355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Данилкин » Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова » Текст книги (страница 22)
Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова
  • Текст добавлен: 10 апреля 2017, 00:30

Текст книги "Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова"


Автор книги: Лев Данилкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

Любопытную сцену находим в романе «Крейсерова соната»: персонажи оказываются в ресторанчике «Рюмка водки». «Среди посетителей выделялся писатель Сорокин, автор нашумевшего текста „Мерзлая вода“. Тут же восседал грузный Проханов, весь увешанный мешочками, на которых химическим карандашом было выведено, где сахар, а где гексоген. Сорокину подавали на тарелке заказанное им блюдо, напоминавшее баварские колбаски, политые томатным соусом. Однако пахли они далеко не копченостями». Странная сцена, отражающая изумление Проханова от того литературного контекста, в котором ему пришлось оказаться.

Контакт кажется удивительным, встречей антиподов, однако эти двое вот уже много лет стремились к точке сближения. Пока в 1979-м Проханов издает «Место действия», Сорокин уже читает Монастырскому «Норму». Если в 70–90-е Сорокин казался могильщиком Проханова и всей литературной традиции, якобы с ним связанной (трудно после «Нормы» без смеха читать «Место действия»), то в нулевые выяснилось, что оба совершенно не желают оставаться исключительно фронтменами литературных направлений, которые к ним пристегивают, и оба продолжают ходить по кромкам с неодинаковым успехом (и трудно читать после «Надписи» претенциозно-многозначительные «23000» без слез). Похоже, на длинной дистанции Проханов если не обошел Сорокина, то, во всяком случае, вырвался из-под этой зловещей тени, преодолел гравитацию этой колоссальной черной дыры. Наоборот, энергетика пробилась через свинцовый кожух сорокинского скепсиса. Разумеется, речь идет о восприятии со стороны: сам Проханов едва ли ощущал себя когда-нибудь участником этого единоборства.

Вернемся в Никарагуа, где фотохудожник Горлов к середине романа уже готов бросить разведку и уехать со своей Валентиной не то что в Пуэрто-Кабесас, а в деревню, в Карелию. Однако, явившись в посольство, чтобы сообщить о принятом решении, он получает приказ ехать на Рио-Коко, там, на Атлантик-кост в болотах у индейцев-мискитос, происходит столкновение с «контрас» и гондурасцами. Вместе с Горловым мы штурмуем базу «контрас» и уже радуемся было разгрому американских наймитов, но тут оказывается, что к нему выехала Валентина и ее убили по дороге.

В конце 85-го Проханов заражается на берегах Рио-Коко тропической малярией и невыносимо тяжело, с температурой и бредами, болеет аж до апреля, до самого Чернобыля.

«Сан-Педро дель Норте – городок на самой границе. Это поразительной красоты маленький, крохотный городок, сложенный из камней на огромных тектонических плитах. С кампаниллой, католической церквушкой. И когда я оттуда уезжал, ручей, а через ручей эти большие, огромные синие горы, лысые сверху, и по кромке редкие деревья. Мне нужно было уезжать, и я положил на счастье в расщелину одного гигантского камня монетку, не то советскую, не то никарагуанскую, и думал, что я уже никогда не увижу ни этих желтых цветов, ни этих синих гор, ни тропинок, ни этих деревьев. И через полтора года я опять сидел у этих камней и вытащил свою монетку. Было так странно, что среди этой огромной планеты, гигантского, космического, летящего мироздания, можно было пролететь полконтинента и опять найти эту крохотную точку, эту крохотную монетку. Это меня поражало – можно не промахнуться и, поднимая монетку, опять увидеть тот же контур горы, тот же вид этих лысых деревьев, ту же песчинку. Странная жизнь».

