Текст книги "Скверный глобус"
Автор книги: Леонид Зорин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
Отхлебывая из фужера по капельке, он плавно, но вместе с тем энергично и ловко поворачивал шею, орудуя ею, как ладно пригнанным и безошибочным инструментом. Знакомых лиц оказалось немало. Он точно выхватывал их из толпы, привычно отмечал и фиксировал, внимательно провожал глазами. Вот группа вальяжных функционеров, не только откликнувшихся на приглашение, но и почтивших своим присутствием, вот очень популярный артист с лицом государственного мужа, похожим на бронзовую медаль, вот насупленный издатель – редактор независимого органа мысли, вот плотный хирург в генеральском мундире, вот генерал Кривоколенов в отлично сшитом черном костюме, вот знаменитая балерина с лебяжьей шеей, со скорбным ликом и странно вывернутыми ногами и много других, хорошо известных по телевидению и газетам.
Со стороны Герман Лецкий казался почти отсутствующим и расслабившимся, но впечатление это было не только поверхностным, но и обманчивым. Завтра, когда старуха Спасова нальет ему чашечку черного кофе, тогда он и отпустит себя. Старуха осведомится своим хриплым, простуженным басом: «Ну как, попрыгун? Людей посмотрел, себя показал? Всласть нагляделся на истеблишмент? Да, мир, в котором соблазн греховен, устроен изначально неверно. Сочувствую тебе от души». Он рассмеется и тоже скажет что-нибудь схожее, вольтерьянское, с достойным диссидентским оттенком. Но нынче и здесь он не просто кайфует, не просто наблюдает Москву, жующую, пьющую и фланирующую, производящую ровный гул, он чувствует себя на работе.
Он ненамеренно и не задумываясь автоматически отмечал на лицах приглашенных гостей некое общее выражение – неуходящую напряженность. Укрыть его не могли ни улыбки, ни возбуждение, ни приветливость. И это общее, точно резинкой, стирало различие между ними, больше того, стирало различие между мужчинами и женщинами. Лецкому чудилось, что он видит один непомерно разросшийся лик с застывшей на нем неясной ухмылкой. Только на считаные мгновенья эта громадная физиономия вдруг распадалась на множество лбов, множество губ, щек и носов, на лысины, седины, кудряшки. От этого становилось тревожно и даже чуть страшно, не по себе. Он подсознательно избегал столкнуться с собственным отражением в зеркальном стекле – вдруг не узнает? Увидит такую же гримасу.
– Кого разыскиваете сегодня? – спросил его немолодой мужчина, хозяйски оглядывавший толпу. В его снисходительной интонации Лецкому, сколь ни странно, почудилась некая ревнивая нотка.
– Он нас не видит, не замечает, – царственно протянула женщина. – Мы не попали в поле зрения. Вознесся, сразу видно, вознесся.
Это была безусловно эффектная, чуть полноватая блондинка лет сорока – сорока двух, угольноглазая, большеротая, с грозно раздвинутыми ноздрями. Супруг ее – Павел Глебович Гунин, «столп юстиции», как писал о нем Лецкий, веско согласился с женой:
– Вознесся, вознесся, рукой не достать.
– Вот и вы за Валентиной Михайловной, – Лецкий воздел протестующе руки, – с какого рожна мне возноситься? Ни в чем не замечен, ни в чем не повинен, не рекордсмен и не шоумен, не автор песен, подхваченных массами, и даже – не народный избранник.
– Все впереди, – сказал Павел Глебович. – А на ловца-то и зверь бежит.
– Готов служить, но какой же я зверь?
– Звереныш, – негромко сказала Гунина.
Лецкий не спорил. Пусть будет так. Гунин обрисовал суть дела. Маврикий Васильевич Коновязов, лидер недавно созданной партии под звучным именем «Глас народа», нуждается в таком человеке, как Герман Анатольевич Лецкий. Мобильном, напористом, с острым пером. И фонтанирующим идеями.
Сам Лецкий об этом проекте слышал и не придал ему значения. Партии возникали нередко, но исчезали ничуть не реже, а если они, бывало, задерживались на политическом ристалище, то выглядели как тяжкий брак, сил не хватает даже на то, чтоб сбросить надоевшую ношу.
Однако предложение Гунина, обычно державшегося в сторонке, само собой, не могло быть случайным. Стало быть, партия «Глас народа» понадобилась серьезным людям и пользуется их покровительством. В чем смысл ее возникновения – забрать ли чьи-либо голоса или отдать их третьей силе – это, в конце концов, несущественно. Но то, что Гунин к нему обратился, и то, как он о нем отозвался, было и приятно и лестно.
– А вот и сам Маврикий Васильевич, – Гунин отечески улыбнулся. – Сейчас мы вас сведем воедино.
Приблизился очень тощий шатен, сурово дожевывавший тарталетку. Он настороженно озирался. Гунин представил Германа Лецкого.
– Тот самый талантливый вепрь прессы, который вам жизненно необходим. Вы в этом сразу же убедитесь.
Гунина поддержала мужа и усмехнулась:
– Звереныш прессы.
– Рад встрече, – произнес лидер партии. – О вас и впрямь хорошо отзываются.
Когда они остались вдвоем, он озабоченно продолжил:
– Надеюсь, вы человек азартный. Без этого делать в политике нечего.
– Я не политик, но я азартен, – весело откликнулся Лецкий.
– Здесь говорить подробно не будем. Не та обстановка. Полно любопытствующих. А побеседовать есть о чем. Вы говорите, что не политик. Распространенная декларация. Причем заявляют так не из скромности, а с этакой, знаете ли, бравадой. Этакий интеллигентский бонтон. Вы, мол, усердствуйте, суетитесь, а я – с колокольни, из поднебесья – буду на вас с улыбкой поглядывать. Надеюсь, что вы – не из таких.
Лецкий заверил его:
– Нисколько. Профессия моя – не такая, чтоб быть небожителем. Я – земной.
– Вот и отлично, – сказал Коновязов. – Нам нужно расшевелить людей. Заставить прислушаться к себе. Добиться того, чтоб они увидели и разглядели: у «Гласа народа» – необщее выраженье лица. К несчастью, пред нами неповоротливая, громадная, пассивная масса, словно утопленная в быту. Она существует, если хотите, практически на эмоциональном нуле. Не упрекаю этих людей – они замордованы заботами. Но наша обязанность их встряхнуть и объяснить им, что «Глас народа» – это и есть их родная партия, что это партия трудолюбивых и обездоленных муравьев, затюканных нелегкими буднями.
Маврикий Васильевич нервным движением смахнул с усов застрявшие крошки и требовательно взглянул на Лецкого.
– Это нелегкая задача. Но с нею необходимо справиться.
Они обменялись телефонами. Лецкий вышел на длинную галерею – отсюда можно было увидеть раскинувшийся под ней зимний сад.
– Пообщались?
Рядом дымила Гунина.
– Устала, – пожаловалась она. – Стою, смолю, слегка расслабляюсь. Часто ходите на эти толкучки?
Он осторожно сказал:
– Случается.
– На кой они вам? – спросила она. – Или нравится? Я хожу по обязанности. Для соблюдения протокола. Гунину надлежит быть с супругой. Но вы, как я знаю, свободная пташка. Не муж какой-нибудь важной дамы.
Лецкий пожал плечами:
– Работа.
– И что же это у вас за работа? Глазеть на все эти пиджаки?
Он засмеялся:
– Сквозь пиджаки.
Она спросила:
– Сквозь платья – тоже?
Что ухо с ней надо держать востро, он понял мгновенно, в первый же день, когда пришел на беседу с Гуниным. Да, от нее исходит агрессия. Сразу же сокращает дистанцию. Приходится следить за собой, чтоб оставаться на расстоянии. Подхватишь вот этот порхающий тон, чуток расшалишься – и тут же подставишься. Однако нельзя и слишком застегиваться, переборщить с особой учтивостью. Такой подчеркнутый нейтралитет всегда обижает собеседницу. Ей важно услышать, что вызов принят. Лецкий чувствовал себя неуютно.
– Слишком лестно вы думаете обо мне, – сказал он весело.
Она засмеялась. Потом, чуть прищурившись, протянула:
– Как вам понравился Коновязов?
Лецкий сказал:
– Энергичный мужчина.
Валентина Михайловна усмехнулась:
– Иной раз посмотришь на человечков и, верите, только диву даешься: при этакой энергии – целы!
Он еще больше подобрался. Дистанция между ними сжимается, отчетливо стала еще короче. Эта внезапная доверительность красноречивей любой экспансии.
Она помедлила и добавила, медленно загасив сигарету:
– Антракт закончен. Досмотрим спектакль. Душевно желаю вам успеха.
Вернувшись в свою холостяцкую крепость, Лецкий раздумчиво перебирал события прошедшего вечера. Картинки беспорядочно прыгали, наскакивали одна на другую, не складываясь в единое целое. Какая-то декоративная фреска, нагроможденье фигур и предметов. То длинное вытянутое пространство, заставленное столами со снедью, графинчики, тарелочки, вилочки, то галерея, то зимний сад – и всюду одни и те же люди, разом – и зрители, и артисты, странный, бессмысленный коловорот. Впрочем, известный смысл тут есть – необходимость еще раз отметить свою принадлежность к этому кругу, который то исторгает отыгранных, то мягко вбирает в себя приобщенных.
Полночи мелькали перед глазами знакомые и незнакомые лица, и между ними – то лидер партии, то Гунин, то Валентина Михайловна с ее утомленной опасной усмешкой, с обманчивой кошачьей ленцой. То, что он видел, и то, что слышал, рождало привычное ощущение неясной, но несомненной игры. Когда-то он даже недоумевал: «все смахивает на пляску фантомов». Но время прошло, и он пообвык. «Да, это игра, – говорил он себе, – однако она бывает жестокой, тут на кону не одни репутации, перемещения по ступеням, тут от неловкого движения могут обрушиться судьбы людей, а те ничего не подозревают».
Потом он подумал о Коновязове. Занятно, кому и зачем понадобилась его лошадиная физиономия? Не говоря уже о партии. Лидер не слишком ему приглянулся. Какая-то дергающаяся конструкция, кажется, что весь – на шарнирах. Но неприятней всего его голос, высокий, повизгивающий тенорок. Когда говорит, у тебя возникает желание, чтоб скорее заткнулся. Желая прогнать свое раздражение, он вызвал в памяти образ Гуниной. Дама в соку и в цвете сил, в том самом лукавом сезоне жизни, когда влечет разогнаться с горки.
Уже раздеваясь, Лецкий заметил белеющий на столе конверт. Ну как же, утром пришло письмо, которое он отложил в сторонку – не было времени на чтение. Тем более что дело несрочное. Писал ему молодой человек, сын однокашника-земляка. Несколько месяцев назад был он в столице, явился с визитом, отдал родительское письмо. Лецкий был в добром настроении, принял провинциала любезно. С тех пор молодой человек ему пишет.
При этом отверг электронную связь – письма были недостаточно будничны, чтобы пользоваться ее услугами. Такие интимные полуисповеди требуют доброй почтовой традиции.
Он и сегодня напоминает, какое глубокое впечатление произвела на него встреча с Лецким, радушие, доброта и внимание столь именитого москвича. Переживает свое недолгое трехдневное гостеванье в Москве – какое счастье жить в этом городе! Трех дней оказалось вполне достаточно, чтобы понять: на всем белом свете не существует других городов, как нет и других вариантов судьбы.
Лецкий неспешно читал эти строки, читал похвалы, ему адресованные, пылкие, неумеренно щедрые – еще шажочек и станут лестью – и понимающе улыбался. Не нужно судить молодца слишком строго, гораздо гуманней – его понять. Ну да, изо всех силенок цепляется за хрупкую ниточку землячества, он, Лецкий, единственное звенышко, которое в представлении юноши связывает с роскошной столицей. Больше того, он – заветная дверца, в которую малый стучится письмами. Наивно, смешно, а все-таки трогательно. Были и у Германа Лецкого те же бессонные южные ночи, сходные поиски покровителя. В сущности, этот взволнованный птенчик не так уж не прав – у любой биографии мало приемлемых вариантов.
Он положил письмо на стол, снова подумал с неудовольствием о принятом им предложении Гунина, а если по правде – о поручении. Можно сказать и жестче – задании. Нечего подбирать слова. Обманывать себя не приходится. Играешь в игру – соблюдай ее правила. Он-то уже давно не мальчонка и знает, что такое Москва. Москва бьет с носка, не вчера придумано. Множество строк, ограненных рифмами, сложили о ее доброте и о ее очаровании, потом их положили на музыку, стали восторженно распевать, песням, как водится, люди верят, песни легко проникают в душу. Но он не позволит забить себе голову и задурить ее сладким мотивчиком. Он знает, к кому добра Москва. Разве что – к трезвым и недоверчивым.
Он хмуро всматривается в окно. В полуночной фронтовой тишине слышно размеренное дыхание умолкнувшей, но грозной громады. Он знает: молчание это обманчиво. Знает, что с первою дрожью света у отдохнувшего Левиафана сразу же зашевелятся челюсти.
3
– Я же сказала, что ты звереныш, – устало проговорила гостья.
Выпростала из-под одеяла смуглую, все еще крепкую ногу, вытянула во всю длину, потом, приподняв над грешным ложем и наклонив, как пизанскую башню, стала разглядывать ее, точно чужую, впервые увиденную. С протяжным вздохом произнесла:
– Хоть час, да мой. А теперь – домой.
– Стихи хоть куда, – одобрил Лецкий.
Он все еще не пришел в себя. Уже давно он не становился такой мгновенной и легкой добычей. Утром нежданно раздался звонок, он удивился, услышав в трубке голос Валентины Михайловны. Она справилась о его самочувствии. Он, еще более удивленный, заверил ее, что в добром здравии. Гунина сказала, что рада оптимистическому бюллетеню, он очень кстати, надо бы встретиться. Лецкий, немало заинтригованный, осведомился, куда явиться. Она пояснила, что предпочла бы сама навестить его – так ей удобней. Пусть объяснит, как сподручней и легче приехать к нему – она за рулем.
Лецкий стоял у окна и раздумывал, что означает этот звонок. Похоже, он вступает в мир тайн, возможно, перед ним приподнимут край занавеса, пусть самую малость. Во всяком случае, он будет сдержанным, сам не проявит своей пытливости.
В арку вальяжно и чинно вплыла синяя лодочка на колесах, пришвартовалась почти у подъезда. Спустя мгновение из нее вышла царственная Валентина Михайловна. Спустя минуту раздался властный нетерпеливый дверной звонок. Он торопливо пошел впустить ее, еще раз напомнив себе о сдержанности – пусть скажет сама, зачем он понадобился. То, что сочтет необходимым. Очень возможно, она выполняет еще одно поручение мужа.
Она оглядела его с улыбкой:
– Примете?
И, не дождавшись ответа, вошла в его крохотную прихожую.
– Справляетесь без женской руки?
Лецкий развел руками:
– Стараюсь.
Она согласилась:
– Могло быть хуже.
Не то спросила, не то предложила:
– Кирнем?
Он живо поставил на стол еще непочатую бутылку и два миниатюрных стаканчика.
Она сказала:
– Будем здоровы.
Выпила, тыльной стороной крупной ладони утерла губы и улыбнулась:
– Ну что, дружок? Время терять – великий грех. Его не купишь и не воротишь.
Теперь она раскинулась рядом, посмеивается и благодушествует, приходит в себя после сражения. Сам он не мог понять, что испытывает. Чертовы вельможные бабы. Что они хотят, то и делают.
Она неожиданно ухмыльнулась, будто подслушала его мысли.
– Жалко, что ты себя не видишь. Грустное зрелище. Бедный Герман прощается со своей невинностью.
Лецкий озлился. Она права. Реакция, точно я юный птенчик. Вроде того, что шлет мне письма. Вдруг и напомнит о себе дремотное мое захолустье. Нет-нет, да и толкнется: я здесь. С дурацкой способностью удивляться. Я – суть твоя, родовое тавро. Сам виноват. Охоч ностальгировать.
Он усмехнулся:
– Все так и есть. Кроткий, стеснительный. Очень робкий. А главное – не привык к подаркам. Наоборот – неизменно расплачиваюсь.
– Ух ты, какое у нас самолюбие. Не дуйся. Ты и сейчас расплатился. Кто спорит? Труженик, работяга.
И вдруг сказала:
– Должно быть, думаешь: откуда ты такая зубастая? Это не я, это возраст зубастый. Ну да, сорок два года – баба-ягода. Это все шуточки, утешение. На самом деле – последний звонок. Я потому тебе и сказала: время всего на земле дороже, любезный Герман.
– Полезный Герман, – заметил он неожиданно резко.
Его досада не проходила. Не на нее, на себя самого. И не на женскую озабоченность – на давешнюю ее насмешку.
Она изумилась.
– И впрямь обиделся.
– Какие тут могут быть обиды? Я только рад, что могу быть полезен. И Коновязову. И Павлу Глебовичу. Теперь жене его пригодился.
Она рассмеялась:
– А ты не жалей себя. Возможно, и я тебе пригожусь.
Пакуя в чулок могучую ногу, спросила:
– Прорезался Коновязов?
– Увидимся на этой неделе.
Она кивнула.
– В преддверии встречи. Придется ведь потрясти харизмой, погарцевать соображениями. Стало быть, следует подзаправиться.
Лецкий помедлил, потом спросил:
– А с кем он встречается?
– Все тебе выложи. Ну ты и фрукт – с норовом, с гонором. Конечно, цену себе надо знать, но не забудь подстелить соломки. С Мордвиновым встреча, с Матвеем Даниловичем. Нечего поднимать бровищи. Партия, прежде всего, – это касса.
Лецкий задумался, даже не сразу втянул свою голову в свитерок. Потом он осторожно спросил:
– А как же – ваш муж?
– А что – мой муж?
– Он ведь – под другими знаменами.
Она сказала чуть утомленно:
– Мой муж, он – государственный муж. А государственные мужи в одну корзину яиц не кладут.
Лецкий сказал:
– И жены – тоже.
Она согласилась.
– Само собой. Я – половинка, треть, четвертушка. А все же любая жизнь – отдельная. И с этим ничего не поделаешь. Закон природы, прекрасный Герман.
Смеясь, взлохматила ему голову и вдруг неожиданно посуровела:
– Чем горка выше, тем воздух реже. Сосет под ложечкой и подташнивает.
– Сочувствую, – отозвался Лецкий.
Его настроение поднялось. Он обнял ее. Она благодарно прижала к его губам свои. Потом вздохнула:
– Все суетятся. Мужья – в кабинетах, жены – в постелях. Но кто бесстыдней – еще неизвестно. Чего я только за эти годы не навидалась и не наслышалась. Но хуже всего эти тосты во славу и клятвы в дружбе. Верной и вечной. Все – шелупонь и мутотень.
Ее откровенность его даже тронула. По-своему хочет ему добра. Он медленно повторил:
– Мордвинов… А я-то думал: с его делами ему – не до нас. Недоступен. Аскет.
Целуя его, она шепнула:
– Аскет. Но на каждого аскета, как говорится, – своя дискета.
Потом он снова стоял у окна. Рассеянно провожал глазами синюю лодочку – вот она плавно вкатилась под арку, вот она скрылась. Сосредоточенно размышлял, словно раскладывал и утрамбовывал все, что услышал за этот час.
В сущности, нового было немного. Что партии не существуют бесплатно, он понимал и без подсказки. Но имя Мордвинова вносило во всю коновязовскую затею некую особую ноту. Итак, Вседержитель, финансовый бог, спускается из своей поднебесной, почти неправдоподобной империи, чтоб поучаствовать в наших забавах. Изволит кинуть златую гирьку на чашу весов, чтоб она качнулась в необходимом ему направлении. Мог бы найти рысака попородистей, чем лидер новорожденной партии.
А впрочем, более чем вероятно, что я к Коновязову несправедлив. Возможно, что он не столь однозначен и за жердеобразной фигурой, за тенором, переходящим в фальцет, скрываются некоторые потенции. Не станет же всемогущий магнат попусту тратить время и средства, добытые в жизнеопасных трудах. Не зря же в тени мерцает Гунин. Заваривается крутая каша.
А лидер, бесспорно, себе на уме. Почти снисходя, мимоходом, небрежно, словно давая шанс отличиться, вербует послушного Германа Лецкого, чтоб въехать в свой рай на его горбу. На этом бескорыстном горбу. Отменно складывается судьба. Все скопом тебя норовят использовать. Сначала ты воспеваешь сановника. Потом ублажаешь жену сановника. Теперь потрудись на его компаньона. И все это делается с улыбкой. С медвежьей лаской, с медвежьей грацией. С медвежьей подковерной сноровкой. С медвежьей хваткой. Мои поздравления.
Он распалял себя еще долго. Врожденная южная неуспокоенность, которую он старательно пестовал, неутомимо стучащий мотор, подпитывавший его непоседливость, на сей раз сыграли с ним злую шутку, вели разрушительную работу. Ближайшие ночи провел он худо, сны были рваные, клочковатые, они обрывались, едва начавшись. Даже надежный контрастный душ, с которого начинался день, не мог вернуть ему равновесия.
Его раздражение умножало и то, что полновесных идей, способных заразить Коновязова и тех, кому Коновязов понадобился, в общем-то не было и в помине. С досадой и горечью он ощущал свое неожиданное бесплодие. Закономерное состояние. Идеи, напоминал себе Лецкий, рождаются в духоподъемной горячке, в счастливой и веселой готовности внезапно удивить этот мир и оплодотворить его почву. Этой потребности нынче не было.
Его настроение не укрылось от острого взгляда старухи Спасовой. За традиционной чашечкой кофе осведомилась хриплым баском:
– Что закручинился, попрыгун? Сам ли кого ушиб ненароком или тебя недооценили?
Лецкий вздохнул:
– Всего хватает. И я не умею держать дистанцию, да и реальность слишком приблизилась.
– А чем она тебе не по вкусу? Если, конечно, оставить в сторонке несовершенство этого мира? Намедни тебе нанесла визит моторизованная дама. Это не повод для ламентаций.
– Все видите, – буркнул он недовольно.
– Вижу, как дама входит в подъезд, слышу, как звонит в твою дверь, – ласково согласилась Спасова. – Еще одну чашечку?
– Наливайте. Дело не в даме. Хотя и в ней. Скажите мне правду и только правду – я, в самом деле, похож на лоха?
Она деловито его оглядела.
– Нет, не похож. Моторен. Успешен. Развит хватательный инстинкт. Ноздри раздуты и подвижны – принюхиваются к нашим окрестностям. Кроме того, поджар, быстроног. Что отвечает законам профессии. Сама профессия очень гражданственна – печешься о нравах и общем благе. А также о тех, кто стоит на страже вышеупомянутых ценностей. То бишь карает и изолирует.
– Вы, как мне кажется, проголодались. Вот и решили мной закусить. Сидите величественная, как Ахматова, и жалите в уязвимое место. Я сам хочу жить, как Пастернак.
– Ах, в самом деле?
– А разве нет? Быть заодно с правопорядком.
– Ну как же! Воспеваешь Фемиду с ее пенитенциарной системой. Мы славно распределили рольки. Анна всея Руси с Борисом. Все правильно. Так жили поэты.
– Ну, поскакали.
– Нет, унялась. Пей кофе, Герман. Нет, ты не лох. Не зря же вчерашняя амазонка приехала к тебе оттянуться. Сейчас я тебе налью ликерчика. Какие ж заботы у человека, который в ладу с правопорядком?
Стиль общения был выбран и принят. Шутливо поклевывали друг друга. При этом – не всегда безобидно. Особенно доставалось Лецкому. За прожитый век в кладовке старухи скопилось и желчи и перца вдосталь. Но Лецкий позволял ей и то, чего бы никому не позволил. Похоже, что ощущал потребность взглянуть на себя сторонним взглядом. Тем более чувствовал: взгляд – не сторонний, в старухином сердце занял местечко.
И тут он был прав. Ядовитая Спасова вряд ли бы в этом себе призналась, но Лецкий по-своему замещал того, о ком думать она опасалась. Ночью, когда стоишь у окна, смотришь на черный беззвездный полог, плотно опущенный на столицу и улицу Вторую Песчаную, видишь всех тех, кто умело отщипывал от старившейся души по кусочку, обычно и возникает лицо уплывшего от тебя человека. Думать о нем небезопасно. В эти минуты мысль о соседе, бойко вальсирующем по жизни на волоске от нерукопожатности, внезапно оказывалась спасительной. Почти изнурительный ригоризм в эти мгновения отступал, давал слабину, незаметную трещинку – в непробиваемом стекле есть, как известно, коварная точка. Надобно только в нее попасть.
– За вас, Минерва дома сего, – Лецкий опустошил свою рюмку. – Самое скверное: ваша правда – меня готовы уестествить.
– Ну что же, ты – сын своего народа.
– Если бы! Я себя ощущаю, словно я дочь своего народа.
– Без разницы. Пора уже знать: «народ» – это слово женского рода. А женщины – уж такие создания. Они подчиняются кулаку, а любят ушами – возьми, например, нашу соседку Веру Сергеевну. Супруг Геннадий ее поколачивал, она это жертвенно терпела. Пока его не увели альгвазилы.
Лецкий лояльно развел руками.
– Он посягнул на щит державы.
– Неважно. Благодаря репрессалиям, плакучая ивушка стала свободна. Она разогнулась и оценила жолудевский виолончельный бас. О чем ты думаешь столь напряженно?
Лецкий отозвался не сразу. Долго смотрел на полый сосуд, зажатый в пальцах, потом осторожно поставил его на круглый столик, победоносно взглянул на хозяйку.
– Я думаю, что, как всегда, вы правы, – голос его был полон лукавства и нескрываемой благодарности. Не дожидаясь приглашения, быстро наполнил ликером рюмку, с чувством сказал:
– И вновь – за вас.
Вскоре Лецкому позвонил Коновязов и спросил его, готов ли он к встрече.
Лецкий подтвердил, что готов.
4
Сентябрь уже возвращал москвичей из отпускного отдохновения, настраивал на рабочий ритм. И вместе с тем продолжал обольщать притворною лаской бабьего лета, как будто медлил перевести стрелки часов на зимнее время.
Их историческая встреча произошла на Тверском бульваре в недавно открывшемся ресторане, носившем сакральное имя поэта. Он очень быстро стал респектабельным, но Коновязов не мелочился. Должно быть, он часто сюда захаживал, – обслуга выказывала радушие, давала понять, что их знакомство стало уж если не тесной дружбой – дистанция тщательно соблюдалась – то давней уважительной связью.
Особая избранность ресторации подчеркивалась непритязательным обликом. Ни грана купеческого шика и нуворишеского роскошества. Образ отца российской словесности, незримо витавший над длинным залом, требовал безусловного вкуса и аристократической сдержанности. Платили не столько за ботвинью, сколько за некое перемещение в классический девятнадцатый век.
Сновали неслышные официантки в опрятных коричневатых платьицах, очень похожие на гимназисток. Кельнеры были наряжены в легкие куртки того же цвета несколько ливрейного вида и почему-то напоминали служителей циркового манежа.
Один из них, влажноглазый брюнет с приятным интеллигентным лицом и аккуратным косым пробором в ровно уложенных волосах, подвел их к столику на двоих и сразу же отошел в сторонку.
Пока Коновязов устало листал предложенное ему меню в обложке со старой буквенной вязью, Лецкий разглядывал и изучал этот игрушечный заповедник в центре сегодняшней Москвы, словно опасливо погружался в реанимированную среду и стилизованную жизнь.
Когда они приступили к трапезе, он мельком взглянул на Коновязова. Лидер неспешно, почти торжественно орудовал своей конской челюстью. «Должно быть, такою – подумал Лецкий, – Давид сокрушал филистимлян». Эта библейская ассоциация возникла естественно и органично – вся декорация располагала к книжному восприятию мира. Гула неутомимой столицы, дышавшей натруженными легкими так близко, в каких-то двух-трех шагах, не было слышно, над ними висел сосредоточенный полумрак, и обстановка казалась цитатой, выдернутой из хрестоматии. Лишь общество за соседним столом немного возвращало к реальности – трое щебечущих китайцев и томная дама славянской внешности – а впрочем, и они обретали вполне экзотические черты и становились частью условности.
Отведав принесенной форели, лидер отечески посмотрел на призадумавшегося Лецкого, заговорил о партийном строительстве. Он вновь напомнил, что «Глас народа» ищет свой будущий электорат не среди тех, кто процвел и взорлил в силу природной своей оборотистости, незаурядной приспособляемости. Не к ним обращается «Глас народа». Пусть нынче и существует спрос на ловких и мобильных удачников, любимчиков несправедливой фортуны, его избранники и избиратели – обычные рядовые люди.
Он заглотал розоватый ломтик, печально трепетавший на вилке, так беспощадно и неумолимо, как будто расправился с трупом врага. После чего объявил, что сегодня не существует идеи востребованней, нежели провозглашенная им идея обычного, непримечательного, вполне рядового человека. Этот рядовой человек вовсе не тот простой человек, с которым то и дело заигрывают. Тут есть принципиальная разница. Простой человек всегда стремится всем доказать, что он непрост, открещивается от своей простоты, не терпит ее, тяготится ею. Он напрочь развращен телевизором и рад обменять свою первородность на чечевичную похлебку нашего глянцевого экрана. А рядовому человеку не до актерства и не до шума. Он ощущает себя в ряду не угнетенно, а органически. В этом и кроется его прелесть, его неброская красота, но в этом и его неприступность – он инстинктивно оберегает целостность ряда, он недоверчив и неохотно идет на общение. Большая проблема обратной связи.
Когда-то в Италии жил человек, который ходил вокруг да около его, коновязовского, прозрения. Субъект по фамилии Джанини. Что-то нащупал, что-то учуял. Заговорил о «квалюнквизме». Это затейливое словцо не поддается переводу. Если буквально, то «рядовизм». Жаль, что такого слова нет. Но этот Джанини был занят рекламой, поиском удачного слогана и не испытывал острой потребности в новейшей социальной религии. В нем не было мессианской истовости. Понятно, он быстро сдулся с поверхности. Естественная судьба игрока. На сей раз идея нашла выразителя.
Когда Коновязов заговорил, Лецкий почувствовал, что предстоит длинный обкатанный монолог. Слова давно уже превратились в послушные ровные кирпичи, которые сами ложатся рядом. Вот вымахнули готовые стены, вот в них уже появились окна. За ними улеглись половицы, и вознеслась входная дверь – добро пожаловать, господа. Дело за черепичной крышей, но вот и она увенчала здание. На миг показалось, что Коновязов сидит не за столиком ресторана, косящего под старый трактир, нет, возвышается на трибуне. Бросает своей простертой дланью не то урожайные зерна истины, не то железный кованый стих, облитый горечью и злостью.
– Необходимо явственно видеть людей, к которым мы обращаемся. И даже чувственно их осязать. Все эти бедолаги привыкли, что их не принимают в расчет и что на них не делают ставки. Их называют то аутсайдерами, то маргиналами, даже быдлом, в зависимости от веяний времени. Но это, разумеется, чушь. Просто до них никому нет дела, вот они и отвечают тем же. Вовсе они не маргиналы. Они рядовые своей эпохи. Поэтому они не в чести. Общество принимает героев, солистов, тех, кто из ряда вон. О рядовых никто и не вспомнит, никто и не помышляет сказать им, что это они – соль человечества. Я уж давно об этом задумался, задолго до этого Джанини. Впрочем, не зря он исчез с горизонта так же мгновенно, как появился. Искал он не сути, искал манок. Вы меня поняли?
– Да, я вас понял, – Лецкий приветливо кивнул. – Ваша любовь к человеку из массы весьма похвальна и благородна. Дело заключается в том, сумеете ль вы оказаться на уровне собственных возвышенных чувств.
– Что вы имеете в виду? – спросил Коновязов, вонзая вилку в нежное обреченное тело, лежавшее перед ним на тарелке. При этом он нервно обернулся, будто почувствовал за спиной чье-то враждебное присутствие.
– Я постараюсь вам объяснить, – сказал доброжелательно Лецкий. – Прежде всего необходимо представить себе достаточно полно всю политическую панораму. Зажмурьте глаза и призовите – словно гостей на день рождения – ваших коллег и оппонентов. Пусть они сядут за праздничный стол. Взгляните теперь на все эти лица, так сокрушительно вам знакомые. Вы знаете их, как членов семьи. И точно так же, как члены семьи, они смертельно вам надоели. Вы различаете с первого звука их голоса с их модуляциями, затверженным интонационным регистром. Вы помните выражение глаз, характер причесок, жестикуляцию, привычную до отвращения мимику. Названия унылых сообществ, которые называются партиями. Все вместе – осточертевший пейзаж, в нем нет уже ни загадки, ни тайны. Ваше здоровье, Маврикий Васильевич.