Текст книги "Душевная травма (Рассказы о тех, кто рядом, и о себе самом)"
Автор книги: Леонид Ленч
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ МОЛОДЫМ САТИРИКАМ
Молодые сатирики и юмористы, присылая мне на отзыв свои произведения, очень часто просят дать им советы общего порядка: как надо писать сатиру и как не надо ее писать?
Я не мог оставаться глухим к этим настойчивым просьбам и обращениям и решил выступить по этому вопросу в печати. И вот в поисках формы для такого выступления я вспомнил о заповедях, которые во времена оны Господь Бог доверительно сообщил Моисею на горе Синай, а Моисей затем обнародовал их ко всеобщему сведению, руководству и исполнению. Мне показалось соблазнительным взять библейские заповеди «за основу» и изложить их своими словами, применительно к сатире и сатирикам.
Я решил, что господь бог простит мне эту вольность, Моисей не обидится (а если и обидится, то бог с ним), а сатирики оценят хотя бы потому, что пародийный стиль свойствен сатире всех времен и всех народов.
Итак, вот эти заповеди.
Заповедь первая
В Библии заповедь начинается так: не сотвори себе кумира…
Подумав, я решил оставить ее в библейской транскрипции: не сотвори себе кумира, молодой сатирик!
Как это надо понимать? А вот как. Хорошо, когда молодой сатирик выбирает себе учителем одного из классиков отечественной сатиры и учится у него искусству жечь язвительным глаголом сердца людей. Но учиться и следовать традициям – это одно, а подражать – это совсем другое! Между этими понятиями существует такая же разница, какая есть между понятиями «учитель» и «кумир». Молодые сатирики, избегайте греха раболепного подражательства, учась, идите дальше своего учителя, расширяйте завоеванные им плацдармы!
Заповедь вторая
В Библии заповедь читается так: не произноси имени господа твоего всуе… Проще говоря – не божись!
– Не цитируй на каждом абзаце! – так решил я изложить вторую заповедь молодым сатирикам.
Не надо, сочиняя фельетоны, при каждом удобном, а в особенности при каждом неудобном случае подкреплять себя цитатой. Часто цитаты лишь свидетельствуют об отсутствии у автора собственных оригинальных мыслей и о присутствии дурного вкуса. К тому же цитаты у некоторых наших фельетонистов напоминают классическое:
– Да, это так! – скажем мы словами Тургенева.
Вообще же я, конечно, не против цитирования как такового, но… не произноси имени господа твоего всуе!..
Заповедь третья
В Библии есть такая заповедь: помни день субботний… шесть дней делай и сотвори в них все дела твоя, день же седьмой, субботний, господу богу твоему…
– Не строчкогонствуй и не халтурь! – так должна звучать третья заповедь молодым сатирикам.
Делая свои бесконечные литературные дела, хоть один раз в неделю подумай, молодой сатирик, о боге, то есть о мастерстве, об искусстве, о том, что сатира благороднейший жанр литературы. Сатира требует, чтобы у ее бойцов всегда были чистые руки и чистые сердца!
Заповедь четвертая
В Библии: чти отца твоего и матерь твою…
Для молодых сатириков-фельетонистов эту заповедь я предлагаю в такой редакции:
– Чти отца твоего – публицистику – и матерь твою – художественность.
Для молодых юмористов:
– Чти отца твоего – мысль – и матерь твою – смех.
Сатира, как известно, не всегда бывает смешной, но, по-моему, лучше, когда она возбуждает смех.
Заповедь пятая
В Библии: не убий!
Применительно к сатире и сатирикам эта заповедь не должна звучать столь прямолинейно и категорически.
– Убей! – смехом, сарказмом, силой твоего сатирического гнева тогда, когда объект твоей сатиры, твоего фельетона достоин уничтожения.
– Не убивай! – в том случае, когда объект сатиры заслуживает лишь насмешки, укора, презрительного окрика. Дурное впечатление производит молодой сатирик-фельетонист, который во всех случаях неукоснительно требует казни, даже тогда, когда нужна просто порка!
Заповедь шестая
В Библии: не прелюбы сотвори!
Я не мог придумать для этой заповеди альтернативной замены. Решил оставить так, как есть. В общем-то заповедь неплохая! В особенности ее должны помнить фельетонисты – охотники до морально-этических тем, любители писать о брошенных детках и о покинутых женах. Пусть они крепко помнят эту заповедь, чтобы читатель не сказал бы о них при случае:
– А сам?!
Заповедь седьмая
В Библии: не укради!
Обнародованная на заре человечества, эта заповедь, по-моему, не потеряла свою актуальность и в наше время и применима ко всем, в том числе и к сатирикам.
Но тут я имею в виду не только вольный грех заимствования и плагиата, но и невольный. Недавно, например, я прочитал в одном современном юмористическом произведении фразу: «Впереди была финансовая ночь».
По-видимому, автор, человек одаренный и порядочный, просто забыл, что у Ильфа и Петрова есть «финансовая пропасть». После «финансовой пропасти» уже нельзя писать: «Впереди была финансовая ночь», или «финансовые потемки», или «финансовая бездна». Нельзя потому, что вы тут невольно запускаете руку в чужой карман, записываете на свой счет чужую находку.
Евгений Петров рассказывал мне:
– Когда мы с Ильфом сочиняем, бывает так, что мне и Иле (так он звал Ильфа) приходит в голову один и тот же эпитет, один и тот же заворот, одна и та же острота.
В таких случаях мы, как правило, безжалостно отбрасываем эти «находки»: ведь если этот эпитет или острота одновременно пришли в голову двум людям, они, видимо, могут прийти в голову и трем, и четырем. На них уже лежит печать банальности, они лишены прелести неожиданного.
Заповедь восьмая
В Библии есть заповедь: не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего…
Неплохая заповедь! И как будто прямо написана для сатириков, авторов разоблачительных фельетонов.
Семь раз проверь разоблачительный материал, прежде чем сядешь за стол – разоблачать! Помни, что в твоих руках, на кончике твоего пера в известной степени судьба человека!
Заповедь девятая
В Библии есть такая: не пожелай дома ближнего твоего, ни жены его и т. д., вплоть до осла и вола. Короче – не завидуй. Берем и ее на вооружение. Можно изложить так:
– Не завидуй успеху брата твоего сатирика, ибо его успех нередко становится причиной его же бед и огорчений!
Заповедь десятая
Десятую заповедь молодым сатирикам можно сформулировать так:
– Действуя сатирическим оружием, помни, что это оружие обоюдоострое. Сатирик, по неумелости учинивший самому себе членовредительство, вызывает у окружающих не сочувствие и жалость, а насмешку и нескрываемое удовлетворение. Ага, дескать, попался, который кусался!
Поэтому, если ты чувствуешь и сам понимаешь, что к несению сатирической службы не пригоден по состоянию духовного здоровья, беги из сатиры вовремя. Сочиняй оды, псалмы, юбилейно-литературоведческие акафисты… да мало ли имеется на свете безопасных литературных жанров!

О СЕБЕ САМОМ
(Рассказы из моей жизни)

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
I
Каждую весну мы с мамой уезжаем на все лето, до осени, в Тверскую губернию, в Вышневолоцкий уезд, в милое Молдино, и возвращаемся в Петербург лишь к началу учебного гимназического года.
Молдино – это имение жандармского генерала Гершельмана. Ему принадлежат сотни десятин земли, дивный парк с вековыми липами, дом-дворец с белыми колоннами и резными верандами. Он владеет большим доходным стадом породистых коров и великолепным выездом вороных траурных рысаков, запрягаемых в сверкающую лаком коляску. На козлах коляски, как Саваоф на облаке, восседает бородатый и пузатый кучер в малиновой шелковой рубашке, в черной жилетке, а на голове маленькая, вроде как бы дамская, шляпа с перышками. Стоит лишь ему шевельнуть вожжами, как послушные рысаки, прядая ушами, подхватывают легкий экипаж и вслепую мчатся по дороге: коренник высоко, гордо держит красивую голову, грудь навстречу ветру; пристяжные свиты в кольцо. Позади коляски – пыль столбом.
Встречные мужики, завидев его, загодя снимают шапки, бабы сторонятся, кланяются в пояс.
Мы живем, конечно, не в самом Молдине. У проселочной дороги, на берегу речки, впадающей в прелестное молдинское озеро, стоит старый, посеревший от времени и дождей помещичий дом. Когда-то в нем жил «господний раб и бригадир», местный помещик Пыжов, «в окно глядел и мух давил». Умирая, он завещал дом и все свое добро своей крепостной наложнице, замечательной, писаной красавице. Красавица эта – влюбленный бригадир перед кончиной дал ей еще и «вольную» – после смерти благодетеля вышла замуж за крестьянина из деревни Марьино, что тоже рядом с Молдином. Крестьянин стал заниматься мелкой торговлишкой, выбился в мещане. Сын этого мещанина – отставной вахмистр-кирасир Николай Васильевич, рыжебородый силач саженного роста. Его боялись лошади. Когда он подходил к коню, у того по коже пробегала дрожь. Вот он-то и сдавал внаем на все лето отцу старый пыжовский дом.
Мы, городские мальчики, гимназистики, думали тогда, что Николай Васильевич такой же «мужик», как и те оборванные, нищие мужики, которые приходили из дальних бедных деревень показаться «питерскому дохтуру», а если его не было (отец приезжал в Молдино на короткое время – в отпуск), то – маме: «Ты, Мария Ивановна, люди бают, лучше, чем твой муж, лечишь».
Но сейчас я думаю иначе.
У Николая Васильевича было двенадцать десятин земли, доходный дом-дача, в котором мы жили, второй дом – изба-пятистенка, в которой он сам с семьей жил крестьянским обиходом, две лошади, две коровы, овцы, свиньи. На сенокос и на жатву Николай Васильевич брал батраков. Запомнилась мне такая сценка: Николай Васильевич в синей выгоревшей рубахе распояской, босой стоит у сарая и бранится с низке рослым жалким стариком в домотканом армяке и в лаптях. Бранятся они громко, яростно, неприличные слова, смысл которых мне неясен (но то, что они неприличные, я уже знаю), слетают с их губ, как птички, свободно и легко.
Старик в лаптях, проглотив судорожный короткий взрыд, говорит:
– Подавись ты моим двугривенным, кровосос! – и бросает под ноги Николаю Васильевичу медные и серебряные монеты.
Выругавшись, Николай Васильевич скрывается в сарае. Уходит и старик в лаптях. Потом возвращается и долго ползает на коленях в пыли, собирая свои деньги.
Мы любили Молдино. Здесь все было родное, свое, очень русское. Нежная сладость сирени, вливавшаяся в открытые окна, воскресный перезвон колоколов в церкви в Трети – в большом селе по дороге из Молдина на станцию Еремаково.
И это удивительное, легкое, бледно-голубое небо!
«Тверская скудная земля»! – не могу без волнения читать эту пронзительную ахматовскую строку.
После долгой и трудной гимназической зимы с ее муштрой, с ее всякий раз неожиданными и поэтому чрезвычайно опасными вызовами к доске, с ненавистными мне письменными работами по арифметике, с экзаменами, с ангинами, с обязательным говением перед пасхой, – как вольно и весело жилось нам в Молдине!
Мы с Димой купались в речке до одури, до синевы, ходили в дальние походы по озеру на собственной лодке «Диана», собирали грибы и ягоды. Каждый вечер – это было как ритуал – с детьми Николая Васильевича – с Ванькой, с рыжей, как огонь, Настей и маленьким Аркашей – бежали к забору, отделявшему гершельмановские владения от надела соседа, смотреть на генеральское стадо. По узкому, выбитому коровьими копытами до железной твердости выгону, огороженному жердями с двух сторон, стадо, мыча и пыля, возвращалось с дальних пастбищ на вечернюю дойку.
Пастух и его подручные оглушительно «стреляют» длинными веревочными кнутами. Величественно проносят мимо нас свое чудовищное вымя коровы. А впереди стада с генеральской важностью, медленно и свирепо шагает могучий кровавоглазый бык, о котором по всей округе рассказывают страшные легенды.
Среди деревенских ребятишек приятелей у нас не было. Мы были для них чужими: барчуки, дачники. Но вокруг озера и по берегам его было разбросано много имений – старых дворянских гнезд. В имениях этих жили, как правило, потомки оскудевших родов или наниматели-дачники из Питера, обеспеченные люди со своими сыновьями и дочками – «барышнями нашего круга».
Рядом с деревней Марьино находилось имение матери В. В. Андреева – внучки героя Отечественной войны 1812 года Софьи Михайловны Сеславиной. По дороге со станции Еремаково в Молдино мы проезжали мимо Милюковки – родового имения кадетского лидера. Хозяйством местные дворяне, как правило, не занимались – просто жили здесь летом. Гершельман и еще несколько таких же, как он, предприимчивых людей были исключением. Но российский капитал проник уже и сюда, в тверскую глушь. Водочный король Смирнов, создатель всемирно известной «смирновки», купил тут чье-то имение и сделал из него бог знает что. Я помню, как мы всей семьей ездили в гости к Смирнову на день его рождения. Водочный король закатил королевский пир на весь мир. За стол село человек сто, не меньше. Смирнов – бритый господин с бледным, пухлым лицом, с большим животом, в русской шелковой рубахе с поясом с кистями – ходил вокруг стола, показывал ананас, выращенный на той же «тверской скудной земле», в его, смирновской, оранжерее.
В 1948 году, после войны, я побывал в Молдине. Теперь так называется большой, богатый, знаменитый на всю республику колхоз, объединивший ближние и дальние деревни, расположенные по берегам молдинского озера. Председательствует здесь Евгений Петров, бывший офицер Советской Армии, местный уроженец. О молдинском колхозе и об его бессменном талантливом председателе не раз писали. Петров рассказал и мне много интересного из истории колхоза, о своей работе в комбеде, о первых молдинских коммунарах, о кровавых схватках с кулачьем на заре революции. Но это уже другая тема, а я и так расписался, растекся мыслью по древу воспоминаний, и никак не соберусь подойти к головному – к Авдотье! Но как же не сказать еще, что контора правления молдинского колхоза в 1948 году помещалась в старом пыжовском доме, в том, где мы жили тридцать четыре года тому назад. Я сидел в нашей бывшей детской комнате, видел в окно белую ленту дороги на Леганок и слушал доклад Петрова для колхозных активистов о преодолении пережитков прошлого в сознании людей. Если грусть, которая охватила меня, как только я вошел под сень дома моего «босоногого детства», нужно считать пережитком прошлого, то преодолеть ее я тогда так и не сумел.
II
Пора, пора, однако, вернуться в тревожное лето 1914 года. Тогда я, конечно, не понимал смысла ходячего выражения «запахло порохом!». А порохом действительно запахло, и он, этот пороховой запах, проникал всюду, во все поры жизни, прежде всего в наши детские игры. Мы играли только в войну – с утра до вечера. Мы швырялись легкими камешками и комьями сухой пахотной земли, рубились деревянными мечами, делясь на Австро-Венгрию, Германию, Сербию и Черногорию. Никто не хотел быть Австро-Венгрией, но все хотели быть Черногорией, кроме Насти, – этой рыжей вялой девочке все равно было, кем быть.
В то лето в великом множестве расплодились крысы, и это тоже было не к добру, так все говорили, и старые и малые. С крысами мы тоже воевали жестоко и беспощадно, пленных врагов уничтожали безжалостно.
По вечерам крысы вылезали из своих нор под домом и пробирались под окно кухни полакомиться отбросами, которые выбрасывала ленивая наша кухарка. Мы с Димой, держа в руках чайники с крутым кипятком, таились у раскрытого кухонного окна, хищно ожидая их появления. Крысы, громадные, почти с кошку величиной, с длинными, внушающими нам мистический ужас и отвращение сильными хвостами, начинали свою мерзкую суетню под окном. Тогда мы сверху лили им на спины кипяток, наслаждаясь их истошным и злобным визгом. А ведь мы не были злыми мальчиками, мы обожали собак, кошек, птиц, никогда их не мучали и не обижали, так же как и других животных. Но крысы… тут было все позволено! Впрочем, кипяток был изобретением кухарки, и когда мама узнала о наших вечерних развлечениях с крысами, она нам их запретила.
В то же лето меня чуть не убил Есаул – упитанный гнедой мерин. Есаул и Манька – вороная высокая и худая кобыла Николая Васильевича – возвращались с водопоя в конюшню. А мы, ребята, вооружившись длинными прутьями, погоняли их, крича и прыгая, как бесенята. У всех были длинные прутья, а я взял коротенький, подбежал к невозмутимо шагавшему Есаулу сзади и замахнулся. И вдруг увидел над собой мелькнувшее на одно мгновение в воздухе лошадиное копыто. Если бы не Дима, успевший рвануть меня за рубашку на себя, добрый мерин или убил бы меня на месте, или изуродовал. Удара у него не получилось, но шипом подковы он сорвал у меня с головы маленький кусочек скальпа. Я залился кровью. Меня увели в дом, Николай Васильевич запряг в тарантас того же Есаула и ту же Маньку и помчался за земским врачом Морковиным.
Морковин – загорелый, бородатый, в чесучовом пиджаке и косоворотке, типичный чеховский деревенский врач – осмотрел рану, продезинфицировал ее еще раз после мамы, забинтовал мою бедную голову, сказал: «Засохнет, как на собаке», выпил рюмку водки, закусив жаренными в сметане окуньками, и укатил на своей таратайке за пятнадцать верст, под Брусово, где кто-то кому-то в пьяной драке вышиб глаз.
В 1948 году там же, под Брусовом, на вывеске сельской больницы я увидел его имя: «Больница имени доктора Морковина».
Старый земский врач оставил после себя долгую и добрую память.
III
Приближался день моего рождения, 20 июля по старому – 2 августа по новому стилю. Порохом запахло еще сильнее. Грянул выстрел Гаврилы Принципа, сербского гимназиста, застрелившего в Сараеве австрийского эрцгерцога. Мы им восхищались: гимназист, а вот поди ж ты!
На другом берегу озера, напротив Леганка в Гранове, жила летом семья крупного инженера-путейца из Петербурга: муж, жена и две девочки. Где-то мама познакомилась с этой семьей и послала нас – Диму и меня – с визитом в Граново. Маме грановские девочки понравились, ей хотелось, чтобы мы с ними подружились. Мы должны были пригласить их в гости к нам на день моего рождения.
Вместо старых форменных гимназических брюк и ситцевых застиранных рубашек мы надели новенькие матроски с синими воротниками, синие короткие штаны, натянули на ноги длинные желтые чулки и вдруг превратились в приличных, воспитанных мальчиков, чему сами несколько удивились.
В Граново мы прибыли на своей «Диане», пришвартовались у купальни и пошли по песчаной дорожке через богатый парк к барскому дому.
Грановские девочки оказались девицами очень чинными, очень благонравными и очень скучными на наш избалованный вкус, в крахмальных белых платьицах, с пышными бантами в косах.
После чая со сладким пирогом мы пошли играть в парк, и тут выяснилось, что дружбы у нас с Грановскими девочками, пожалуй, не получится.
Старшая спросила у Димы:
– Вы читали «Княжну Джаваху» Чарской?
– Читал.
– Вам понравилось?
Как могла понравиться Лидия Чарская Диме, когда он уже читал Толстого и украдкой Достоевского?
Дима сказал со снисходительной усмешкой:
– Плаксивая дамская чушь!
Старшая грановская девочка обиделась так, как будто не Лидия Чарская, а она была автором нашумевшего романа для детей.
– Как вы можете так говорить! Это моя любимая книжка!
Дима пожал плечами:
– Очень жаль!
Тем временем меня терзала младшая:
– Какой танец вы больше всего любите танцевать?
Я ответил довольно тупо:
– Мне все равно!
– Значит, вы ничего не умеете танцевать? А почему у вас так много веснушек на носу?
Я покраснел и с трудом выдавил из себя:
– Они к зиме пройдут.
Маленькая черноволосая ехида со стройными ножками в голубых красивых носочках сказала, светски улыбаясь:
– Ой, как долго ждать!
Мы для приличия поиграли с Грановскими девочками в крокет, передали мамино приглашение и поспешили убраться восвояси.
Настало 2 июля. На чай с традиционным черничным пирогом съехались гости – окрестные дачники со своими детьми. Грановские девочки прибыли в коляске со своей гувернанткой – худощавой дамой в платье с кружевным воротником, закрывавшим ее длинную шею, в пенсне на крупном носу.
Моя ехида, нарядная и прекрасная, сунула мне в руки коробку дорогого шоколада и объявила:
– Это вам подарок. На день рождения. От нас.
Я смутился и пролепетал чуть слышно:
– Мерси, спасибо!
Грановские девочки переглянулись, а их гувернантка заметила строго:
– Надо что-нибудь одно говорить, мальчик, или «мерси», или «спасибо».
Они гордо, всей троицей, стали подниматься по ступенькам веранды, а я плелся сзади со своим подарком, чувствуя себя почему-то униженным и оскорбленным.
После чая мы пошли на «гимнастику» – так мы называли врытые в землю у нас в палисаднике столбы с перекладиной. Здесь каждое утро мы с Димой делали упражнения на кольцах и трапеции. Желая поразить Грановских воображал, я несколько раз подтянулся на кольцах, потом повис, как обезьяна, головой вниз на трапеции, потом сел на нее и, держась за веревки руками, стал сильно раскачиваться. И вдруг, когда трапеция со мной оказалась на высшей точке своего подъема, столбы рухнули. Они рухнули, на мое счастье, в противоположную сторону, а меня неведомая сила сорвала в это же мгновение с деревянной палки, на которой я так победоносно сидел, и сбросила вниз, на землю. У меня загудело в голове от удара, но я ничего себе не сломал и не повредил. Маленькая грановская ехида мгновенно помчалась на дачу, влетела в гостиную, где сидели взрослые гости, и радостно сообщила маме:
– Ваш Леня сломал столбы с гимнастикой!
Мама и гости выбежали на веранду и увидели меня целого и невредимого. На всякий случай мама стала бранить меня, но тут Дима закричал: «Авдотья идет!» – и всем стало не до меня.
По дороге, уже миновав ворота гершельмановского имения, направляясь к нашему дому, шагала, широко размахивая длинным батожком, Авдотья – сельский почтарь. Ей было под пятьдесят. У нее было суровое, сухого, иконописного склада, темное лицо с глубоко запавшими синими, как цветущий лен, глазами. Каждый день, не зная выходных, она пешком проходила тридцать, если не больше, немеряных верст, разнося письма, телеграммы, газеты. Ходила Авдотья летом и осенью босая. На ее ноги, черные от грязи, въевшейся в поры ороговевшей кожи, разлапистые, разбитые, сношенные, как те старые лапти, которые она обувала лишь с первым снежком, страшно было смотреть.
Вот Авдотья подошла и остановилась у нижней ступеньки нашей веранды. Стоит и смотрит на столпившихся наверху дам и господ, на их нарядных детей. Что-то было в ее взгляде новое, какие-то несвойственные ей суровость и осуждение, а мама, как человек нервный и чуткий, первая почувствовала это и спросила дрогнувшим голосом:
– Что вы нам принесли, Авдотья?
– Войну! – сказала Авдотья и достала из сумки газету.
Кроме газеты с царским манифестом Авдотья принесла нам еще телеграмму от отца. Он призван в армию из запаса, получил назначение в часть, приедет в Молдино на один день проститься с нами.
Авдотья ушла, гости стали разъезжаться.
Через два дня приехал отец в новенькой офицерской форме, непривычно серьезный. Оказалось, что он назначен на Кавказский фронт. Через пять лет мы похоронили его в Ростове-на-Дону. Он умер от сыпного тифа.
Теперь я понимаю, что в тот теплый июльский, сияющий день – день моего рождения – оборвалось мое детство. Река времени, которая текла по равнине жизни медленно и плавно, вдруг прянула как бы с обрыва и понеслась с непостижимой, сумасшедшей скоростью через камни и пороги.
В ее бешеной стремнине разные люди с их разными судьбами закружились, как щепки. Одним стремнина принесла гибель, другим – новое сознание.
Наверное, поэтому с такой неизгладимой отчетливостью запомнилась мне и молдинская Авдотья. Черные, разбитые ноги чуть расставлены, узловатые пальцы сжимают длинный, тонкий батожок, синие, глубоко запавшие глаза смотрят грозно и скорбно.
– Что вы нам принесли, Авдотья?
– Войну…