Феномен «Горящих садов» определенно феномен того же рода, что «Бондиана», – цикл произведений, появившихся на закате Британской империи. Все четыре романа о Белосельцеве имеют отчетливое сходство с флеминговскими историями про спец-агента Бонда. Сконструированные внутри другой, разумеется, беллетристической традиции, они тоже, по сути, построены на формуле, включающей в себя неподкупного героя-гедониста, сцену инструктажа вначале, встречу со злодеем (Маквиллен, Дженсон Ли), экзотической красавицей, поездку-задание и миссию спасти мир от мировой войны. Белосельцев – такой же продукт газетных заголовков своего времени, как и Бонд. Существенное отличие «Горящих садов» от «Бондианы» состоит не в более скромном бюджете сериала (ну да, Бонд выезжал из моря на «Лотусе», Белосельцев – на боевой машине десанта), а в сути. Белосельцев отправлен в поход не столько разведкой, сколько Богом. Вместо арсенала, предоставленного Q, главное оружие русского шпиона Белосельцева – ресурсы его души, способность галлюцинировать, плюс, не смейтесь, набор сувениров – значки, ручки, водка, открытки с видами Москвы. И если герой Флеминга за столом рассуждает о достоинствах шампанского и белужьей икры, то Белосельцев произносить пламенные монологи о любви к государству, с распадом которого, собственно, востребованность этих «Садов» резко пошла на убыль.

Едва ли можно прогнозировать, что Проханова, даже при его нынешней рейтинговости, ждет такая же мировая слава, как Киплинга, – но и вряд ли от «Горящих садов» ничего не останется. Этот пепел имеет свою цену, в том числе очень практическую: эти тексты – идеальный материал для сценария сериала про советского Индиану Джонса, советского Киплинга, советские «длинные» 70-е, про еще одну «великую эпоху», каких в истории России было слишком немного, чтобы запросто отказываться от них.

Глава 14

СССР после Брежнева. Ужины с «московскими великанами». Мечты о генетическо-бактериологическом оружии.
Чернобыльский взрыв. Воцарение радиоактивного пророка непосредственно в доме у Проханова.
Будни ликвидаторов. «600 лет после битвы». Бунт прототипов

Однажды, в начале 80-х, в программе «Время» показали репортаж из Кремлевского дворца съездов. К декорированному красным кумачом заднику приколот бумажный профиль Ленина; камера надолго задерживается на геронтократах в президиуме (это был очередной юбилей Союза писателей), наезжает на секунду на стакан воды докладчика в тот момент, когда тот цитирует генсека. Ближе к концу репортажа, когда идеологическая компонента уже отработана, а ордена вручены, оператор панорамирует зал, и несколько мгновений зритель может наблюдать целый ряд, состоящий из хохочущих мужчин, резко контрастирующих со своими соседями: демонстрирующий мелкие зубы кореец, крупный зуброобразный славянин, бородач с ясно-бездонными глазами. Рядом с корейцем можно увидеть необычно загорелого мужчину, с черными волосами почти до плеч: он улыбается только глазами. Это Проханов, он только что прилетел с берегов Лимпопо и сразу из Шереметьева рванул сюда, сильно опаздывая. А смеются они потому, что, плюхнувшись рядом с Кимом, он тотчас же спрашивает, знает ли тот, где у женщины находится аппендикс? «Где?» – спрашивает простодушный Ким. Маканин, Орлов, Крупин и другие «сорокалетние» уже прислушиваются к разговору. «Как войдешь, так слева…»[9]9
  Странный рефлекс этой остроты обнаруживаем в романе «Идущие в ночи», где Басаев беседует с бывшим учителем, ставшим чеченским боевиком. «Ты что преподавал? Географию? Тогда ты знаешь, где расположен эдем. Напомню – доходишь до штаба русских, кидаешь гранату и оттуда прямо вверх, не сворачивая, – пошутил Басаев, приобнимая командира и похлопывая его по спине».


