Текст книги "Душевная травма (Рассказы о тех, кто рядом, и о себе самом)"
Автор книги: Леонид Ленч
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
ДВОЙНОЙ ОСЕЛ
Год 1913-й был непростой: в стране отмечали 300-летие дома Романовых. Правительственные круги делали все, чтобы превратить официальные торжества во всенародные. Наша гимназия – Третья санкт-петербургская, – в которой учились сыновья многих высших столичных чиновников и титулованной знати, тоже собиралась достойно встретить этот монархический праздник.
Стало известно, что в актовом парадном зале гимназии состоится большой вечер для учеников и их родителей, на котором произнесут речи сам попечитель Санкт-Петербургского учебного округа, а возможно, и сам господин министр народного просвещения, сам архиерей и, конечно, наш директор, дряхлый, безобидный старец Козеко. После торжественной части будет художественная. Гимназисты старших классов готовят для чтения в лицах «Царя Иудейского» – драму в стихах, принадлежащую перу К. Р. – Константина Константиновича Романова. Двоюродный дядя царя Николая Александровича, президент Императорской Академии наук, Константин Романов, кстати сказать, не был бездарным виршеплетом-графоманом. Нет, это был, несомненно, поэт, но эпигон, да еще запоздалый: в его строках слышались отзвуки поэзии Майкова, Полонского, Фета. Но он же сочинил хорошую солдатскую песню «Умер бедняга в больнице военной», что делает ему честь.
На торжественном вечере мы, младшеклассники, будем выступать с чтением – тоже в лицах! – басен Крылова.
Художественную часть праздника готовил наш классный руководитель и преподаватель русского языка Василий Васильевич С-ский; страстный театрал, он мечтал стать актером, но что-то у него не получилось, не вышло, и пришлось ему остаться преподавателем русского языка в младших классах казенной гимназии. Но его явные пристрастия и тайные помыслы принадлежали театру. И только театру!
Гладко выбритый, без усов и бороды, краснолицый и широкоротый блондин, он частенько появлялся в гимназии не в форменном синем сюртуке с золочеными пуговицами, а в щеголеватом штатском костюме, с белым платочком в нагрудном кармане пиджака. И обязательно какой-нибудь верзила второгодник, которому до зарезу нужно было исправить двойку по русскому письменному на троечку, на большой перемене лисьим шагом подбирался к Василию Васильевичу и говорил, изображая всем своим существом преданность и робость:
– Василий Васильевич, извините, можно мне у вас спросить?..
– Что вы хотите у меня спросить, Сидоров?
– Василий Васильевич, артист императорских театров Ходотов ваш родственник?
– Нет. А почему, Сидоров, вы решили, что Ходотов мой родственник?
– Вы с ним очень похожи… Как две капли воды!
Василий Васильевич расцветал в самодовольной улыбке, и… двойка превращалась в тройку! Не всегда, но бывало, что и превращалась. Неглупый был человек Василий Васильевич С-ский, а вот поди ж ты – клевал на такую дешевую приманку, словно уклейка на дохлую муху!
У нашего классного наставника была одна дурная слабость: он среди подопечных первоклассников выделял своих любимчиков. С ними он был неизменно добр, мил, не скупился на ласку и, поглаживая по голове или отечески шлепая по заду, называл их не по фамилиям, а по именам. С остальными он был малодоступен и строг. Но ведь дети есть дети, и ласки хочется каждому – и любимчику, и нелюбимчику.
Я попал в любимчики, потому что знал наизусть много стихотворений Пушкина, Лермонтова, Жуковского, знал басни Крылова и, читая их «с выражением», чем-то потрафил актерскому вкусу Василия Васильевича. По этой причине я был включен в число мастеров художественного слова, допущенных к участию на общегимназическом вечере в честь 300-летия дома Романовых. Я должен был читать от автора басню Крылова «Квартет», а в басне «Любопытный» изображать первого приятеля, того, который начинает диалог: «Приятель, дорогой, здорово! Где ты был?» «Любопытного» Василий Васильевич задумал показать в костюмах. В каком-то театре у знакомого костюмера он достал для нас напрокат цветные фраки, панталоны, манишки и галстуки с пышными бантами – все это детских размеров. Появиться на эстраде в актовом зале перед глазами папы и мамы в песочного цвета фраке и в панталонах со штрипками – боже мой, как это было заманчиво и прельстительно!
Под режиссерским руководством Василия Васильевича мы репетировали наши басни после уроков, как бешеные!
«Квартет» режиссерски решался просто: участники чтения все вместе выходят на сцену, и я начинаю читать басню, широким жестом представляя каждого почтенной публике.
«Проказницу Мартышку» читал Юра Каффафов – хорошенький, как ангелок, смуглый черноглазый дьяволенок, полугрек-полуармянин, мучитель и гроза всех наших преподавателей. Ему все сходило с рук: папаша Юры Каффафова был известный душитель революционного движения – всесильный директор департамента полиции. Грешным делом, я теперь, задним числом, думаю, что только чувство раболепия перед сильными мира сего заставило нашего классного наставника сделать своим главным любимчиком этого избалованного и развращенного мальчишку, единственного сына главного сыщика империи.
Осла изображал второгодник из третьего «Б» класса – Павел Сукагов, – он был на голову выше всех других участников квартета, лицо тупое, уши красные, большие, оттопыренные, голос ломающийся. Никто не хотел быть Ослом в «Квартете», и Василию Васильевичу пришлось «в административном порядке» назначить Сукатова Павла на роль Осла.
Козлом стал Сева Завалишин – изящный, бледный, типичный петербургский мальчик, сын крупного инженера-путейца, а косолапым Мишкой – Саша Субботин, отпрыск придворного попа, добродушный, краснощекий, смешливый толстяк; оба из нашего класса. Соловья – по совместительству – читал тот же Юра Каффафов. Василий Васильевич, по-видимому, считал, что превращение проказницы Мартышки в рассудительного Соловья усилит комический эффект знаменитой басни. А может быть, ему и тут хотелось угодить Юриному папаше? Не знаю! Не знаю!.. Участники «Квартета» получили инструменты и смычки, и когда я произносил: «Дерут, а толку нет!» – они действительно так драли, что хотелось, зажав уши, бежать сломя голову вон из гимнастического зала, где происходили наши репетиции.
На генеральную репетицию Василий Васильевич пригласил публику. В гимнастический зал набралось гимназистов – не продохнуть. И тут произошло неожиданное. Как только я сказал: «Проказница Мартышка», представив публике Юру Каффафова, который тут же скорчил забавную рожу, в зале засмеялись. Василий Васильевич просиял: его режиссерская выдумка «дошла». Но когда я, продолжая читать свой текст, сказал: «Осел», показав на Сукатова Павла с его глупой, напряженной физиономией и оттопыренными ушами, публика стала хохотать так, что я невольно остановился, не дойдя до Козла и косолапого Мишки, которые, забыв обо всем, хохотали вместе с гимнастическим залом.
Наш режиссер нахмурился, постучал массивным перстнем о бок деревянного «коня», – Василий Васильевич стоял подле него, как спешившийся полководец, наблюдающий за ходом сражения, – и громко, строго сказал:
– Всем – тихо! Леня, читай сначала!
Я начал читать. И Осел снова вызвал хохот, уже гомерический. Публика не просто хохотала, она стонала, визжала, хрюкала и кудахтала.
Василий Васильевич гневно выкрикнул:
– Всем посторонним выйти из зала! Остаться только артистам.
Продолжая хрюкать и кудахтать, давясь смехом, посторонние повалили из зала в коридор.
Когда зал опустел, Сукатов Павел, пустив от волнения петуха, жалобно сказал:
– Василий Васильевич, я не хочу быть Ослом!
– Не говори глупостей! Ты хороший Осел, и ты им останешься!
– А почему они так смеются, если я хороший?
– Запомни, Сукатов: ты сейчас не ученик третьего «Б» класса, ты – артист, исполнитель комической роли. Ты должен радоваться тому, что они смеются, а не огорчаться!
– Не хочу я радоваться! – с чисто ослиным упрямством бубнил Сукатов Павел из третьего «Б» класса. – Не хочу быть исполнителем Осла, пускай Завалишин будет Ослом, а я Козлом.
– Я не буду Ослом! – твердо сказал Сева Завалишин.
Понимая, что найти замену Сукатову на роль Осла после того, что произошло, да еще накануне вечера, невозможно, Василий Васильевич пошел на компромисс.
– Леня, – обратился он ко мне, – ты будешь читать так: «Проказница Мартышка» – тут ты покажи жестом на Юру (Юра Каффафов с готовностью скорчил рожу), а Осла и Козла пропусти, то есть ты их назови, но жестов не делай, а на косолапого Мишку – на Сашу – покажи.
Василий Васильевич продемонстрировал свое новое режиссерское решение начала «Квартета».
– Понял, Леня? Не подчеркивай ни Осла, ни Козла, и все будет в порядке. Ну-ка, сделай так, как я показал.
Я сделал.
– Прекрасно! – сказал Василий Васильевич. – Так и закрепим. На сегодня все. Вы свободны!
Настал праздник. Мы, участники художественной части, собрались в комнате, примыкавшей к актовому залу. Дверь в зал была открыта. Актовый зал, освещенный всеми хрустальными люстрами, сверкал и искрился. Военные, чиновные и штатские папы в эполетах и погонах на плечах, в вицмундирах и полуфраках, некоторые с алыми орденскими лентами на груди через плечо, в черных сюртуках и демократических пиджаках – таких было не много, – и мамы в меховых накидках, в пышных прическах, с бриллиантовыми сережками в ушах чинно жужжали на своих местах. Я попытался найти глазами маму и свою любимую тетю Веру – ее сестру (папа на вечере в гимназии не мог быть – он дежурил у себя в госпитале), но не нашел.
Выступили с речами: попечитель – чудовищно толстый господин с красным лицом обжоры и ловеласа – и архиерей, известный черносотенец, – аскетического вида старичок с елейно-тихим голоском. Министр не приехал. Директор Козеко закончил торжественную часть кратким словом.
Художественная часть началась с гимна «Боже, царя храни» – его спел гимназический хор под управлением учителя пения. Зал слушал гимн стоя. Потом на эстраду вышел Василий Васильевич, красный и потный от волнения, и объявил состав участников чтения «Царя Иудейского».
Драму в стихах высочайшего автора приняли хорошо, но несколько сдержанно. Подошла очередь дедушки Крылова. Василий Васильевич объявил «Квартет», и наша пятерка выстроилась на сцене. Публика оживилась, заулыбалась, – наверное, мы, в особенности Мартышка, Осел, Козел и косолапый Мишка с инструментами в руках, были очень забавны.
Больше всего я боялся в решающий момент забыть текст. Но я его не забыл. Я взглянул на Василия Васильевича, теперь уже не красного, а ярко-багрового, он – на всякий случай! – стоял тут же, на эстраде, у ступеней, ведущих в комнату, где мы ожидали своего выхода. Василий Васильевич кивнул мне и прошипел:
– Начинай!
Довольно бодро я начал: «Проказница Мартышка!» – и заученным жестом представил публике Юру Каффафова. Юра скорчил свою хорошо отрепетированную рожу. Публика засмеялась, и громче всех Юрин папаша – низкорослый, черноволосый и синещекий брюнет в черном вицмундире, сидевший в первом ряду, рядом с директором Козеко. Директор тоже старчески хихикнул.
– Осел! – продолжал я, не показывая жестом, как было у нас срепетировано, на Сукатова Павла, и вдруг – сам не знаю почему, наверно от ужасного волнения? – сделал широкий жест и, показав на Севу Завалишина, повторил: – Осел!
– Ого! – сказал кто-то в зале. – В «Квартете», оказывается, два Осла!
– Я не Осел! – с обидой сказал мне Сева Завалишин. – Я – Козел. Осел – он! – И таким же широким жестом показал на бедного Сукатова Павла.
Чинный актовый зал разразился хохотом почти таким же, как два дня назад гимнастический.
– Читай сначала, – услышал я змеиный шип Василия Васильевича.
Дрожащим голосом я начал читать басню снова. Но, конечно, мы имели успех, и моя ошибка пошла нам на пользу. Василий Васильевич смягчился и даже позволил мне выйти на сцену в «Любопытном» одетым в песочного цвета фрак и панталоны со штрипками. Одна штрипка оказалась оторванной, я наступил на нее, выходя на сцену, чуть было не растянулся на помосте, но и эта моя оплошность лишь подогрела публику. Тем не менее из состава любимчиков Василия Васильевича я выбыл, а Сукатов Павел, которого после происшествия на вечере в честь 300-летия дома Романовых товарищи по классу прозвали «двойным ослом» или «ослом в квадрате», здорово отдул меня на большой перемене, заманив в туалет для «серьезного разговора». Сукатов Павел считал, что носителем обидного прозвища он сделался по моей вине и дом Романовых тут ни при чем. Юра Каффафов вскоре вовсе покинул нашу гимназию – перевелся в училище правоведения, а Сева Завалишин вместе с родителями переехал из Петербурга в Москву. Наш квартет в полном соответствии с басней Крылова не пошел «на лад»!
КАК Я БЫЛ ВЕЛИКОМУЧЕНИКОМ
Когда я был учеником Третьей санкт-петербургской, а потом петроградской гимназии – о, как давно это было! – я на некоторое время стал служителем религиозного культа.
Конечно, в свои двенадцать лет я не мог стать ни священником, ни диаконом, ни псаломщиком. Церковным старостой я тоже не мог быть.
Кем же я стал?
Когда идет церковная служба, в особенности праздничная, наступает торжественный момент и из боковых дверей алтаря выходят шпингалеты в длинных, до пят, парчовых одеяниях – стихарях, сшитых из того же материала, что и риза священника.
Они становятся в положенном месте и затем, как говорится, «по ходу пьесы», оказывают священнику или диакону разные мелкие служебные услуги. Или просто так стоят, как статуи, со свечами в руках, вперив молитвенный взор в церковный потолок, изукрашенный щедрой кистью богомаза, а иногда и настоящего художника.
Вот таким шпингалетом-служкой я и заделался.
Произошло это так.
У моего брата Димы – он учился в шестом классе той же Третьей петроградской гимназии – был приятель, Витя Древин, они сидели на одной парте.
Витя Древин прислуживал в домашней церкви Смольного института, того самого Института для благородных девиц, в здании которого впоследствии, в 1917 году, разместился Военно-Революционный Комитет – ленинский штаб Октябрьской революции.
Мать Вити Древина, тихая вдова с бледным, плаксивым лицом, была кастеляншей Смольного, то есть заведовала простынями, наволочками, пододеяльниками, лифчиками, чулками и прочими предметами туалета благородных девиц. Она командовала всеми институтскими прачками. Витя, низенький, крепко сбитый, длинноносый мальчик, похожий на маленького тапира, был ее единственным сыном, в котором она души не чаяла.
Как-то он позвал Диму и меня к себе в гости. Когда мы напились чаю с пирожными и Витина мама вышла из комнаты, ее длинноносый сынок обратился к Диме и сказал:
– Хочешь, я тебя устрою в нашу церковь прислуживать?
Дима неопределенно усмехнулся.
– Разве это так интересно?
– Очень! Я все службы знаю! Из алтаря мы с тобой будем выходить в стихарях, представляешь? Ты кагор любишь?
– Это вино такое?
– Ну да, вино. Из которого делают причастие. Сладкое… Мы обязательно с тобой тяпнем!
Я уже не помню, чем еще соблазнял Диму Витя Древин, но в конечном счете соблазнил, и Дима сказал:
– Хорошо, поговори с отцом диаконом. Только знаешь что – давай возьмем и Леньку!
Маленький тапир посмотрел на меня и поморщился. Я весь замер от напряженного ожидания. Мне вдруг тоже безумно захотелось выходить из алтаря в стихаре и после трудов праведных тяпать кагор.
Витя Древин выдержал долгую, томительную паузу и сказал:
– Молод еще! Ну да ладно, попрошу отца диакона, может быть, он согласится взять и Леньку.
Отец диакон согласился.
Семья наша не была особенно религиозной. Отец – военный врач, музыкант, великолепный рассказчик анекдотов и всяких смешных историй – был равнодушен к религии, мама в бога верила, но не по глубокому убеждению, а по привычке, верила потому, что в ее светском кругу было так принято. Мы же с Димой как гимназисты обязаны были изучать закон божий и строго соблюдать то, что нам предписывало гимназическое начальство: ходить в церковь по большим праздникам, говеть и исповедоваться в своих грехах в страстную неделю – последнюю неделю великого поста перед праздником пасхи. Говели и исповедовались мы в нашей гимназической церкви, у нашего священника, преподавателя закона божия. Разрешалось признаваться в своих грехах и на стороне, у чужого батюшки, но тогда надо было взять у него справку: такой-то гимназист действительно говел, исповедовался, и грехи его ему отпущены. Подпись и печать. С этим делом было строго!
Закон божий как предмет мне нравился. Память у меня была хорошая, древнеславянские слова молитв я запоминал легко, и они трогали мою душу своей туманной звучностью.
– Господи, владыка живота моего! (Оказывается, живот – это не живот, а жизнь!).
Или:
– Ей, господи, царю, даруй ми!..
В переводе на язык обыденный, человеческий: «О господи, царь небесный, дай мне!..»
Кроме того, я очень любил читать всякие страшные истории про мучеников за веру. Про то, как одного римляне-язычники бросили в яму и его там растерзали львы. А другого сожгли на костре, третьему палач вырвал язык раскаленными щипцами. Я читал эти истории, ужасаясь и восхищаясь, и, конечно, в моем воображении сейчас же возникал я сам то в яме с рычащими львами, то на дымящемся костре, то в руках звероподобного палача с раскаленными докрасна щипцами.
Как это интересно и красиво – быть великомучеником! Тебя пожирают дикие звери, а ты гордо молчишь или громко молишься богу. И плевать тебе на рычание львов с их окровавленными мордами. Здорово! Или ты стоишь в дыму и пламени костра, гордо скрестив на груди руки, все вокруг плачут, глядя на твои мучения, а ты знай себе возносишься душой к небесному престолу. Тоже здорово! Вырывание языка мне нравилось меньше. Я часто болел ангиной, и отец, который как раз и был специалистом по болезням уха, горла и носа, осматривая налеты на моей бедной гортани, заставлял меня высовывать мой «грешный, празднословный и лукавый» язык как можно дальше, а потом крепко прижимал его чайной ложкой. Это было очень неприятно. А если вместо ложки начнут работать раскаленные щипцы?! Этот вид мученичества я отвергал.
В назначенный день, в страстную неделю перед пасхой, Витя Древин привел Диму и меня в церковь служащих Смольного института незадолго до начала службы и представил отцу диакону.
Диакон – патлатый румяный молодец с маслеными глазами веселого чревоугодника – потрогал рукой свою холеную черную бороду, подмигнул нам и сказал:
– Потянуло господу послужить, господа гимназисты? Это хорошо! Только попрошу запомнить: алтарь – место святое, так что… ведите себя там тихо, смиренно, благопристойно. Не болтайте, не шепчитесь, хохотушек не устраивайте! Пошли!
Мы прошли с ним в алтарь. Вскоре появился священник – старенький, ветхий, угрюмый, с жиденькой седой бородкой. Мы подошли к нему, он равнодушно благословил нас, и мы поцеловали его вялую, холодную руку.
Началась служба. Мы надели на себя стихари, но не праздничные, из парчи, а будничные, из бордового шелка, порядком заношенные. Два раза мы с Димой, с тонкими свечами в руках, сопровождали священника, выходили из алтаря и, постояв в самой церкви, сколько надо, возвращались обратно.
Ничего интересного и завлекательного в церковном прислужничестве мы с Димой для себя не обнаружили и сказали об этом Вите Древину, когда священник и диакон вышли из алтаря и мы остались одни.
Витя прошипел в ответ:
– Дураки! Ничего вы не понимаете. Вот будет торжественная служба – другое запоете! Кагору хотите тяпнуть?
– Хотим! А как ты это устроишь?
Витя сделал жест рукой, означавший: не беспокойтесь, дело привычное, – но тут в алтарь вошел диакон. Он подозрительно покосился на нас и снова вышел.
Кагору мы тяпнули, когда кончилась служба. Священник, вторично благословив нас, быстро удалился, диакон тоже куда-то вышел.
Маленький Тапир, гримасничая, как обезьяна, извлек из тайника большую бутыль с красным десертным вином, и мы по очереди, воровски озираясь, прямо из горлышка сделали по глотку. Кагор был сладкий, густой, терпкий – он нам понравился.
Прощаясь с Витей Древиным, Дима сказал:
– Ты, Тапир, сам грешишь и нас с Ленькой вовлек. Теперь мы все втроем попадем в ад и будем там кипеть в котле с кагором!
– Так я же покаюсь! – беспечно сказал оборотистый Витя Древин.
– У кого? У твоего священника? Воображаю, что он запоет, когда ты признаешься, что мы пили кагор у него в алтаре!
– Я не у него покаюсь, а у отца Никодима, у нашего гимназического батюшки. Мой ничего не узнает.
Катастрофа произошла во время утрени в четверг на страстной неделе, на чтении двенадцати евангелий. Это очень утомительный и долгий обряд.
Священник читает вслух главы из Евангелия, а шпингалеты в стихарях должны стоять на протяжении всей церемонии неподвижно у «гроба господня», как солдаты на часах.
Мы надели новые стихари, мой оказался слишком длинным для меня. Диакон объяснил нам, где мы с Димой должны встать.
Наконец мы – священник, диакон, Дима и я – торжественно вышли из алтаря к молящимся. В голове моей горячим гвоздем сидела одна мысль: только бы не наступить на длинный подол своего стихаря и не загреметь у подножия «гроба господня» вместе со свечой – она была почти с меня ростом и очень тяжелая. Делая осторожные, мелкие, как в старом китайском театре, шажки, я прибыл к месту с некоторым опозданием. Диакон кинул на меня строгий, осуждающий взгляд.
Священник начал читать Евангелие. Я чуть успокоился и огляделся. А оглянувшись, оторопел: церковь была битком набита страшными, клыкастыми ведьмами, горбатыми колдуньями, бледными, тощими, злыми феями в черных, наглухо застегнутых платьях. Нехорошо смеяться над старостью, но эти отставные классные дамы смолянки, собравшиеся в церкви, были не смешны, а ужасны. Некоторых, полупарализованных, привезли в колясках на колесиках, другие приковыляли сами, опираясь на клюку.
Я старался ни на кого не глядеть, даже на Диму, стоящего напротив. Все вокруг стало нереальным, призрачным, мне казалось, что я умер и вознесся в своем стихаре, со свечой в руках прямо на небо. И вдруг здоровый шматок расплавившегося воска упал с верхушки свечи мне на руку, и я едва удержался от неприличного взвизга. Так начались мои мучения. Воск продолжал таять и падать. Его жирные шлепки обжигали мне руку. Отломить восковой наплыв на свече я не мог, потому что не мог удержать тяжелую свечу одной рукой. Я стоял и беззвучно плакал, орошая каждый новый шлепок горячего воска на руку горючими слезами. Хоть бы скорей кончил читать Евангелие старик священник! Нет, он читает и читает. Бросить свечу и с ревом убежать из церкви? Нельзя!.. А тут снова – шлеп-шлеп на руку!..
Выручила меня одна милая старуха – явная колдунья, согнутая годами в дугу. Она показала на меня глазами диакону, он подошел и спокойно отломил проклятый наплыв воска – источник моих великих мучений за веру.
Наконец священник кончил чтение и, видимо, тоже смертельно усталый, пошел в алтарь.
Перед нашим боковым входом в святое место произошло то, чего я боялся: я заторопился, наступил на подол стихаря, споткнулся и… растянулся на полу во весь рост вместе со своей свечой. Позади в церкви возмущенно зашелестели и заахали страшные старухи!
Я не стану рассказывать, как нас отчитывал священник, как унизительно рыдал, вымаливая себе прощение, маленький Тапир, к тому же еще уличенный диаконом в хищениях кагора.
– Батюшка, ради бога… только не говорите матушке! – повторял Витя Древин, целуя руку священника.
– Вот уж поистине древо неразумное! – сказал священник. – Изыди! И на глаза мне не смей больше показываться!
Мы с Димой дома обо всем рассказали. Отец был очень недоволен тем, что мама разрешила нам прислуживать в церкви. Нас же беспокоило другое: дойдет эта история до нашего гимназического начальства или не дойдет? Не дошла! Старик священник из Смольного института не наябедничал, может быть, не захотел связываться, а может быть, забыл или не придал этой истории такого значения, какое придавали ей мы.
Обожженную руку отец мне вылечил. Он был большим насмешником и долго еще поддразнивал меня:
– Эй ты, великомученик Ленька, иди сюда, покажи дневник, сколько ты там троек нахватал?!
К закону божьему я с тех пор охладел и перестал увлекаться историями из жизни мучеников. Знаем, сами мучились!








