди, которые погибали на присоединении Туркестана, Кавказа, Польши, вообще в имперских войнах – внутренних или внешних. Это ведь такая фигня, которая возникает именно в перестроечную пору – черт знает за что… А за что вообще можно погибнуть? Вот сейчас русские люди в Чечне за что гибнут? Это все бодяга. Русские или нерусские люди на войнах гибнут. А за что гибли, скажем, американские советники, которые приходили туда? А за что гибнут сейчас американцы в Ираке? Это национальные интересы страны, понимаемые адекватно той обстановке – социальной, геополитической, идеологической. Тем более, если бы я их посылал, а сам оставался здесь, в московских барах… Я всегда лежал рядом с ними, так же, как они, мог с ними погибнуть… Так что все это про то, что я мальчиков посылал, это такая омерзительная демагогия, что мы столько положили людей во Второй мировой, оказывается, не так надо было воевать. Что, царь положил меньше людей? Как еще нужно было добывать победу? Каким способом? Какая-то другая тактика, что не нужно было штрафников, штрафбатов, реально, каким образом? Ну нет, это Сталин виноват в развязывании войны. Не было бы Сталина, не было бы Гитлера и т. д. Вечная дешевка. Но когда они сами становятся хозяевами Кремля, они этих мальчиков посылают на бой с той же легкостью, с какой посылал Брежнев. Так же Ельцин посылал в бой необученное нищее дырявое войско. Так что у меня, наверно, не было моральных сомнений – в этом смысле, я был черствый жестокий человек.

В Никарагуа происходит единственный, кажется, во всем прохановском творчестве гэг: фотограф Горлов, герой названного по строчке Заболоцкого романа «И вот приходит ветер…» (он же – «Бой на Рио-Коко»), поскользнувшись, шлепается в яму-ловушку для «контрас», скрытую деревянным макетом ракетной установки «Град»: «– Вы целы, Виктор? – Я первый, кто попался на вашу хитрость… Никогда не думал, что система „Град“ обладает такой разрушительной силой. <…> Эти волчьи ямы – гениальное изобретение вашего Генштаба, – пробовал шутить Горлов. – Каждый вечер нужно их обходить и вытаскивать застрявших морских пехотинцев. В конце концов, у американцев иссякнут людские ресурсы».

В Никарагуа было как везде: только что, в конце 70-х, одновременно с Афганистаном, здесь произошла революция. Только на этот раз – у южного подбрюшья США. Разумеется, к ней тотчас же проявили интерес американцы (устроившие экономическую блокаду) и СССР (помогающий коллегам оружием и советниками). Просоветской силой здесь были сандинисты, которые воевали против финансируемой американцами оппозиции – «контрас», которые базировались в соседних Гондурасе и Сальвадоре.

Этот самый Рио-Коко находится в Сальвадоре. Там действует Фронт национального освобождения имени Фарабундо Марти. И поскольку (эта причинно-следственная связь – версия Проханова) никарагуанская революция молода и в ней много энергии, то никарагуанцы лезут помогать Сальвадору, передают туда оружие, которое идет по советским поставкам в Никарагуа. Если американцы докажут, что мы снабжаем оружием один из их плацдармов в регионе, они введут в Никарагуа войска, и тогда СССР придется перебрасывать сюда полк ВДВ с Кубы, чтобы вступить в прямое столкновение, читай – Третью мировую. В свою очередь, никарагуанцев подначивали кубинцы, как Вьетнам Кампучию. СССР пытался сдерживать кубинскую экспансию, требовавшую все больше ресурсов.

Проханов был в Никарагуа трижды и вспоминает эту страну так, как обычные люди перебирают в памяти удачные поездки на Коста-дель-Соль.