[Закрыть]

«Это был такой диссонанс официозу», – комментирует казарменную остроту своего приятеля Ким, мемуарист. Официальные органы, надо сказать, пропускали такого рода диссонирующие ноты мимо ушей. К лету 1981-го Проханов уже член правления Союза писателей СССР, он выступает на 7-м съезде, и стенограмма публикуется в «ЛГ» с фотографией автора. У него великолепный доступ к публикациям – «ЛГ», «Правда», «ЛитРоссия», «Октябрь», «Знамя», «Сельская молодежь», «Юность», «Молодая гвардия». Он сближается с главредом «Знамени» Вадимом Кожевниковым. Они много времени проводят вместе, и тот прочит его чуть ли не в преемники. Не только он. Однажды ему присылает личное приглашение к себе на юбилей сам Шолохов – «к удивлению всего секретариата, всей партийной элиты, номенклатуры, которые все чаяли туда попасть». Шолохов, бывший для советской литературы тем же, что Толстой для русской интеллигенции, – кумиром, живым воплощением литературоцентризма, моделью писательского успеха, популярности и влиятельности, – давно его интересовал. Он видел его однажды на приеме в Кремле, среди обожателей, и остро почувствовал магнетизм этого «невысокого изящного человека с веселыми голубыми глазами». Писатель был единственно возможным в советской империи вторым центром, и вместе с генсеком они, «как электроды, опущенные в раствор, управляли пространством, соперничали между собой, перетягивали друг к другу заряженные частицы» («Надпись»).

И вот этот человек пригласил его на свой юбилей, прислал в Союз писателей письмо, где отдельной строкой был упомянут Проханов, которого он хотел бы видеть. Для читателя с хорошим воображением это выглядело так, будто умирающий вожак стаи выбрал наследника. Не понимая, как такое может быть, Проханову позвонили из аппарата СП, сообщили ему о требовании Шолохова, и они поехали в Вешенскую. В купе были писатель Михаил Алексеев, главный редактор журнала «Москва», и Егор Исаев, поэт, лауреат Ленинской премии. Они делали вид, что ничего особенного не произошло, и мирно пили с ним водку, но иногда посматривали на него «как-то диковато», поскольку тот нарушил табель о рангах. Что он там делал? «Я, например, видел, как скворец перелетел через ограду шолоховского дома. Я шел по берегу Дона…» Ok, а Шолохов-то? «Когда я оказался на юбилее, я увидел маленького человечка, ослабевшего, ничем не напоминавшего рубаху-парня, с таким сахарным запястьем, которое вот-вот должно было обломиться, он молчал, а вокруг него бушевали гигантские мужики: секретари обкомов, генералы, налитые коньяком, гемоглобином, директора атомных заводов, начальники округов, все мечтали с ним чокнуться. У него уже были кризы гипертонические, он уже умирал, и он просто молчал и так держал рюмочку. Как такой Будда. Они все теснились, я все боялся, что они его затопчут, слоны. Я издалека смотрел. Просто стоял и пил коньяк. Вдруг ко мне подбежал Верченко (секретарь СП по организационно-творческим вопросам. – Л. Д.): ты чего не идешь? Я последним подошел и чокнулся. Видел его глаза, наполненные слезами. Больше ничего, ни слова. Но тем не менее это был знак».

В самом начале 80-х Союз писателей предоставляет Проханову – «за мои военные подвиги» (улыбка) – жилплощадь на Тверской, где раньше квартировал Ираклий Андроников, а до него Исаковский; в начале нулевых ее посетит писательница Козлова и при осмотре найдет еще несколько поводов вытереть о Проханова ноги в своем романе «Открытие удочки». В тот момент самым наглядным образом происходила ротация писательских элит: Союз писателей СССР построил несколько домов для писателей в районе проспекта Мира, и недавно обласканных государством литераторов селили туда, в стометровые квартиры. Сталинские территории – дом на Тверской и в Лаврушинском, наоборот, освобождались. Их предоставляли писателям, которые были с точки зрения тогдашнего Союза самыми перспективными.

