Текст книги "Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова"
Автор книги: Лев Данилкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Зимой, облачившись в валенки и долгополую шинель, он становился на огромные деревянные лыжи; две красные ладьи под ногами завораживали его своим видом, и он готов был кататься на них целыми днями. Все эти сосны он воспринимал не столько как склад лесоматериалов, сколько как банк впечатлений, натуральный капитал. «Восхитительная природа. Два года я видел все ее малейшие изменения, жил ею». «Инспектор метелей», он чувствует себя как живописец начала века, уехавший в Париж почувствовать атмосферу эпохи. По его мнению, изучать эту атмосферу следовало в истринских лесах.
В его подчинении были несколько лесников, все на сколько-то старше его. «Вы были менеджером?» «Топ-менеджером», – со значением поправляет он. Топ-менеджер представлял интересы администрации, являясь промежуточной ступенью между рабочими и чиновниками – и одновременно исполнителем непосредственных дел по ведению лесного хозяйства.
Всего в этой зондер-команде служило человек шесть хорей и калинычей, все они проживали в окрестных деревнях, прошли войну и были старше своего начальника. Двое из них – Виктор Ратников и Геннадий Филиппович, последний более известный как Хохол, как ни странно, живы и здравствуют – мы обнаружили их в деревне Мартюшино. Ратников – прототип Гришки Ратника, лесника из «Иду в путь мой». Именно вместе с ними Проханов был сфотографирован однажды корреспондентом местной газеты на истринской дороге. Посреди тракта, пролегающего через заснеженные поля, позируют трое мужчин в валенках, на деревянных лыжах с веревочными креплениями: один здоровый битюг, второй постройнее, третий помозглявее – «Лесничии обходят свои владения. На их участках все в порядке». В центре, в островерхом, с капюшоном, балахоне – Проханов, по бокам – Виктор Ратников и Геннадий Филиппович. Три богатыря.
Они голосуют за КПРФ и однажды углядели своего бывшего коллегу на Первом канале «у Малахова». Трудно было произвести на них более благоприятное впечатление. Последний раз они видели своего патрона сорок лет назад, и поэтому подробности общения с Александром Андреевичем несколько изгладились из их памяти.
Бессребреничество Проханова вовсе не подразумевало отсутствия возможностей для наживы. Сейчас складывается ощущение, что этот Фаворский лес – как, надо полагать, и многие другие – был местом, где шла непрерывная подпольная торговля всем, чем только можно. Крупным событием лесной жизни был приезд пильщиков из Чувашии. Визиты контрагентов истринского лесничества имели обыкновение заканчиваться чудовищными попойками, избежать которых означало бы восстать против всей коррумпированной системы в целом. Механизм вовлечения в аферу не предполагал наличия чистоплюев. При, допустим, напиленных 100 кубометрах древесины учетчик Проханов, с карандашиком и рулеткой обмерявший поленницы, писал в ведомость 80, тогда как остальные 20 чуваши-пильщики продавали местным же крестьянам, а взамен выставляли покрывавшей их администрации в лице молодого москвича бакшиш. После одного из таких посещений будущего члена политсовета Фронта национального спасения можно было увидеть плачущим, вопящим и одновременно катающимся по земле, кончилось тем, что его забрал к себе ночевать один из подчиненных – Хохол, который до сих пор хлопает себя по ляжкам при этом приятном воспоминании.
В общем, это было такое ерофеевское времяпрепровождение, хотя и не столь прочно связанное с употреблением алкоголя; скорее можно сказать, что Проханов был родоначальником протестного поколения дворников и сторожей. Зарплата у лесников была далеко не министерская, их кормил лес, и единственное, что им нужно было, так это чтобы не мешали подворовывать. Как мы помним по сашесоколовскому «Между собакой и волком», где речь идет о загадочном убийстве, с местными жителями у лесников могут складываться самые непростые отношения. С Прохановым им повезло, и поэтому они его любили. Хохол и Ратников сообщают об одной любопытной детали, касающейся своего шефа: крайне демократичный и никогда не дистанцирующийся от своих подчиненных, он, тем не менее, довольно часто отказывался пить с ними водку. Иногда он даже любезно предоставлял им безвозмездный кредит в размере одного-двух рублей, а сам с утомленным видом садился на какой-нибудь пенек и мучительно, до слезной поволоки, вглядывался в даль, в свои «угодья», молился на «иконостасы лесов», цифровал пространства, чтобы через три-четыре десятилетия иметь возможность припомнить пейзаж вплоть до последнего листика.
– А вот был у меня здесь случай, я все время вспоминаю, – затравливает байку чуть захмелевший Проханов. – Пошел я на охоту и подстрелил утку, а та возьми да и упади в воду, далеко в болото. Собаки у меня тогда не было, зима, вода в болоте максимум плюс два, но я все-таки раздеваюсь, бросаюсь, как спаниель, в ледяную воду, холодно страшно, плыву, прямо зубами ее хватаю – еле-еле доплываю обратно, выхожу – голый, с уткой в зубах – и смотрю: стволы берез – красные! кровавые! Это у меня от холода помутнение.
– Ага, такие красные, что еще чуть-чуть, так и утка поджарилась бы, – неожиданно вставляет шпильку Митрофаныч видно, что несколько ироничное отношение к молодому и чрезмерно аффектированному начальнику осталось у него еще с тех лет.
Если судить по его интервью прессе, Проханов планомерно реализовал программу «романтического беглеца» и жил подобно герою романа американского писателя Торо «Уолден», удалившемуся от цивилизации, чтобы жить в массачусетском лесу естественной жизнью, читая книги и постигая природу. Это было своего рода «ритуальное самоубийство»; в качестве неопровержимого довода в пользу этой теории прохановские биографы все как один заявляют о том, что их клиент даже лишился столичной прописки. Не уверен, что это правда: Истра не так уж далеко от Москвы, и уж точно в Московской области, что даже при тогдашних драконовских законах едва ли лишало его права жить в столице. Во всяком случае, ни о каких бюрократических трудностях, связанных с восстановлением прописки, Проханов мне не рассказывал. Впрочем, даже если он ее и потерял, то тут же восстановил, женившись.
Кроме того, наслаждаясь изоляцией, лесник вовсе не анахоретствовал; железнодорожная связь между Москвой и Истрой не прервалась, и он наведывался к московским знакомым, а те приезжали к нему – институтские и кабэшные приятели. В частности, здесь бывали и его будущий друг номер один Пчельников, и даже та самая «невеста», которую он «бросил». Это было такое модное чудачество, хождение в народ: бежать в деревню, жить у стен монастыря, иметь в своих угодьях Фаворский лес – даже если деревня была рядом с Москвой, монастырь – краеведческим музеем, в котором показывали ржавую мосинскую винтовку и фотопортрет Кагановича, а Фавор – всего лишь ономастической копией настоящего.
«Когда я ушел оттуда и поселился у тети Поли в Бужарово, была целая драма, весь институт трепетал. Ко мне приезжали, там была женщина, которая мечтала обо мне, как-то затащила меня в ледяной погреб ночью, там исповедалась мне в своей любви. Они не верили, что я совершил этот поступок, ушел из инженерии в какие-то писатели. Моей матушке звонили: что, действительно писатель?»
«И недаром, когда я оказался в лесниках, в деревне, ко мне странным образом потянулись москвичи, бабки всякие. – Вы вели образ жизни старца? – Они думали, что я старец, а мне было забавно, они приходили в келью, как к отцу Сергию, и ждали откровения, полагая, что я узрел какое-то чудо и пошел по тропе Савла-Павла».
Обязательным пунктом московской программы был визит в Тихвинский, к матери и бабушке, и поход в мясной отдел гастронома: там он загружался дефицитным в деревне мясом, для себя и для хозяйки. И вот уже несколько раз воскресными вечерами, вцепившись в промерзшей электричке в набитую антрекотами торбу, он подслушивал разговоры двух странных соседей по вагону. В них можно было различить слова «бог», «история», «Никон», «Гефсимань» – это были пассажиры, выделявшиеся среди прочих своим интеллектуальным уровнем. Неудивительно, что незнакомцы волновали молодого беглеца из технотронной цивилизации, у него тоже были соображения, которыми он мог поделиться, в том случае, разумеется, если бы у него появилась возможность стать третьим участником этой беседы. Самое удивительное, что они всегда сходили там же, где он, но направлялись в саму Истру, а не в Бужарово.
Он так и не решился отрекомендоваться им, и кончилось тем, что эти двое, узнав, что в Бужарово поселился экзотический молодой человек, интеллектуал, ушедший из города «в архаику», явились к нему сами. Один из них оказался сотрудником Новоиерусалимского краеведческого музея Львом Лебедевым, а второй, ни много ни мало, историком Натаном Эйдельманом, тот также занимался там историческими изысканиями. Отношения с Эйдельманом – один из самых любопытных моментов прохановской биографии, очень странно представить вдвоем этих совершенно разных типологически людей – и в смысле психического устройства, и как служителей обществу. Наверняка они схлестнулись бы в 90-е – но не успели: Эйдельман умер в 1989 году.
Познакомившись и составив друг о друге самое благоприятное впечатление, они стали встречаться, примерно раз в неделю: там были «иудейские, Натановы, и православные, отца Льва, разговоры, споры». Именно эти двое открыли ему мистику этого странного места. «С Натаном мы не были ни друзьями, ни врагами», а вот с Львом Алексеевичем Лебедевым у них завязалась дружба, длившаяся вплоть до его кончины в конце 90-х годов; он стал одной из самых важных фигур в его жизни, идеологом, повлиявшим на него в не меньшей степени, чем Дугин, Кургинян и Джемаль. Лебедев был старше его года на четыре. Закончив экономический факультет МГУ и истфак ЛГУ, он оказался в музее Нового Иерусалима, где тоже, по-видимому, пытался реализовать модель «бегство от цивилизации».
– Вон дом, где отец Лев жил, – указывает Проханов на постройку из белого кирпича. Внутрь попасть не удается: замки и заборы. Сорок лет назад все здесь находилось в руинах: «обломленные башни, рухнувшие купола, поверженные колокольни».
На территории можно было найти затейливые цветные изразцы вроде глазированной львиной морды, по сей день хранящейся в коллекции прохановских сувениров, но сама музейная экспозиция не отличалась большим разнообразием: ее ядро составляли окаменелые ракушки, чучело совы и засушенный пшеничный сноп. Каких-то особенных усилий по поддержанию она не требовала и поэтому оставляла хранителю множество времени на досуг.
Тот имел обыкновение злоупотреблять чарочкой и вообще пользовался репутацией человека эксцентричного, даже когда закончил семинарию в Загорске, принял сан и стал протоиереем. Это он крестил Проханова, и он же выведен в «Надписи»; истории с походом в ЦДЛ и дебошем в ресторане гостиницы «Украина» в самом деле имели место.
Изразец из Нового Иерусалима.
«Мы познакомились с ним, когда я был исполнен языческих православных чаяний, а он увлекался восточной философией и йогой, что не мешало ему уже тогда быть бражником». Они выпивали, стояли на голове, спорили о путях русской души, благодати, полученной через крещение. Чокались обычно за что-то важное, в плей-листе фигурировали композиции: «Давайте за Бога!», «За скорое возвращение святой православной монархии на русскую землю! Пусть сгинет жидовская власть и вновь над Кремлем воссияют имперские золотые орлы!», «За святую Русь!», «За Владимира Кирилловича Романова, наследника русского престола!».
«В школе, – рассказывает отец Лев в „Надписи“, – я собирался стать заговорщиком, собрать боевой отряд и с помощью динамита взорвать ненавистных партийных вождей. В университете углубился в историю, льстил себя мыслью, что овладею историческими и политическими науками, вступлю в партию и трансформирую изнутри эту богомерзкую власть, избавлю Россию от коммунизма. Отчаявшись что либо сделать, я стал заниматься йогой, полагая, что это путь к индивидуальному спасению, и, стоя на голове, медитировал, пытаясь разорвать кармический круг. И только попав сюда, в эту обитель, я оказался под могучим животворным влиянием православных святынь».
Самые заурядные предметы и явления в этом месте казались приметами и предзнаменованиями. Друзья шатались по ночному монастырю, воспользовавшись ключами от музея, отправлялись в собор, разглядывали сквозь взорванный купол зияющий провал небес, наблюдали «звездные миры, голоса, крылья». Они не уставали воображать, что именно здесь, и, возможно, не через век, а прямо сейчас, через минуту, мог спуститься Христос. В ожидании Второго пришествия, захватив свечу, они спускались в склеп – к надгробью Никона, декорированному стелой, «которая в лучах свечи переливалась таинственными цветами, это был камень такой полудрагоценный, наполненный розовыми светами, с акафистом написанным». Этот надгробие ныне находится в открытом доступе, в помещении все так же пахнет свечами, все завешено рушниками и иконами, старославянские акафисты непроницаемы, рака устлана богатым покрывалом с черепом и костями, похожими на эмблему «не-влезай-убьет».
Спровоцировавший раскол патриарх возникал в их беседах чаще, чем погода. Нюансы можно смоделировать не столько по прохановским воспоминаниям, сколько по опубликованной масштабной лебедевской статье «Размышления у стен Н. Иерусалима» (итогом каковых становится соображение о том, что русские интересуются не земными благами, а царствием небесным). Отзвуки тех бесед мне удалось подслушать и в разговорах Проханова со своим священником-протеже Дмитрием Шмелевым. Они все так же спорят о патриархе-реформаторе («Никон, Александр Андреевич, был первый глобалист. При нем, и им фактически, была присоединена Украина». – «И, отец Дмитрий, не забудьте, что именно Никон придерживался взгляда, что церковь обязана активно вмешиваться в дела государства»), но Проханов не выдерживает накала беседы и в самый разгар религиозного спора позволяет себе дуракаваляние. «Скажите, святой отец, – очень серьезно спрашивает он батюшку, – а чем отличается лавка от камилавки?»
Автор книги «Крещение Руси», отец Лев, будучи истовым никонианцем, «понял Никона как никто из ныне живущих – как грандиозного трансформатора, колоссального русского космиста», готовившего единый православный мир ко Второму пришествию. Перенесение координат святынь из еврейской пустыни в центр России, по его мнению, «равносильно смещению земной оси, изменению ее места во Вселенной. Ибо Второе пришествие и есть чудесное преображение земли и всей Вселенной». Вот уже сорок лет блажь патриарха Никона представляется Проханову беспримерным религиозным и гражданским подвигом и занимает центральное место в разработанной им теории Красной Пасхи. «В середине XVII века при патриархе Никоне Россия собиралась стать огромным государством-монастырем, так как мыслила себя местом „Второго пришествия“. Русские избраны Господом для того, чтобы здесь, среди них, объявиться на Земле. Новый Иерусалим, построенный под Москвой, – инженерно-метафизический проект, связанный с перенесением топонимики „святых мест“ в Россию, для того, чтобы именно сюда спустился „космический корабль“ Второго пришествия. Это не была игра ума, это не японская имитационная архитектура, не Диснейленд, где изготовлены маленькая Испания, крохотная Франция, миниатюрный Китай. Это была гигантская задача, под которую подверстывалась вся русская история. Русское инобытие предполагало, что Россия – страна райская, что она не захвачена мировой порчей и что она будет выстраивать мир в чертежах Царствия Небесного».
Никон, всерьез считавший, что Второе пришествие должно будет состояться именно в России, предположил, что Христос будет чувствовать себя более комфортно, приземлившись в знакомой топографии, на космодром, который похож на тот, который однажды уже видел. Оставив в покое напрашивающиеся вопросы о правомерности предположений, касающихся консервативности привычек Господа, можно предположить, что, соорудив такой «тематический отель» и разрекламировав его в своих молитвах, Никон собирался перебить конкурентов лучшим предложением.
Между прочим, метафора «монастырь – байконур для Второго пришествия» могла прийти Проханову в голову при виде гигантского яйца, о котором уже шла речь. «В ночное небо дико и пугающе, почти у самых монастырских стен, возносился белый громадный купол. В поселке размещался секретный научный институт, и под белой оболочкой купола скрывалась невидимая установка, – то ли устройство для уловления молний, то ли громадная, шарящая в небесах антенна, посылающая к звездам закодированные земные сигналы. Вид купола был чужероден, нелеп, странен. Словно здесь побывало фантастическое существо, громадная змея или птица. Отложило яйцо, и теперь оно вызревало под туманными звездами». Это яйцо, отложенное советской цивилизацией, говорят, было разрушено ураганом; мрачная символика этого события, судя по роману «Надпись», произвела на Проханова впечатление.
Трудно понять сейчас, видно ли было это яйцо из деревни Бужарово, где, напротив церковки XIX века, в домике под ветлой, он прокуковал год с небольшим. Эта деревянная хатка, декорированная иконками и фикусами, часто возникает в текстах; опознавательный знак – свисающие с потолка беличьи хвосты, крутящиеся в теплых воздушных потоках, испускаемых печкой. Эти хвосты, словно затейливый скринсэйвер, развлекали его в минуты одиночества.
С хозяйкой, «теткой Полей», он и сейчас, по его уверению, продолжает мысленно разговаривать. Эта деревенская женщина была для него субститутом и собственной бабки, и Арины Родионовны, животворного источника фольклорной эстетики. Именно она спела ему – «с каждым куплетом молодеющим голосом» – «В островах охотник цельный день гуляет».
Как протекали бужаровские будни, о которых не осталось воспоминаний посетителей, как о Норенской Бродского, можно судить по миниатюре, нарисованной пчельниковской женой: над столом скособочился юноша в тулупе и валенках, под носом у него хлопочет пожилая женщина. Это были, по-видимому, идиллические времена, зимнее коротание времени под лампой, покой, тишина, изредка прерываемые стрекотом сверчка или «мистическим криком какого-то странного существа» – в мороз хозяйка забирала петухов и кур в дом и держала их в подполе. Эти катакомбные кукареку и кружащиеся сами по себе беличьи шкурки будут потом часто грезиться специальным корреспондентам, архитекторам, полковникам ВДВ и художникам-баталистам. «Половик чуть краснеет. Кот на теплой лежанке. Самовар мерцает… Рюмочка наливки с темной рябиновой ягодкой», – умиляется кто-то то ли в Африке, то ли в Азии, то ли в Латинской Америке.
Поскольку «уход в леса» был также способом перевести себя, технаря, на гуманитарные рельсы, он систематически – «я поставил себе задачу» – читает русскую классику: с самого начала, с Глинки («Дика Карелия, дика, / Надутый парус челнока / Меня промчал по сим озерам…») и до своего предшественника в этих краях Чехова.
– Послушайте, а почему на фотографиях, которые вы мне показывали, там, где печка и беличьи хвосты, на письменном столе, рядом с каменными топорищами и печатной машинкой, лежит журнал Newsweek на английском языке?
– Может, Ратников принес, прочитал и принес. А может, это бужаровская версия, тетя Поля издавала сама.
Культуролог Б. Парамонов, посвятивший Проханову язвительную статью, особенно напирает на отраженный в трифоновском предисловии эпизод с «брошенной невестой», обвиняя Проханова в нарушении либидо и сексуальной ущербности. Доводы американского исследователя трудно опровергнуть, но, судя по кое-каким репликам нынешнего Проханова, тантрический аспект существования его 24-летнего двойника был далек от ущербного. Так, уже в автобусе, на котором он ехал с железнодорожной станции Истра в город, ему удалось познакомиться с кондукторшей («симпатичная крепкая грудастая девка»), с которой они сначала принялись «кокетничать», а потом и «встречаться». «Любви не было. Но мое движение было отмечено этой девахой», – дальше он сказал «малявинской» или «кустодиевской», я не запомнил. Под деревней, на повороте с истринской дороги, расположена автобусная остановка, где он обычно и назначал свидания.
По вечерам можно было читать или писать, подражая чевенгуровскому герою: «Лесной надзиратель, хранивший леса из любви к науке, в этот час сидел над старинными книгами. Он искал советскому времени подобие в прошлом, чтобы узнать дальнейшую мучительную судьбу революции и найти исход для спасения своей семьи». А можно было двинуть в сторону клуба, который удачно располагался метрах в ста от домика хозяйки. Хотя фактически эта зеленая ветхая избенка, сейчас ослепшая, с заколоченными окнами, выполняла функцию деревенского паба, – официально внутри крепкий алкоголь был вне закона. На тамошние ассамблеи, которые он посещал едва ли не каждый вечер, стягивались на закате отборные деревенские силы, в том числе и элитный дивизион трактористов, уже принявших где-то на стороне: им нравилось танцевать под граммофон. На просьбу припомнить, какие именно произведения пользовались среди бужаровской золотой молодежи наибольшей популярностью, экс-лесник отвечает не задумываясь: Скарлатти. Отношения с трактористами были если не дружественные, то вполне нормальные; набиравшийся опыта писатель старался ничем не выделять себя.
Автопортрет. Лубок работы Проханова.
– Мне Личутин говорил, что вы в Бужарово хотели уйти в монастырь. Правда?
– Конечно. А чего делать-то мужику, куда податься? Религиозные были состояния, я был исполнен мистических переживаний природы, мира, душа жила, чаяла, и мне казалось, что если я совершил этот поступок, то нужно это все развивать дальше. Я помню, был момент, я мчался на грузовике, совхозный шофер знакомый посадил меня в кузов. Я держусь за борт, вечереющий лес – елки, шишки красные, ели накаленные, дороги белые, ветер, огонь белый сверкал – и я думал, что мне нужно идти туда, в монахи, я отрок, зажигающий свечи, «Милый свет лампадки, я тебя люблю». И я сказал – я пойду туда, обязательно, но господи, позволь мне повременить еще, насладиться, нагуляться. И я отложил этот уход в монастырь – и вот все еще не нагулялся никак: с вами сижу, романы пишу дикие какие-то… Это все хи-хи, ха-ха, но есть слабость.
Ни «невеста», ни «кондукторша» не занимали в эти два года его внимания целиком. Пять или шесть, отвечает он на прямой вопрос о количестве. Когда мы проезжаем мимо какого-то очередного, мало чем примечательного поля, он вдруг чуть ли не требует остановить автомобиль и торжественно демонстрирует мне какой-то бугорок, за которым виднеются черные хатки. «Вон там одна жила. Вон в той деревне – стала моей. Был восхитительный март, таяли снега…» В разговоре с лесниками он осторожно наводит справки, «не помнит ли кто» насчет какой-то «почтарки Ани», которая «прижила еще потом ребеночка», – что бы эти расспросы ни значили.
Из лесников особенным расположением Проханова пользовался ныне покойный местный сквайр Витька Одиноков – абсолютно тургеневский, по его уверениям, из «Записок охотника», мужик – «мудрец», деревенский философ, и так далее. (Тут Проханов начинает изображать своего приятеля; единственное, что понятно из этого спектакля, что тот чаще, чем следовало, употреблял странное междометие «пумаешь».) Вдвоем они совершали долгие лыжные прогулки, бродили по участкам, охотились. Именно он научил его держаться подальше от лесной одноколейки, которая вела к кирпичному заводу (директором которого, по иронии судьбы, был не кто иной, как Абрам Березовский, отец лондонского изгнанника) – там постоянно ошивались какие-то темные личности, подкарауливающие рабочих с зарплатой и отбирающие у них ее. Счастливо избежав участи этих несчастных, Проханов вновь обращался к своему товарищу – с ним единственным можно было поговорить о красоте, Софии, пославословить die ewige Weiblichkeit, на что, впрочем, его собеседник скептически качал головой и изрекал: «Какая барыня не будь, все равно ее ебуть». Молодой декадент хлопал себя по ляжкам, набирал дыхания и принимался высвистывать новую трель про изумление от красоты, но коллега-перипатетик эффективно обезоруживал его сентенцией вроде: «Ебешь – города берешь. Выебал – будто нищенку обокрал». (Удивительным образом в романе «Политолог» это присловье вложено в уста английской королевы, которая будто бы говорит аграрию Карантинову, воображающему себя принцем Чарльзом и созерцающему портрет леди Ди: «Чарльз, из всего этого ты должен извлечь урок. Какая барыня ни будь, все равно ее ебуть…»)
Вообще, по словам своего коллеги, то был настоящий деревенский консерватор – и прежде всего в эстетике. Так, Проханов, желая порисоваться, читал ему свои упаднические «Умирают левкои – легко им…», на что тот корректно выражал сомнение в том, что это вообще можно назвать стихами, и в качестве аргумента цитировал ему строчку «Горит восток зарею новой!», резюмируя: «Вот это, я понимаю, стихи», – после чего Проханов со своими левкоями чувствовал себя Незнайкой, срифмовавшим «палку» с «селедкой». По-видимому, именно эти моменты имел в виду Ю. В. Трифонов, когда использовал в своем предисловии к прохановской книге словосочетание «работать лесником среди стихии народного творчества».
Именно Одиноков был свидетелем у него на свадьбе. В Бужарово – «в лесах», в паспорте зафиксирована дата: 1963 год – он женится на девушке по имени Людмила. «Она приехала ко мне в деревню под Москвой… Истра… на стогу сена… она художница… там мы познакомились. Ее пленила эта романтическая ситуация… многих женщин она пленяла. Нельзя сказать, что это была бурная любовь или это была первая любовь. Встреча с моей женой не была каким-то потрясением. Говорят, пришла пора молодцу жениться… Я и понял, по тысячам признаков, что эта женщина должна быть матерью моих детей, продолжить род, быть главой моего дома… И я не ошибся ни в чем». «Она приезжала ко мне, это были восхитительные встречи: лес, стога, зима, прогулки, собаки, охота, лесники».
«Это была одна из самых тихих деревенских свадеб». Монастырская компания на свадьбе не присутствовала. Одиноков, явившийся на церемонию бракосочетания с трогательным букетиком колокольчиков, расписался за свидетеля в книге регистраций бужаровского сельсовета. Молодожен приобрел бутылку красного вина и кулек карамелек-подушечек; втроем они сидели за столом председателя, пили вино из единственного стакана и закусывали сладким. «Наша свадьба прошла тихо, нешумно и восхитительно. Сохранение таинства. Встреча двух людей однажды и навсегда». В коллекции прохановских стихов есть особый «свадебный псалом», который часто будут цитировать его двойники: «Мы с тобой не венчаны, мы в избе бревенчатой, наши гости званые – шубы, шапки рваные. Наши люстры гроздьями звездами морозными. Мы с тобою встречные, мы сверчки запечные».
– А вот ты говорил нам, когда прощался, что напишешь про нас книгу. Вот ты кажи – напысав или не напысав? – допытывается настырный Хохол.
– Надо говорить – написал, – дружелюбно подначивает его Проханов, явно не расположенный обсуждать эту тему. – Вот ты скажи, ты за кого: за Януковича или за Ющенко?
– Та шоп им обоим. Ну так ты кажи – напысав или не напысав?
– Написал, – отвечает он и не врет: в повести «Иду в путь мой» обнаруживается если не сам Хохол, то по крайней мере «лесник Ратник». Но «Иду в путь мой» будет позже; а там, за печкой, поглядывая на крутящиеся хвосты, ему удалось сочинить два крупных текста, «Кони в клевере» и «Стрелять птиц», в которых он попытался отобразить и зафиксировать «техническо-любовный опыт»: полигоны, танки, застревающие в броне сердечники, КБ, экзистенциальные сомнения, любовь, женщины, эротика. По-видимому, что-то связанное с «невестой». Он их сжег. «Они были несовершенны. Просто я понял, что они не должны оставить след. Это были первые подмалевки». Он, впрочем, признается, что в «Иду в путь мой» есть «отголоски» этих вот романов, «остатки взорванной планеты», мотивы и настроения, и «иногда эти первые вещи снятся, как ампутированные руки и ноги».
После свадьбы оседлая бужаровская жизнь, уже обросшая знакомыми, привычками, обязанностями, вдруг осточертевает ему, и он, неожиданно даже для себя, увольняется из истринского лесничества и отправляется в Карелию. И если подмосковное Бужарово было репетицией, то Карелия – настоящим бегством.
Судя по многочисленным упоминаниям в текстах и довольно скупым – в разговоре (в первый раз он вообще пропустил карельский сезон, и мне пришлось добираться до него специально, вытягивать, как клещами), Карелия – это территория, связанная прежде всего с женой, потерянный рай, еще не испорченный бытом, рутиной, заботами о детях и посторонними увлечениями, главное семейное воспоминание. Уехал он туда при этом странным образом без жены, причем едва ли не сразу после свадьбы, молодоженом, неожиданно бросив ее. Трудно сказать, что там происходило и даже почему именно туда. «Когда я сидел в Бужарово на печке, как кот, справа у меня был Newsweek, а слева – большой том Пушкина, издания 38-го года. Там была литературоведческая статья о предтечах Пушкина, в том числе о Федоре Глинке – „Дика Карелия, дика, / Косматый парус рыбака промчал меня по всем озерам“. Это настолько меня заворожило, что мне захотелось на этом косматом паруснике промчаться по карельским лазурным озерам, что я и сделал». – «А нельзя было просто съездить?» – «А времени тогда еще не было. Было ощущение бесконечной жизни, в которую я ворвался. Освободившись от пут НИИ, КБ, я был целиком господином своей жизни».
Прибыв в Петрозаводск и наведя справки о вакансиях, он предоставил документы, свидетельствующие об опыте работы, после чего был принят на должность. Его деревня называлась Вохт-озеро и находилась в окрестностях не столько Петрозаводска, сколько Кондопоги (о которой после погромов 2006 года следует сказать – «та самая Кондопога») – города на берегу Онежского озера. От Кондопоги до деревни нужно было часа два трястись на автобусе по ужасной лесной дороге. В деревне жили русские карелы. Он снял комнату в избе у самой воды, хозяева жили через перегородку. Первое, что сделала хозяйка, – посадила его в лодку, они поехали смотреть сети, после чего наварили ухи.
Деревня была далеко от лесничества, и он шел туда через бесконечные леса, заброшенные деревни. Какие именно? «Такие фиолетовые». Также припоминаются «божественные места, белые ночи, зеркальные озера, гагары, зори, красоты, хождения». Впрочем, карельское лесничество отличалось от бужаровского не только эстетической, но и технической компонентой. Бужарово по сравнению с Вохт-озером было Детройтом: там был богатый совхоз, оснащенный такими механизмами, как трактора, щепкодралки, а здесь ему реально пришлось научиться пахать, восстанавливать лесосеки, братать лошадь; «я иду за плугом, из-под плуга песчаная земля, за мной идет лесник и развеивает семена сосны» – «тоже язычество такое».