Он увидел здесь настоящую молодую революцию – романтическую, такую, как на Кубе, но Кубу он не застал, «там уже все окуклилось». Он утверждает, что лица никарагуанцев были наполнены странным свечением: «Такое свечение бывает у влюбленных людей, а также у молодых матерей, когда они подносят к груди младенцев. Это свечение фиксирует фотопленка, и оно присутствует на русских фотографиях 20-х годов, изображавших солдат и рабочих, студентов рабфака. Природа этого света остается невыясненной, но, возможно, он связан с особым состоянием души, окрыленной Революцией».

Он не только гуляет по Манагуа, но отправляется в поход по болотам на территорию Гондураса, чтобы передать оружие в Сальвадор, к огромному вулкану – все это нелегально, пользуясь поддержкой местных полевых командиров, «команданте». Наблюдал картины морских столкновений никарагуанской береговой охраны с гондурасскими боевиками в заливе Фонсека. Там он участвовал в пресловутом бою на Рио-Коко – на атлантическом побережье, в болотах у индейцев-мискито, столкновении с контрас и гондурасцами.

Именно в Никарагуа – «Атлантик-кост, атлантическое побережье, то место, где живут уже не испанцы, а индейцы, их называют мискитос» – была сделана фотография, поразившая воображение культуролога Б. Парамонова: «Очень странная фотография: он снялся голым, в одних трусах. Проханов демонстрирует свое телосложение, надо сказать, неплохое. Это опять же вопль о недостающей любви». Может быть, – сам он комментирует свою наготу жарой: он только что вернулся из похода на Рио-Коко и теперь блаженствует на веранде, в трусах.

Не то чтобы он разгуливал в них за пределами своей гасиенды. Напротив, никарагуанцы подарили ему военную форму, в которой он и передвигался на машинах по стране. Ему запомнился этот камуфляж – «не наш суровый, а особый, латиноамериканский, кубинский, благородный, изящный. И я, помню, однажды появился в этом камуфляже в журнале „Октябрь“, где я был уже членом редколлегии, и произвел фурор, дал им всем понять, что я не такой уж простой парень, не стоит рассматривать мое появление в камуфляже как маленькую оплошность, что это серьезное дело».

Его возит Сесар Кортес – поэт и офицер сандинисткой армии. Днем они колесят по стране, а вечерами сибаритствуют, попивая «флор-де-канья» – замечательный никарагуанский ром, который работающие здесь по контракту русские острословы переименовали в «хлор с Диканьки». Его статус фронтового журналиста и возможность задавать вроде бы наивные вопросы использовали посольские: давали ему с собой в качестве переводчиков профессиональных разведчиков. Он охотно помогал им. О том, что их интересовало, можно понять по заданию Белосельцева – оценить ситуацию, стоит ли СССР влезать туда с дополнительными поставками оружия и персонала. По его мнению, однозначно нет, потому что это значит втянуться в настоящую большую войну в Центральной Америке.

Соловей Генштаба в Никарагуа.

Одной из проблем Никарагуа было то, что страна этнически делилась на две части – испаноязычную и индейцев мискито, которые поддерживали «контрас». Бороться с ними можно было единственным – классическим – способом: интернировать.

Точно так же, Проханов видел это, в Кампучии вьетнамцы выселяли крестьян, которые могли стать базой для кхмер-руж, точно так же в Эфиопии правительственные войска вывозили население из Эритреи, чтобы там не рекрутировались повстанцы, вот и в Никарагуа сандинисты вывозили индейцев, оставляя пустые города, что, впрочем, не относилось к Пуэто-Кабесас – центру индейской области, город на берегу Атлантики был наполнен краснокожими людьми.

В Пуэрто-Кабесас они приехали, чтобы продвинуться дальше, к Рио-Коко, где шли операции. Из Пуэрто-Кабесас группа, с Сесаром Кортесом во главе, выехала на трех новеньких «тойотах» – желтой, синей и зеленой. Предварительно они заглянули в арсенал – гигантский ангар, в стеллажах было складировано оружие. Каждый мог взять то, что ему по душе – как в Pulp Fiction, перепробовав множество вариантов, Проханов выбрал «галиль», израильский длинноствольный автомат, и гранаты. Усевшись в машину, он опрометчиво положил гранаты себе на колени. Сесар Кортес не одобрил этого способа перевозки и полушутя предупредил своего советского приятеля: «Алехандро, оторвет тебе яйца».