С балкона этой квартиры в день похорон Брежнева они наблюдали траурное шествие. Андрей, младший сын, которому тогда было лет десять, стоял рядом с отцом и, по его словам, поинтересовался, хорошим ли человеком был Брежнев, на что Проханов якобы ответил: «Он был плохой менеджер» (слова «менеджер» Андрей не знал, и ему показалось, что отец произнес «рэйнджер», поэтому долгое время крушение империи в его сознании связывалось с недостаточной компетентностью Брежнева в качестве рэйнджера).

С чем связана была для него смерть Брежнева? «Ничего такого из того, о чем теперь говорится. Было некое возбуждение, любопытство: меняется строй, люди новой формации. Я до сих пор помню репортаж о его погребении с Красной площади: последнее, что показали, – камера ушла от могил, она взяла башни кремлевские и множество ворон, черных, страшных, и некоторые летели очень близко от объектива – и вот эта метафора мне запомнилось, такие знамения – древние, библейские, как затмение Солнца. Но мы же тогда все были достаточно ироничны, никакой апологетики Брежнева не было, все устали от этого».

Да, он рассказывал анекдоты про Брежнева, другие хохмачи пародировали генсека, «чувствовалось, конечно, что идеология – точнее, агитпроп, который транслировал эту идеологию мертвым малоинтересным языком, – стух, он не понимал, в чем красота государства советского, не мог ничего предложить. Я думаю, если б он заговорил языком Хлебникова, если б он вернул такие термины, как „будетляне“, если б возник авангардный подход, стимуляция в человеке грядущего, а не настоящего, то это был бы выход для определенной части интеллигенции. Я даже думаю, что их диссидентство – скажем, Евтушенко, Вознесенского, – заключалось в том, что они хотели очеловеченного социализма, одухотворенного коммунизма, с человеческим лицом. И если бы агитпроп предложил им эту коммуникацию – не им даже, а стране в целом, – то они бы из диссидентствующих превратились в социалистических лидеров. Так что смерть Брежнева не была, для меня во всяком случае, ударом».

Примерно в это же время, 81–82-е годы, ему предлагают вести в Литинституте творческий семинар для молодых писателей. Он соглашается, ему лестно, особенно потому, что он вернулся «в те же помещения, где молодым робким человеком разливал чай из самовара профессорам – теперь уже как кумир, как мэтр». Он посвящает этому полтора года. «Один выпуск у меня был целиком, второй наполовину, Киму передал. Я был входящим в силу, в моду писателем, меня пригласили вести этот курс. И для меня это был интересный опыт: молодая аудитория, я любил витийстовать, я любил их очаровывать».

– В каком жанре проходили семинары?

– Их было пятнадцать-семнадцать человек, они приносили свои творения, рукописи. Я их брал домой, говорил: такого-то числа мы слушаем такого-то. Все говорили, и потом я делал резюме. Я был авангардным человеком, старался в их упаднический, минорный дух втолкнуть авангард, государство, строительство, волю, сопротивление, технократизм. А у них все тексты были абсолютно декадентские.

Можно только предполагать, какие чувства он вызывал у этой публики. Это самые горячие для него годы, он не вылезает из боевых походов – Афганистан, Никарагуа, Ангола, Кампучия (впрочем, он и сейчас, посиживая на печи, очаровывает всех, кто может пользоваться его обществом). Может ли он оценить степень своей популярности? «Потом эти семинаристы встречались со мной, говорили, что были благодарны мне не за методику, а за энергетику; эта энергия, экспрессивность была им очень важна». Очень похоже на правду. «Еще что? Там были обожанье, студентки, молодые барышни, все такое. Святая тайна. Мне этот период нравился. Мне нравилось щеголять, властвовать умами, царствовать… Потом я проговаривал какие-то вещи… речь шла о стилистике, о методике, как сочетать сказуемое с подлежащим, что такое образ, как создать метафору, тогда у меня были определения на все это, это было необходимо. Я импровизировал, я создал свою сиюминутную теорию изящной словесности. Все было пропитано обожанием, восторгом, эти вещи говорились не всему семинару, а кому-то одному из них. Эти обсуждения побуждали меня рассказывать о психологии моего собственного творчества. Я рассказывал, как пишется роман, что в романе есть несколько биофизиологических фаз, которые испытывает на протяжении всего писания художник».

«К этим семинарам я не готовился – импровизировал. Меня провоцировала среда, люди. Это всегда было интересно. Там много было бреда, открытия не абсолютные, а сиюминутные, они не пригодились, но хороши были тем, что это была кухня отдельно взятого художника, абсолютно несъедобная для моих слушателей. Никто ею не воспользовался. Я же был белой вороной». – То есть учеников так и не возникло? – «Ни у кого нет учеников. Случайное соприкосновение преподавателя с аудиторией. Учителями становятся через несколько поколений, возникает ощущение школы». – Я полагаю, у Битова есть ученики. – «У Битова? Кто – назови. Битова можно воспроизводить только на уровне дохи».

Может ли он вспомнить что-нибудь о литинститутском образе жизни? «Очень часто мои ученики попадали в какие-то истории, какие-то пьянки, их выгоняли, я ходил к ректору, хлопотал за них. У меня было ощущение гнездовья, куда я отложил много яиц, из которых вылупилось много птенцов. У меня были сердечные отношения, молодая аудитория. К сожалению, как ни странно, эти люди не состоялись. Из моих семинаристов пробилась только одна Света Василенко. Как всегда с зернами – одно падает на камень, другое склевывает птица. Видимо, очень большой в природе отбор среди художников. Много званых, но мало избранных. Быть художником – это марафон. Вбрасывается огромное количество людей, и на разных этапах происходит непрерывный отсев. В моем поколении мало людей бегут со мной рядом. Хотя, может быть, я лежу на канапе, а дорожка бежит. Представляете? Четырехногое канапе! Иноходью. А я, как Артем Троицкий, лежу и курю кальян».

– В поздних романах вы утверждаете, что приход Андропова был победой кагэбистского клана над партийным. Вы уже тогда понимали подоплеку этой борьбы внутри советских элит?

– Я не мог ее не понимать, потому что находился в кругу политиков, военных, ЦК, разведчиков. Я понимал, что приход Андропова в Кремль – это огромная победа разведчиков, КГБ. Уже тогда складывался миф об Андропове. Говорили, что все эти годы, проведенные на посту КГБ, он очень много читал, много времени посвятил изучению истории, и его приход должен привнести в этот застойный, тухлый, мистически неоформленный организм динамику, все ждали открытия. Но вместо открытия начались эти дисциплинарные штучки – отлов пьяниц, тунеядцев, дурь такая, – и потом очень быстрая смерть. Геронтократическая репутация Кремля только усилилась. А при назначении Черненко все поняли, что речь идет о каком-то глубинном маразме. И приход Горбачева все восприняли с огромным энтузиазмом, пока мы все, и я в том числе, не почувствовали обвальные тенденции. Они были в основном связаны с тем, что потом называлось потерей управляемости.

– Когда вы почувствовали, что страна захлебывается?

– Окончательно – когда войска стали выводить из Афганистана, году в восемьдесят шестом. До этого тоже были симптомы. Чернобыль и Афган – два крупных поражения – были началом конца, но ни они, ни травля, которая вокруг меня развернулась, не вызвали у меня ощущение катастрофы. Я почувствовал катастрофу, когда возник Карабах, когда начался демонтаж политических структур, когда открыто зашла речь о трансформации системы. Государство настолько одряхлело и настолько наполнилось суицидальными тенденциями, что оно само стало отгладывать от себя куски – то лодыжку, то ягодицу – и выплевывать, выхаркивать в народ, и народ доедал эти жеваные куски.

Когда им впервые был употреблен термин «застой»? – Им – никогда. – То есть «застоя» не было? – Был, но он не оперировал этим термином. «Застой был временем, с одной стороны, накопления огромных ресурсов, которые не знали, как реализовать. Бывает так, жиреет человек, тучнеет, а куда направить эти жиры, калории – не знает, нет работы настоящей. Скажем, если б была задача переселения Советского Союза на Луну или на Марс – все было бы понятно. По существу, эти накопившиеся богатства в первые три года после 91-го вывозили непрерывно, эшелонами, выкачивали, вся Европа жила на этих богатствах, на мозгах, на школах, на медицинских дарованиях, на музыкантах, на полиметаллах, на уране, на красной ртути. Богатства были накоплены, и их не знали, как реализовать, какой следующий суперплан. Целина уже была, хотели реки поворачивать, но… А социализм – это непрерывное улучшение социальности. Каждое поколение станков на заводе должно улучшать человеческие отношения, усложнять, дифференцировать. Вслед за модернизацией техники должна постоянно модернизироваться социальная среда, которая в этой технике работает, – и вот этого не стало, не было суперпроекта. С другой стороны, скопились противоречия. По существу, Советский Союз был заминирован двумя минами: первая – ожирение, которое не расходовалось, и вторая – шлаки, тромбы, болезни, которые тоже закупоривали жилы страны. Союз взорвался, потому что одно детонировало от другого. Но я не оперировал термином „застой“. В ту пору я занимался больше накоплениями, чем противоречиями. Противоречия я оставил в мамлеевском времени, а потом переключился в миры, где создавались колоссальные машины, научные школы, возникали наукограды, такие, как Новосибирский академгородок, или Протвино, или серпуховские поселения вокруг циклотронов – вот что меня увлекало. И я все ждал великого социального проекта, который продолжил бы большой советский проект. Потому что коллективизация была проектом, индустриализация была проектом, война 45 года – тоже проект, Гражданская война и революция – проект, космос и атом – проект, экспансия советской империи на все континенты – проект, а дальше что? Следующего проекта не было – и страна остановилась».

– Сейчас это главная ваша претензия к Путину – отсутствие сверхзадачи?

– Да. Но я понимаю, чтобы эту задачу реализовать, необходимы огромные накопления – а все вывезено, квартира пуста, даже обои оборваны. Но сама задача должна быть сформулирована, и под эту задачу квартира должна быть наполняема мебелью, газ нужно подключить, водопровод, жизнь должна в ней быть. Так что я вовсе не смотрел на Советский Союз как на нечто обреченное. Более того, мне было неинтересно общаться с теми, кто спрашивал, доживет ли Союз до тысяча какого-то года. Я их избегал, они мне были неинтересны. И, поскольку я занимался апологетикой, я для них тоже был таким чудовищем, карьеристом, который продаст мать родную, для того чтоб получить очередной орден.

– А что это, кстати, за орден у вас вчера был в телевизоре, у Познера?

– Это меня наградил генерал Трошев крестом, черным золотым крестом за Чечню, который является точной копией царской награды времен кавказской войны.

Еще он мог бы приколоть к пиджаку Знак почета, орден Трудового Красного Знамени, орден Дружбы народов, генеральскую звезду за службу в вооруженных силах, орден Сталина (изобретение Сажи Умалатовой), орден за защиту Приднестровья. Надевает ли он их куда-нибудь? «Надевал, когда на демонстрации ходил в День Победы». Планки или сами ордена? «Нет, чтоб все звенело, сверкало. Ну и в последнее время несколько раз надевал трошевский крест во время телевизионных программ, чтобы там Жириновский особенно не залупался, чтоб знал, с кем имеет дело…»

– А как вы в восьмидесятые предоставляли себе будущее, лет через двадцать?

– Мне казалось, что централизм должен сохраняться, но он должен был быть более и более просвещенным. Я был таким советистом. Мне казалось, что техносфера должна пропитываться суперзнаниями. Трагедия системы в том, что она перестала быть проектной, я это понимал. Мне казалось, что должны были быть созданы проектные институты. Скажем, тот же Фролов, Институт человека, должен изучать человека как космический объект. Дефектность централизма была в том, что явления, не подпадавшие под его понимание, он уничтожал. Скажем, что такое сталинизм? Сталинизм – это истребление тех явлений в обществе, которые не поддавались регулированию и управлению и как таковые мешали, не укладывались в рациональную схему. В дальнейшем, когда сталинизм уступил место хрущевизму, брежневизму, явления, которые не поддавались пониманию и управлению, не замечались. Не истреблялись, а просто не замечались. Это была пора накопления противоречий, неопознанных явлений в политике, в культуре. К этим явлениям у власти не было ключа, и они не подвергались осмыслению. А Горбачев просто всем этим закупоренным противоречиям дал выплеснуться на поверхность, возникла игра свободных сил, и она разнесла реторту, в которой они существовали. Я полагал, что будущее советского строя состоит в усложнении…

Каким бы проницательным он ни был, даже он не избежал иллюзий, связанных с перестройкой. Ему кажется, что «идеи, взгляды, открытия, замурованные в конформистском советском обществе, вырвутся на свободу и получат свое развитие, энергетический всплеск», произойдет «колоссальный взрыв наук, знаний, личности, общества». Это не означает диссидентства – скорее, он был настроен, как и его «Литературная газета», которая была газетой критики, но полагала себя газетой, помогавшей социализму эволюционировать, переходить из окостенелых, консервативных фаз в фазу движения, развития. «Я был человеком, который любил развитие, мне эта идея была близка, импонировала. И все в советском строе говорило о возможности развития, потому что сам строй был сформулирован как развитие».

Развитие не в смысле конвергенции с Западом, вы не найдете у Проханова гимнов Саманте Смит и Кате Лычевой. Он коллекционирует фантастические идеи вроде того, каким образом можно выводить в космос земную материю: поставить вокруг Земли по экватору огромные платформы-ускорители, соленоиды (проволочные спирали, по которым идет ток и которые создают постоянное магнитное поле), которые, гоняя по огромной электрической спирали тело, придадут ему ускорение и выкинут в космос. Он публикует статьи, где призывает носителей накопленных, но не реализованных идей объявиться. Таким образом, например, он знакомится с ученым Лазарем Меклером, считавшим, что открыл тайну гена. Меклер пытался через прохановские связи в армии, Генштабе внедрить свои открытия на государственном уровне. Несколько раз они бывали в гостях друг у друга и за ужином мечтали о том, как армия, овладевшая тайной гена, получит в свое распоряжение генетическо-бактериологическое оружие.

В разговорах с друзьями-писателями он рисует грандиозные картины метафизического возрождения России. «Я проповедовал вторжение духа, мистического, светоносного, в государственную мегамашину. Мне казалось, что в государстве должно быть разрешено свободное вероисповедание и мистический русский космос сольется с механическим космосом Гагарина. Тогда уже я начал увлекаться федоровскими идеями. Я догадывался, что советский красный проект был на самом деле богоискательским, что это была религия, что он связан с теологией, что ущербно толковать советский строй как рационализацию труда, социума, достижение благосостояния… Нет, это была гигантская метафизика».

Ученый С. В. Солнцев, один из прототипов его романа «Ангел пролетел», вспоминает, как в сентябре 1984-го беседовал со своим коллегой (и тоже будущим прототипом) Спартаком Петровичем Никаноровым, и тот «сделал решительное заявление о том, что „нам необходимы свои писатели и поэты“». Через пару лет они наткнулись на статью Проханова в «ЛГ» ко дню Советской армии, 23 февраля 1987 года. «Яркий, напряженный голос этой статьи, ярко выраженная проимперская позиция были совершенно необычны на фоне серых, безликих статей этой газеты, да и других газет».

Это правда: в начале перестройки он разражается рядом публикаций, в которых писал, что нужны новые идеи и что они есть и нужно просто вытащить их на публику. Ученые-концептуалисты, в свою очередь, мечтали найти гуманитария, который дал бы выход их идеям, их энергии, выход не просто в специальную литературу, но и в широкую прессу. «Сразу же, – продолжает Солнцев, – возникло представление: „Это наш писатель!“» Позже Проханов говорил мне, что эта статья была «неводом» для ловли таких, как мы. Но «поймалось» мало, мы были главным уловом.

Как в свое время Лев Лебедев и Эйдельман, они сами вышли на контакт и предложили встретиться. «Раздался звонок в моей квартире, они представились, сказали, что прочитали статью и хотели бы повидаться, и чуть-чуть себя аттестовали. Я же был очень любопытным, был и остаюсь. Это сулило мне встречу с новой областью знаний, с новым коллективом, и я не ошибся, потому что две книжки: „Ангел пролетел“ и „600 лет после битвы“ – это результат общения с ними».

«5 апреля 1987 года, – вспоминает дотошный Солнцев, – я впервые поговорил с Прохановым по телефону. В конце апреля он пригласил меня пообедать в ЦДЛ. За обедом я ему сказал, что фундаментальное открытие, позволяющее создать непобедимую империю, имеется. Оно состоит в поаспектном исследовании ее формы с последующим синтезом конструктивной теории, позволяющей спроектировать структуры и деятельность госаппарата, государственных организаций в соответствии с имперскими целями. Проханов что-то почувствовал, начались контакты».

Откуда они взялись, эти «концептуалисты», про которых он в конце 80-х напишет два романа? «Это выглядело так. Были лаборатории, группы. Одни люди работали на кафедре физтеха, читали там какие-то курсы, другие были внедрены, скажем, в какие-то энергетические НИИ, занимали кафедры по исследованию телеуправления. Тогда же управлением занимались самые разные институты и ведомства. Было управление чисто техническое, было управление производственными процессами, была теория управления элементами общества. И они там находились, получали в разных местах деньги. А потом объединились в такую группу, которая встречалась, мозговые атаки, штурмы и т. д. Все эти люди говорили на языке футурологического коммунизма. Я был включен во все эти катакомбные кружки футурологические, в разговоры».

Солнцев вспоминает, что много раз беседовал с Прохановым: «он был на моем 40-летии в Фонде Сороса, приглашал меня в только что созданный журнал „Советская литература“, отправил меня в качестве корреспондента „Советской литературы“ на съезд народных депутатов в 1989 году, выступал в нашем коллективе в ЦНИИ проекте, где тогда развивалось концептуальное направление. Проханов был не только искренне заинтересован в контакте с нами, но и стремился помочь развитию направления. Весной 1991 года он пригласил С. П. Никанорова и меня к Олегу Дмитриевичу Бакланову, который в то время был секретарем ЦК КПСС и заведующим оборонным отделом. Мы рассказали ему, чем мы занимаемся, и он тут же просил министра радиопромышленности Шимко о поддержке нашей работы. Принял участие заместитель председателя Военно-промышленной комиссии Совета министров СССР, председатель НТС ВПК Кулаков. Итогом было возникновение у Проханова представления о концептуальных методах и их возможностях. Проханов побывал и на строительстве атомной электростанции».

Сам Проханов называет всех этих людей, занимавшихся теорией управления обществом, «никаноровцами», «концептуалистами» и – в романе – «московскими великанами». «Они были великие проектанты, брали на себя функцию природы и Господа Бога, они объяснили мне Советский Союз как суперпроект, они объяснили мне причины деградации этого суперпроекта: он перестал допроектироваться, перестал достраиваться, исчезли конструкторские бюро социальные».

Позже он собирался внедрить их к Олегу Бакланову, устроил им встречу, они показались тому интересными, и он даже начал финансировать их.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю