Текст книги "Скверный глобус"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)
Недаром же, сколько б ни грызла жизнь, у литератора сохранялась возможность счастливого бегства в язык, в единственную из эмиграций, не отторгающую от родины, а возвращающую ее. Язык оставался твоим укрывищем, свободной территорией духа. Не потому ль он всегда делил печальную судьбу человека?
С каким исступлением его обесцвечивали, уродовали и потрошили. Вылущивали двойные значения и охолащивали все смыслы. Выскабливали любые оттенки. С каким упоением превращали в мычание справки и резолюции, в вонючий и пакостный смрад доноса.
Язык обязан был огрызнуться, он и ответил – жаргоном, сленгом, легализацией матерщины. Громче других отозвалась зона. Ворвалась в голошение улицы дразнящей зашифрованной речью. И темные лагерные пароли смешались с отрывистым лаем конвоя.
Что ж тебе делать в двадцатом столетии, чернорабочий литературы? Все то же. Искать до потери пульса единственное неразменное слово. Нет выбора, и нет вариантов.
Так в этой праздничной толкотне вытаскивал я сам себя за волосы из ямы, в которую угодил. Но впереди была еще ночь, когда я остался с самим собою.
Я говорил себе: все это вздор. И проза, и схима, и все фантомы. И даже жалость к индейской Еве, которая не была одинокой. Не надо было стремиться к тому, чтоб стон твой прозвучал, как мелодия, – неважно, московская или варшавская, или мелодия в Сан-Хосе.
А надо было любить свою скво, и целовать ее смуглые скулы, и долго смотреть в ее глаза, сузившиеся от щедрого солнца, и обнимать ее колени, нет, не колени, а колена, именно так, как в старину!
И крохотная Мария-Луиса – теперь я понял – была такой же, тоже взошла из того же семени. «Скажи Андрею, я буду ждать его, буду послушной и верной скво» – но все угадав, пережив ту ночь, на стылом рассвете, я снова твердил, ругая себя за стыдную слабость: нет, только к столу и день за днем, неутомимо прясть свою пряжу!
И после была еще одна ночь, а там, вслед за нею, была еще жизнь. И в ней ожидало меня вдовство, и долгая моя одинокость, и встреча, что стала моей судьбой. И всю эту жизнь я записал, всю ее выплеснул на бумагу и радовался, что я уцелел. Но все эти тридцать лет и три года с той давней поры, с тех рубежных дней прошли под назойливый стук в висках: «не успеваю, не успеваю!»
И можно было за весь этот срок столь долгого гостевания в мире забыть Сан-Хосе, и медный закат, и чувство потери, беды, катастрофы. Можно забыть. А можно и помнить.
9
Но как бы старательно я ни внушал себе, ни объяснял себе, день за днем, что мало стоят любые суждения, любые теории и концепты, что все они, в сущности, от лукавого и прикрывают твою изношенность, ночные страхи перед исчерпанностью, сколько бы я себе ни твердил, что, даже если мысль немотствует, это еще не последний час, что истина проста и естественна: свободно чувствовать это и, значит, свободно дышать и свободно думать – я все заглушал беспокойный шепот: не успеваю, не успеваю. И жизнь души моей отступала, сворачивалась, скрываясь в тени.
Я так и не смог, не сумел ответить: тогда почему же с той самой поры, когда я определил свой сюжет и предпочел всем дарам и богатствам неутолимого бытия это монашеское затворничество, решил однажды, что в этих стенах пространство станет неограниченным, ничем не стесненным, я так безнадежно и так бесповоротно утратил решительно всякую власть над судьбой?
Быть может, на самом деле монашество – не служба Господу, это укор ему за то, что он поспешил в работе и отдал творчеству лишь неделю? В итоге, усталому рабу, пришлось мне бежать от столь быстро изваянного и недостроенного мира? Быть может, соорудив в ответ не менее несовершенный скит, я вознамерился вновь напомнить, что если Слово было в Начале, то, значит, пребудет оно и в Конце? Слово и есть твое творение, и, стало быть, семи дней ему мало, отдай ему весь затянувшийся век.
Но что если все это – заблуждение дерзкого смертного ума, напрасно силящегося понять, что гениальное произведение возможно тогда, когда его автор свободен от власти самоконтроля? Что так и явилась земля людей? Наверно, наверно. Но ведь однажды стареет даже и Чудо Господне.
Я полагал, что в моем отшельничестве – смирение и преданность долгу, а были в нем гордыня и страсть. Теперь и держу я за них ответ.
Меж тем за тридцать лет и три года редел и пустел вокруг меня мир. Редел, точно лес, назначенный к вырубке. Едва ли не все мои прежние спутники переселились в иные леса, куда предстоит перебраться и мне. Перед дорогой я чищу ящики, рву залежавшуюся писанину, жгу неотправленные конверты и все, что казалось первостепенным.
Я спрашиваю себя: что я понял? Совсем немного. Одно, быть может: что простодушие неоценимо. И что удача, в конце концов, только стечение обстоятельств. Что счастье – это короткий укол, дарует его любовная близость, либо летучее прикосновение особой полноты бытия, особого единения с сущим – не успеваешь понять, что счастлив. А на поверку и длинная жизнь оказывается достаточно куцей, когда наступает ее исход. Чередованье ее сезонов с их усыпительным однообразием сжимает всякую протяженность – и видишь, как она коротка.
Теперь, когда предстоящие дни уже не тешат воображения и нетерпения нет и в помине, становится ясно, что ожидание – счастливейшее из состояний. Возможно, что другого и нет, если не брать в расчет горячки, когда наконец заключаешь в слово будто выскальзывающую мысль.
Есть нечто сходное – независимость. От государства. Внимания ближних. Еще – от страстей, тебя терзавших. И это – последняя ступень. Вдруг найденное гнездо жар-птицы.
Однако перед этим открытием нужно прожить заметный срок на Северном полюсе одиночества. Столь мирно дремавшее в дальнем углу, как старый пес, доживающий век, оно заполняет собою твой дом. Но по-иному и быть не могло. Ибо твоя бессрочная вахта с карандашом над листом бумаги творит безвоздушное пространство. Несокрушимую Soledad.
Однажды я надоел своей жизни, и вот, махнув на меня рукой, она дала мне ее дожить. Пока, неожиданно для меня, заплывшее салом и жиром время, лежавшее своим ликом к стене на левом боку (вот отчего так изнурительно ныло сердце!), перевернулось, и я обнаружил, что проскакало тридцать три года и что живу я в другой стране.
Не оказалось в ней той Москвы, в которую закусив удила я рвался так яростно, самозабвенно, чтобы суметь в ней укорениться или, наоборот, погибнуть. Все в ней до чужести переменилось, осталось лишь в памяти твоей кожи.
Осталась и никуда не делась так и не понятая загадка: что означает та одержимость, с которой по неизменному кругу мечется дитя человеческое, вытолкнутое из чрева матери непостижимой волей зачатия?
А может ли быть счастлива нация? Народ? Империя? Вся планета? Сколь уморительная надежда! Каким бы громадным, неисчислимым ни представало любое множество, оно замирает перед обрывом лицом к лицу со своим одиночеством.
Когда-то в мою соловьиную пору сказал мне едва знакомый старик, спасшийся от еще одной ночи: «В одну дверь вошел, в другую вышел – вот вся и жизнь».
А так и есть.
«Я даже отчетливо слышу звук, с которым она за мною закроется. Тр-р-р… И больше меня не будет».
2007
Островитяне
Футурологический этюд
1
Кончалось двадцать второе столетие. В один из горячих, пылающих полдней морщинистый седобородый мужчина вернулся на остров, где он родился. Звали его Елисей Сизов, а остров назывался Итака. Какой остроумец так окрестил свою миниатюрную родину – сегодня уже никто не помнил.
Никто не помнил и об Итаке, забытом и тесном клочке земли в географическом тупике.
Его обитатели приложили немало усилий, чтоб их забыли. Их и забыли благополучно. На свете и не то забывали. И эти странные островитяне, оберегавшие столь ревниво свою заветную суверенность, могли существовать не тревожась. Похоже, что голубая планета, занятая своими делами, не знала о зеленой лужайке, некогда выплывшей из пучины. Тем более что вторая Итака (возможно, так названная не из насмешки, а из уважения к Элладе) была расположена столь причудливо, что не имела ни стратегического, ни даже коммерческого значения.
Был слух, что обычно каждую фразу медлительные аборигены всегда начинали словом «итак». Конечно, и это объяснение могло быть шуткой, однако на острове неведомо кем была воздвигнута увесистая громоздкая статуя, и это странное изваяние назвали статуей Одиссея. А знаменитого мореплавателя здесь объявили своим прародителем, учителем и в это поверили. Мифы всегда находят спрос.
Люди здесь отличались степенностью, подчеркнуто спокойным характером, классической плавностью своей поступи, свежим и утренним цветом лица. Казалось, что они не стареют.
В сущности, это был монастырь, впрочем, весьма своеобразный – мужчины и женщины жили в нем вместе. Возможно, в каких-нибудь старых учебниках и на давно уже выцветших картах он так и значился монастырем. Его и оставили в покое.
Кончался век, вошедший в историю как век климатических потрясений. Стояло на редкость спокойное лето. История дала передышку.
Сизов отсутствовал уйму времени. Прошло уже столько весен и зим с той темной незабываемой ночи, когда он, совсем еще молодой, пустился в свои бесконечные странствия. Сизов полагал, что теперь обнаружит непредсказуемые перемены, однако Итака была все той же. Все так же неподвижно стоял полуденный раскаленный воздух, не было ни единого облачка. В берег, умиротворенно позевывая, стучала ленивая волна. Жужжали шмели, было знойно и тихо. На расстоянии, в глубине, по-прежнему высилась старая статуя, сложенная из прибрежных камней, и время нисколько ее не выщербило – была по-прежнему гладкой и теплой.
Сизова подобная стабильность нисколько не огорчила. Напротив. Он многое видел и испытал, его передряги и похождения – иные происходили на войнах, которые попеременно вспыхивали, – тянули на мощный былинный эпос. Естественно – требующий гекзаметра иль просто свободного стиха, далекого от бытовой интонации.
Но не случилось слепца с кифарой, ни современного аэда, и эта новая «Одиссея» так и не появилась на свет.
Сизова это не волновало. Давно уж хотел он не славы, а отдыха и видел во сне свое возвращение.
Сейчас он сидел, прикрыв глаза, на старом крыльце родного дома, а между тем за ним наблюдали весьма озабоченные островитяне – двое мужчин и одна женщина. Определить их истинный возраст было непросто; совсем непросто. Лица их были такими же гладкими, как камень, отполированный временем, и выглядели еще молодыми в отличие от лица Сизова.
День мирно переместился в закат, закат, вслед за днем, сменился сумерками.
Весьма представительный абориген с веселым приветливым лицом сказал удивленно, но без ажитации:
– Батюшки, вот и Сизов вернулся. Пал Палыч, узнаете вы сына? А ты, Поликсена? Не разглядела?
– Боги, как постарел мой муж! – вздохнула очень красивая женщина. Ее молодое лицо затуманилось. – И бороду он себе отпустил. А борода – совершенно седая.
Кряжистый и плотный Пал Палыч развел руками:
– Ну и картинка. Взгляните на нас и сравните нас. Скажите, кто тут отец, кто – сын. И каково мне на это смотреть с моим проклятым отцовским сердцем? И как же он, Нестор, нашел дорогу?
Нестор сказал:
– Ну… он здесь родился. Но безусловно – за эти годы можно забыть, можно сбиться с пути. Наш терапевт Чугунов рассказывал о памяти, остающейся в генах.
– Бредятина, полная бредятина, – недоуменно сказал Пал Палыч. – Ведь, в сущности, чужой человек, а я тем не менее взволнован. И главное – как будто предчувствовал: что-то должно произойти. Знаете, как это бывает? Заходит в дом к тебе мужичок. Вешает над тобою меч. Потом уходит, а меч остался. Изволь гадать, что все это значит, и жить под дамокловым мечом. В мире, в котором нет порядка, каждое утро идешь на смерть.
– Эта история не про нас, – заметил улыбчивый мужчина.
– Была не про нас, – сказал Пал Палыч. – Но появляется человек и переворачивает всю жизнь.
– И человек этот – сын и муж, – напомнил Нестор.
– Ну что ты заладил? – сказала женщина. – Муж… муж… Исчез бог знает когда. Где жил он и как он жил – неизвестно. Является с седой бородой. Падает, как снег тебе на голову. Возрадуйся, женщина, – муж пришел.
– А все-таки он мой сын, Поликсена, – сказал Пал Палыч. – Отец есть отец. И у отца – отцовское сердце. И есть закон. И закон един: никто не должен попасть на Итаку. Никто. Вы помните о человеке, который сказал во всеуслышанье, что имя его – Никто. Не страшно?
– Опять ваши притчи, милый свекор.
– Я их вспоминаю время от времени, поскольку это моя обязанность: поддерживать дух возрожденной античности. Вы сами меня облекли доверием. Я и тружусь. Всегда. Без пауз.
Дремавший пришелец поднял голову, опущенную на подбородок. И медленно обвел их глазами. Потом так же медленно произнес:
– Нет, дорогие мои, я не миф по имени Никто. Не надейтесь. Имя мое – Елисей Сизов.
– Знаем, сыночек, не обижайся. Тем более в мифе худого нет, – сказал примирительно Пал Палыч. – Известно, что человек состоит из мяса, из костей и из мифа.
– Здесь, на Итаке. Однако – не в мире, – со смутной усмешкой сказал Сизов. – Ту мою, не итакийскую, жизнь мифической я назвать не могу. Совсем непохожая консистенция. Поверьте мне на слово, это была грубая, шершавая жизнь. Которую можно было попробовать на вкус и на ощупь.
– Мы верим, верим, – откликнулся дружелюбный Нестор. – Ты только объясни нам, друг детства, что побудило тебя вернуться?
– Я мог бы ответить: за детской сказочкой, – печально улыбнулся Сизов. – Но я не люблю таких завитушек. Поэтому, Нестор, отвечу без лирики. Есть две основательные причины. Первая – я смертельно устал. Вторая – соскучился по Поликсене.
– Я знала, что я на втором месте, – хмуро заметила Поликсена.
– А по отцу ты не заскучал? – ревниво осведомился Пал Палыч.
– Нет, почему же. И по тебе. Да и по Нестору. И по острову. Однажды я понял, что даже тоскую.
– Да, стоит лишь хорошенько устать. Так и бывает, – сказал Пал Палыч. – Естественно. Сизов не Сизиф. Ты человек рядового сложения. Втаскивать камешек на вершину – это занятие для атлетов. А камешек, видно, немало весил.
– Не сомневайся, – сказал Сизов. – Я побывал с ним везде, должно быть. И всюду был солдатом свободы.
Пал Палыч вновь закивал головой.
– Ну да, ну да, так я и думал. Ты сызмальства был весьма головаст. Жил в лучшем месте на этом шаре и все печалился, как он устроен.
– А я в это время жила в запустении, – сказала красивая Поликсена.
– Устал я, братцы, – сказал Сизов. – И от дорог, и от событий. А еще больше – от новых лиц. Жил я по совести, по-солдатски. Но и солдаты – живые люди. А мир устроен на редкость скверно.
– Сынок, – произнес его отец. – Не обязательно было шляться, чтоб сообщить нам такую новость. Но голова у тебя особая – надо сперва ее расколошматить, чтобы узнать, что это болезненно. Тем более камешки неподъемные. Такие уж стопудовые глыбы. И справедливость, и честь, и совесть. Ну и свобода – куда ж без свободы? Пока о них мелешь, они – легче пуха. А взвалишь на свой хребет – и чувствуешь: лиха молодецкая забава. Пора тебе скинуть свою поклажу да и обнять свою жену.
– Ну наконец-то! Я уж подумал, что стала она совсем ледышкой. – Сизов прижал к груди Поликсену.
– Вернувшись из такой экспедиции, не стоило тебе ждать ее плясок, – сказал рассудительно Пал Палыч. – Мой мальчик, дай ей немного времени внушить себе, что она ликует. Тебе разумней всего рассчитывать не столько на преданность и любовь, сколько на женское любопытство.
Сизов ничего ему не ответил. Он жадно обнимал Поликсену.
Его суровый отец умилился:
– Приятно смотреть, честное слово. И ты еще говоришь о свободе. Что может быть лучше такой несвободы? Люди не умом, а инстинктом чувствуют прелесть неволи, мальчик. Даром они, наши зайчики-кролики, столько веков за нее цепляются?
– Знать бы, как выглядит свобода, – задумчиво улыбнулся Нестор. – Будь я ваятелем, растерялся бы: как мне ее изобразить? Здоровой и румяной молочницей? Обильногрудой, с могучими бедрами? Этакой ядреной бабищей? Может, старухой? Старой старухой? Уставшей вроде тебя, изнемогшей. Нищенкой? Или бесстыжей распутницей, готовой с неприличными криками отдаться встречному прощелыге?
– Однако, богатое воображение, – сказала холодно Поликсена.
– Естественно, можно придумать красотку, – предположил улыбчивый Нестор, – с крылышками, с умильной мордочкой. Но это был бы тот самый миф, которого он не переносит.
Сизов невесело согласился.
– Ты прав, я мифов не перевариваю. Слишком я близко узнал этот род, некогда заселивший Землю.
Нестор благодушно спросил:
– И чем огорчило тебя человечество? Нам, итакийским обывателям, было бы полезно узнать.
Сизов не поддержал его тона:
– Оно равнодушно. Оно уперто. Забывчиво и неблагодарно. Причем эти свойства объединяют самые разные племена. Я был готов их любить без различия, но это мне дорого обошлось. Они, как чумою, заражены этакой необъяснимой двойственностью, которая все лишает смысла. Меня выводили из равновесия идиотическое терпение и истерическое бунтарство. Их полудетское простодушие, все принимающее на веру, и злобное старческое сомнение. Лютая ненависть к преуспевшим и еще бо́льшая – к проигравшим. Самодовольство и самоедство. Ненависть, смешанная с обожанием. Зависть, приправленная восторгом. Но прежде всего – обязательный плач по изнасилованной свободе.
Пал Палыч сокрушенно сказал:
– Поздно ж увидел ты нашу двоякость! Словно отец тебе не рассказывал истории о двуликом Янусе. Рассказывал. То и дело рассказывал. Вбивал в твою закрытую голову. Но все, что вбивал, от нее отскакивало. А между прочим, ты сам же и маялся этой интеллигентной болезнью. И все еще носишь в себе два начала. Не предназначенные для гармонии. Там, где избыточный темперамент, – там непременная меланхолия. Ты не в Сизовых – мы соразмерны. Беда мне с тобой, Елисей. Ты – выродок.
– Я не считаю это пороком, – запальчиво огрызнулся Сизов.
– Нет, зрелостью от тебя и не пахнет, – сказал озабоченно Пал Палыч. – Шибает надрывом и оголтелостью. Подумать, как оно все бывает! Все как в суровой античной притче. Однажды является за твоим сыном какой-то байстрюк по имени Авгий и забирает его в кавалерию. А там заставляет чистить конюшни от всякого дерьма и навоза. И каково это видеть отцу?
– Довольно, свекор, я вас умоляю, – сказала красивая Поликсена. – Ваши античные притчи пованивают.
– Напоминать их – мой долг, невестка. Античность должна войти в вашу плоть. В ваши глаза и ваши ноздри. Однажды вы и сами почувствуете, как плодородно пахнет помет. Запах, исполненный оптимизма, а также способствующий покою.
– Какая целебная буколика, – неодобрительно буркнул Сизов.
– Ты наблюдателен, Елисеюшко. Буколика в духе Феокрита, – охотно согласился Пал Палыч. – Пора ввести тебя в курс событий, случившихся здесь, пока ты странствовал. Мы поняли, что люди-бедняжки несчастливы в своем настоящем – оно не вознаграждает усилий и не оправдывает ожиданий. Да в этом ты и сам убедился. Но прошлое еще того хуже, слишком безрадостно и кроваво. Однако еще веселее будущее. Все совершенства наших собратьев, ярко изложенные тобою, вкупе с несовершенством климата нам не сулят ничего бодрящего. И мы собрались у этой статуи нашего праотца Одиссея, и мы спросили самих себя: что делать нам в такой ситуации? И поняли, что дорога – одна.
– Занятно, – сказал Сизов с интересом.
– А дальше будет еще занятней, – пообещал ему отец. – Нам стало ясно, что нас спасет лишь возрождение античности. Недаром же все сошлись на том, что это наше златое утро. Сказано – сделано. Мы на Итаке не ограничиваемся маниловщиной.
Сизов не скрыл своего недоверия:
– Боюсь, то время уже прошло.
– Прошло, прошло, – рассмеялся Пал Палыч. – Оно проходило, оно менялось, однако нисколько не прогрессировало. Все, кто наследовал Аристотелю, не стоили и его ноготка. Не зря же на острове в каждом доме лежит наша библия – «Одиссея». Мы черпали из нее свою мудрость. Есть странная закономерность, сыночек: Гомеру понадобилось ослепнуть, чтоб дать нам однажды прозреть и увидеть. Мы вывели формулу бытия. И цель его – обретенье покоя.
– Завидная цель, – сказал Сизов.
– Единственная, – кивнул Пал Палыч. – Мы тут сумели перешагнуть через протесты энтузиастов. Знаем, что надо. Знаем, как надо. Движение лишь тогда оправданно, когда оно приводит к покою. Вот так мы выразили то знание, которым обладали подспудно. Неназванное не существует. Как видишь, мы сохраняем форму.
– Да, вы совсем не постарели. Мне не в пример, – признал Сизов. – Выглядите вы все как огурчики.
– Мы никогда не постареем, – торжественно сообщил Пал Палыч. – Пока ты осчастливливал мир, мы тоже не теряли здесь времени. Нисколько не умаляя заслуги нашего главного терапевта, нашего доктора Чугунова, подчеркиваю: отнюдь не таблетки – причина нашего состояния. Нет, образ жизни и взгляд на жизнь. Возраст, сынок, – дрянная штука. Подсчитываешь недели и месяцы, взираешь, как они убывают. Расстраиваешься по этому поводу. Задумываешься о даре любви, полученном от своих родителей. И снова расстраиваешься. Противно. Поэтому мы отменили возраст. Когда его нет – мы ближе к античности.
– Нашли панацею, – буркнул Сизов. – Ты тоже, Нестор, такого мнения?
– Естественно, – улыбнулся Нестор.
– Но ты же мечтал увидеть мир.
– Но он же поумнел, Елисей, – веско заметила Поликсена. – На нашей Итаке не любят странников, исследователей и добровольцев.
Нестор благодушно добавил:
– На нашей Итаке ценят сиесту. Мы создали государство покоя. Наш прародитель Одиссей намаялся в своих путешествиях и научил нас их ненавидеть.
– Он сделал и большее, сынок, – сказал назидательно Пал Палыч. – Он научил нас, что каждый день должен быть прожит в мельчайших подробностях. Нельзя упускать ни одной из них, сын мой Сизов. Ни одной, ни единой. Жизнь без частностей – это пародия, исчадие ложного классицизма. Любят в постели и на земле – не на котурнах и не на подмостках. А главное – он научил тому, что мир враждебен, что дом – это крепость, нужна здоровая изоляция. Был один очень неглупый киник. Хотя и не относился к их школе – младше на несколько столетий. Поглядывал он на белый свет и огласил свой главный вывод: «В жизни выигрывает тот, кто лучше спрячется». Это правда. Ведь жизнь – такая вздорная баба, такая раздолбайка и склочница, такая базарная торговка – сгинуть бы от нее хоть в чистилище. Если бы речь шла лишь о себе! Я бы легко нашел себе норку. Но надо было спрятать Итаку. Целехонький остров. Райское гнездышко. Ото всех, кто хотел бы ее прикарманить.
– И как же это вам удалось? – заинтересовался Сизов.
– Идея с монастырем, мой мальчик, была недурна. Мы ею воспользовались. Можно сказать, ее отгранили. Был монастырь. Что ж, был да сплыл. Пришел в одичание. Мох и камни. Жизненно важно, чтоб путь на Итаку был заповедан и неизвестен. И как ты сумел его углядеть? На целом свете никто не смог бы. Тем более есть у нас свои шерпы. Квалифицированные ребята. Понаторевшие в своем деле. Они помогают сбиться с пути тем, кто разыскивает Итаку.
Сизов снисходительно улыбнулся:
– Не забывайте, что я солдат. Солдатская служба шлифует память. Тем более я все-таки местный. Я итакиец, в конце концов.
– Прелюбопытно, – сказал Пал Палыч.
– Тут нужно добраться до горловины, – с готовностью пояснил его сын. – До этого перекрестка вод, где море в себя вбирает реку. Найти какую-нибудь лодчонку, поставить парус. Плевое дело. И прямо, прямо, против течения. Главное – не пропустить поворота. И вскоре увидишь белесый луч. Мерцающий вдоль неба шпагатик. Напоминающий выцветший бинт. Правь на него – и упрешься в Итаку.
Пал Палыч с немалою озабоченностью взглянул на Нестора, после чего с участием оглядел Сизова.
– Делает честь твоей откровенности. И простодушию – заодно. Но знаешь, сынок, ведь дело не просто. Такая твоя осведомленность вступает в явное противоречие и с интересами государства, и с основным его законом.
– Кланяюсь в пояс, – сказал Сизов. – Когда-то уезжал из страны и вот возвращаюсь в государство. Жил-был хоть один островок без амбиций – и тот превратился в государство. И что это за напасть такая?
Пал Палыч сочувственно вздохнул:
– Да уж такая напасть, сынок. Совсем ни к чему эта шизофрения. Истерика – не солдатское дело.
– Устал, издергался, – молвил Нестор.
– А вы покочуйте с его, попробуйте, – вступилась за мужа Поликсена. – Тоже окажетесь неврастениками.
– Ну-ну. Никто его не винит, – сказал Пал Палыч. – Да, государство. Но – не обычное государство. Оно управляется не парламентом, а просто Советом. Но – не старейшин, поскольку мы отменили возраст. Советом наиболее мудрых. В котором всего-то пятеро избранных. Четверо членов и Председатель. Кстати, наш Нестор – член Совета. Он не уехал, но преуспел.
– Мои сердечные поздравления, – с кислой усмешкой сказал Сизов. – А кто ж президент?
– Нет президента, – поправил Сизова его отец. – Есть Председатель. Демократичней. Само собой, Председатель – я.
– Сюрприз за сюрпризом, – сказал Сизов.
– Какой тут сюрприз? – удивился Пал Палыч. – Хотя чему же я удивляюсь: для родичей нет великих людей. Еще хорошо, что у нас на Итаке достаточно мудрое население, чтоб разобраться, кто самый мудрый. Как видишь, можно жить на Итаке и сделать достойную карьеру. Так нет же. Куда-то его понесло.
Он горько покачал головой.
– Ох, люди, комариное племя. Все-то вы вьетесь, жужжите, жалите. Все-то неймется вам, не сидится. Все шастаете, мечетесь, скачете. Дадена вам от щедрот богов такая роскошная территория. Возможно, лучший кусок Вселенной. Но нет. Сучите своими ножонками. Выискиваете, как рыбки, где глубже. Вынюхиваете, как мышки, где лучше. А после не можете растолковать себе – откуда у вас волдыри и струпья?
Сизов недовольно его оборвал:
– Ну, хватит. Избавь меня от нотаций. Уж если я поседел – избавь.
– Не фыркай, сынок, – сказал Пал Палыч. – Да и поседел ты лишь волосом. А твой отец поседел умом. Разница, сизый мой голубочек. Но ужасти, до чего ты озлоблен. И ощетинен. Нервы – ни к черту. Я просто в отчаянье, дорогой. Сердце отца – сосуд стеклянный. От малого камешка может треснуть. Не то что от твоего булыжника, с которым ты носишься с горки на горку. Не ведаю, как ты его называешь – свободой ли, честью ли, справедливостью, цивилизованным обликом общества, – видеть твой камешек невыносимо. Иди и передохни с Поликсеной. Она тебя, мой сизарь, заждалась.
Сизов недовольно пробурчал:
– Она удачно это скрывает.
– Умею держать себя в руках, – сказала Поликсена с достоинством.
Сизов усмехнулся и произнес:
– Уверена в этом?
– Спроси у Нестора, – с вызовом бросила Поликсена.
– Спрошу, – с угрозой сказал Сизов. – Скажи мне, друг детства, но без вилянья. Если, конечно, на это способен. Ты замещал меня в постели? В супружеской, имею в виду.
Нестор меланхолично ответил:
– И все же я твой искренний друг.
– Спасибо тебе за честный ответ, – хмуро проговорил Сизов.
– Не порицай, сынок, ни жены, ни друга вашего, – молвил Пал Палыч. – Любые наши грехи, мой милый, суть не пороки, а наша часть. Поэтому мы запретили ревность. Наш терапевт, большая умница, всегда говорит: разрушает печень, лишает покоя, одни неприятности. Есть слух, что учитель наш Одиссей впоследствии попенял Пенелопе за патологическую ее верность. Поскольку та ее подсушила, что отразилось на притягательности.
– Не ты ли распустил этот слух? – спросил Сизов.
– Не имеет значения. Женщина ждать годами не может. Тогда она перестает быть женщиной. Ступайте, детки, в семейную спальню. Я вам не желаю спокойной ночи.
– Идем, седобородый супруг, – сказала со смешком Поликсена. – Побрейся, омойся, натрись лавандой, оливковым маслом и прочей дрянью. Нельзя погружать любимую женщину в клубы своей дорожной пыли. Дорога пахнет конским пометом. Запах, волнующий душу свекра. Свекор в нем чует зов чернозема. Но у меня другие пристрастия.
– Вперед, ядовитая красавица, – напутственно произнес Пал Палыч. – Удачи тебе, сынок, в поединке.
Когда супруги укрылись в доме, он озабоченно произнес:
– Нестор, поспеши к терапевту. К Зое. Естественно – и к менестрелю. Скажи им – я созываю Совет. При этом – экстренный и чрезвычайный.
2
Тиха была итакийская ночь. Совсем как ветер, летевший с моря. Хотя и был он соленым, пряным, пахнувшим терпким сырым песком. Божественный запах. Ни с чем не сравнимый. Вдохнешь и поверишь в вечную свежесть.
Висели неподвижные звезды. Те из них, что были крупнее, держались кучно и походили на странных причудливых актиний. Издалека долетал негромкий, сладко колеблющий воздух звук. Мелодия то становилась отчетливей, то ускользала и растворялась, но кто б усомнился – поют о любви.
Из спальни, приютившей супругов, просачивался осторожный свет.
– Устал? – усмехнулась Поликсена.
– А хоть бы и так, – сказал Сизов. – Устал я на много лет вперед. Но нынче я об этом не думаю. Есть вещи поважнее усталости.
И тут же подумал с неудовольствием: «Мужское, например, самолюбие».
Он ждал, что она об этом спросит. Ночью, когда под стрекот цикад так яростно обнимал он женщину, его посещала недобрая мысль. Он думал, что и впрямь постарел, что годы тронули его ржавчиной, что борода – давно седая. Напротив, жена молода и упруга. Не только твердой своей душой, но и своим несдавшимся телом. Он вновь ревниво подумал о Несторе, лукавом друге, подумал о том, много ли было у Поликсены партнеров на этом странном острове, где наложили запрет на ревность.
Спрашивать было бестактно и глупо. И он произнес:
– Ты мной недовольна?
Она вздохнула и вновь усмехнулась:
– Нет, отчего же? Я полагала, ты сразу заснешь. А ты старался. Так трогательно. Юная прыть и тут же умеренность мужчины, который взвешивает свои силы.
Он повинился:
– Нет, я не считал их. Время от времени я задумываюсь. Такое часто со мной случается.
Она повела своим смуглым плечом:
– О чем же ты думал, когда обнимал меня?
– О том, что мы сделали с нашей любовью, – сказал он с грустью.
Она возразила:
– Ты, а не мы. Я жила на Итаке, пока ты скитался по белу свету.
– Если бы знала ты, Поликсена, как варварски устроена жизнь. Жалко становится детей. – И с давней обидой пробормотал: – Взрослым не слишком нужна твоя помощь. Но дети – это другое дело.
– Мы тоже когда-то были детьми, – сказала она. – Эта хворь проходит. Деток он пожалел, сердобольный. Они подрастут и нас не вспомнят. Бедный Сизов.
– Спасибо за жалость. Ее не много на этом свете.
Она спросила:
– А ты жалел меня?
– А разве тебе это было нужно? Мне кажется – нет.
– Тебе это кажется? Мой недалекий, старый Сизов. Мой глупый воин за справедливость. Мой храбрый оловянный солдат.