Сандинистская молодежь.

(В скобках заметим, что тетралогия, по крайней мере, в модернизированной версии, изобилует садистскими сценами: в «Сне о Кабуле» одного из персонажей долго пытают током, в «Охотнике» – сажают какой-то женщине на оторванный клещами сосок стаю сороконожек, в «Африканисте» мы присутствуем при групповом изнасиловании пленного англичанина, в «Рио-Коко» наблюдаем за тем, как кому-то заживо отрезают ухо.)

Они ехали по холмам, покрытым соснами. Над ними пролетел старинный рамный самолет, показавшийся «Алехандро» «фоккервульфом». Это было прикрытие, но сандинистские авиалинии функционировали недолго, ближе к границе летать было уже опасно. В этот момент, рассказывает Проханов, он на секунду отвлекся и посмотрел на происходящее со стороны. Ему что-то это напоминало. Он на секунду закрыл глаза – зеленая, желтая, синяя – и тут же поймал аналогию. Потом он не раз декламировал своим знакомым:

 
Тойоты шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели,
Молчали желтые и синие,
В зеленых плакали и пели.
 

То, что последовало далее, описано в романе «Бой на Рио-Коко».

В центре столицы – Манагуа – он нашел католический собор, который захватили в свое время сандинисты, взяли там в качестве заложников всю парламентскую сессию. Потом было знаменитое землетрясение в Манагуа, и собор был разрушен. По всему полю валялись разноцветные осколки витражей; он набрал стеклышек и привез в Москву, чтобы, как обычно, вставить потом в свои самодельные светильники из консервных банок. Еще сувениры из Никарагуа – два чучела маленьких крокодильчиков и индейская свистулька, издающая жалобные, отчетливо латиноамериканские звуки, очень маркесовский предмет.

(Вообще, Белосельцев – очень латиноамериканский, из тамошней, как будто, литературы герой: армейский человек, генерал или полковник, испытывающий после свержения диктатуры психологический слом, чувствующий себя, как рыба на суше, и раньше прочих ощущающий оборотную сторону свободы, ее последствия, когда из-под цивилизации начинает переть древний хтонический фольклорный ужас.)

Горлов (Белосельцев) не просто так сваливается в яму, ушибив себе конечности, он попадает в госпиталь, где влюбляется в русскую медсестру Валентину. Та недолго строит из себя недотрогу и уже ночью приходит к нему в гамак. «В романе, – оттаптывался на своем любимом писателе все тот же язвительный критик Матулявичус, – изобилуют примитивные описания интимных отношений главного героя, фотохудожника Горлова, с работающей в Никарагуа советской медсестрой Валей, ничего общего не имеющих с главной темой произведения, но претендующие на осмысление роли художника в современном мире… Откровенный цинизм и эгоизм героя, нравственная нечистоплотность оправдываются его преданностью делу. А чтобы читатель не воспринял все эти как бы заурядные любовные приключения, автор то и дело привносит в интимные отношения изрядную дозу местной политической экзотики: „…Она появилась так внезапно и тихо, что ему показалось: она вошла сквозь закрытую дверь.

– Наконец-то! Так тебя ждал!..

– Раньше никак не могла. Собираюсь в Манагуа, сопровождаю субкоманданте Мануэля.

– Вместе едем. А когда на Атлантик-кост? В Пуэрто-Кабесас когда?“

Стиль часто становился темой наших разговоров. Несколько раз я нетактично и даже безжалостно говорил ему: ну что ж вы такое писали, смотрите, что тут у вас – рассказ „Проводы“: „Стареют бойцы-ветераны. Уходят на покой командиры. Меняются виды оружия. Но армия – всегда молодая. Вам доводилось гулять на солдатских проводах в среднерусском селе?“. Чистый ведь Сорокин; а все эти ваши парторги и директора заводов, обменивающиеся монологами о необходимости поднятия целины, долге перед будущими поколениями, воспоминаниями о прелести отечественной природы и нежных руках бабушки? Почему он, будучи, мы видим это иногда, в состоянии воспроизводить самые разные типы письма, остановился на том, который чаще всего кажется „типично советским“?

Проханов ни разу не смутился и каждый раз отвечал примерно одно и то же: в тот момент такого рода куски вовсе не выглядели стилистически скомпрометированными, вы переносите свои более поздние представления на мои тексты тех лет.

В самом деле, что значит „советское“ литературное произведение? Реалистическое по форме и соответствующее официальной идеологии по содержанию? Да, в таком случае Проханов – „совпис“, но это определение явно слишком широко, пропадают нюансы, такие важные в прохановском случае. Да, его тексты можно было использовать в пропаганде советских ценностей, и их лояльность существующему строю была несомненна – но Проханов, в идеологическом смысле, всегда скорее играл на опережение, чем озвучивал официальные идеологемы.

То, что мы понимаем под определением „стилистически советский“, сейчас – скорее синоним слова „сорокинский“ – в том смысле, что – тот, который знаком широкой публике уже не столько по подлиннику – Бабаевскому, Чаковскому и Шевцову, сколько по сорокинской „Норме“ и „Первому субботнику“: старательно составленная, исполненная мажорного пафоса агитка с претензией на психологизм, очень наивный, чаще всего патриотической или производственной тематики: картонные персонажи, ходульная интрига, облеченная в неправдоподобные монологи и диалоги идеология.

Да, по некоторым признакам прохановские тексты совпадают с советским каноном – и, в принципе, укладываются в него, но по сути у них другой генезис. Прохановский „советский“ стиль, если к нему приглядеться, окажется не продуктом мутировавшего „советского“, а синтезом из совсем других литературных практик, несколько подогнанных под советский норматив.

Однажды я спросил его, как он искал свой стиль. „Я изживал из себя чужие стили. Это была пора, когда были два поветрия, две заразы: сначала тотальная хэмингуэевская, а потом вслед за ней пришла платоновская. И все писатели, молодые особенно, писали: „Да“, – сказал старик; „Нет“, – сказал старик; „Да“, – сказал Сэм; „Нет“, – сказал Сэм“. Так же и журналисты, и во всех кабинетах висел портрет с бородой. А потом пришло таинственное платоновское косноязычье, которому тоже стали все подражать. У меня был знакомый, старше меня, писатель Радик Погодин, ленинградский писатель, он был подмят Платоновым. И, естественно, я, как молодой человек, нес две эти проказы. Я прекрасно понимал, что это заразы, и изживал их из себя, выдавливал – сначала Чеховым и Буниным. Потом, когда ко мне, очень рано, попал Набоков, я поддался и прельстился – и, излечиваясь от Хэмингуэя и Платонова, заразился Набоковым».

«С Набоковым я расправился еще более жестоко, чем с Платоновым, – фольклором. Это была пора, когда я страстно увлекался фольклором: собирал песни, изучал тексты, старые тексты – Даниил Заточник, „Слово о полку“, „Задонщина“. И вот эта вся мистика, не только языка, а мистика пластики, прялки, игрушки, вся эта стихия, где метафора создавалась через энергию, через экспрессию поведения художественного, – это меня излечило от Набокова. Мне кажется, вкус к метафорам родился из борьбы Набокова с русскими народными песнями, хлыстовскими стихами».

Как видим, сам он вовсе не чувствует себя «советским» в стилистическом отношении. Основные образы – деревья, хлеба, красные птицы – Проханов берет не из монументальной советской пропаганды, а напрямую импортирует из фольклора.

Таким образом, его «советские» романы были, до известной степени, авангардными произведениями, с набоковскими метафорами, с фольклорной системой образов, насыщенными лефовским техницизмом. С официозом своего времени Проханов соотносился, как «лефовцы» – с большевиками 20-х годов. Для 70–80-х инакомыслие слева – нехарактерная культурная коллизия, однако в случае с Прохановым она была реализована. Для нормативной советской литературы Проханов был то же, что Куба, Вьетнам и Никарагуа для СССР: ходячее – пускай и невысказанное – обвинение в ревизионизме.

Безусловно, прохановские «яркость» и «энергетика» связаны с некоторыми стилистическими издержками в сфере «художественности», его можно упрекнуть в однообразии композиции, недоработанности некоторых образов, избыточности, повторах, немотивированном повышении тона до патетичного, злоупотреблении экзотизмами, неестественных или по сути состоящих из обмена монологами диалогах. Но это – издержки генезиса: журналистики, а не идеологии. «Советскими» кажутся прежде всего журналистские куски – быстро писанные, сделанные в среднестатистическом формате и стилистике периодики того времени, и, да, у Проханова, в очерке, правда, не в романе, можно найти и пассаж про «закваску», которую «получит сегодня ученик средней школы» и от которой «зависит его дальнейшая способность получать образование».

Возможно, эффект советскости – это вообще всего лишь стилистический шлак, побочный продукт, образующийся при плавке фольклора с Набоковым. Это особенно хорошо видно по названиям его первых книг – «Иду в путь мой», «Желтеет трава», «И вот приходит ветер», «Время полдень». Сейчас на всех этих словосочетаниях чудовищный отпечаток советскости, а на самом деле это цитаты из совсем других культур.

Мир советской литературы строится на системе внутренних табу; мир прохановских производственных романов – внешне похожий на нормативный советский – скорее, на нарушении традиций. Соответственно, у них разная реакция на провокацию сорокинского типа. Действительно ли взорвется мир прохановских героев, например, в «Месте действия» или «Африканисте», если здесь случится некая «сорокинщина» – акт людоедства, копрофагии или копролалии? Не факт, у этих романов достаточно высок запас прочности, чтобы выдержать подобного рода землетрясения. В конце концов, все эти футурологи, художники, журналисты и фотографы и так ведут себя достаточно странно.

Это может кому-то не нравиться, но так или иначе Проханов – наследник авангарда 20-х годов, последняя волна взрыва, произошедшего в начале века. Это писатель, всегда выполнявший литзадачу модерниста – распашку целинных ресурсов литературы, представитель своего рода литературного казачества – если считать делом казачества освоение и охрану дальних рубежей.

Да, он часто слишком спешил, по-журналистски, и выполнял свою работу не вполне аккуратно, экстенсивно. Еще чаще он оставлял куски нормативной советской стилистики, репортажного, не режущего по тем временам слух, чтобы они обрамляли «пассионарно-прорывное». Это нормативное, инерционное – фон, усредненный очеркистский стиль эпохи, которым он позволял себе пользоваться в спешке, но не более того. Однако со временем то, что было футуристическим, выцвело, а нормативное стало выглядеть чудовищно – оно и бросается теперь в глаза, и теперь считается, что сама тема «стиль Проханова» едва ли не анекдотическая: даже если предположить, что он не графоман, то уж во всяком случае – «типичный номенклатурный совпис». Это неправда.

На самом деле, он и до сих пор ищет стиль, который может его выразить; и он так и не нашел этот стиль. Это не идеальный результат для писателя, которому под семьдесят, но и не повод дисквалифицировать его как «вечного совка».

Да, высокопарность, энтузиазм, часто экзальтация и несдержанная энергетика; будьте уверены, если его тяпнет за ногу собака, то называться это будет не иначе как «мой страшный контакт с биосферой»; ну так overstatement – не грех для русского писателя, поскольку российская литература по своему традиционному психотипу именно истеричная, надрывная и пафосная, и не следует ждать от Проханова, что он будет писать как Чехов или Барнс, – вполне достаточно того, что он владеет искусством understatement в его устном варианте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю