Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
Ходил на Гимназическую улицу, по которой когда-то мама водила меня в детский сад. Улица оставалась такой же. Ничего на ней не построили за минувшие годы. По-прежнему вся из небольших дореволюционных домишек, вся в акациях и вязах. На углу Гимназической и Московской находилась булочная Урюпина, где мама каждый раз покупала мне плюшку, душистую, свежую, облитую молочным сахаром. Позже, когда мама стала работать, водила меня тетя Капа… Чего-то я ждал от этой улицы, а пришел, ничего не случилось, все вокруг молчало. А почему-то вспомнил, как мечтал тогда о настоящем перочинном ножике, чтобы в нем было два лезвия, отвертка, шило, штопор и консервооткрыватель. Так мама и не собралась купить мне такой нож: то не было денег, то не было ножа. А когда появились свои деньги, то уже расхотелось покупать такой пустяк.
Как-то ранним утром забрел на Соколовую гору. С нее открывался вид на весь город. Он дремал внизу; в нежной дымке видны были ровные улицы, мосты, церкви. Все такое знакомое. Нашел среди беспорядка крыш острые шпили консерватории, серый купол цирка. Спускаясь вниз зарослями клена и ясеней, вспоминал, что эти деревья сажали еще до революции студенты. Может, я сейчас касаюсь ветвей дерева, которое тогда посадил мой отец? И все-таки не оставалось ничего другого, как уехать.
Во время моих блужданий однажды забрел на берег Волги, к переправе. По небу шли сырые, низкие тучи. На пыль под моими ногами упало несколько капель дождя. Едва заметно начинало смеркаться. От небольшой зеленой пристани готовился отчалить «Энгельс». Внезапно увидел Нонку Брыкову – она поспешно спускалась вниз по тропинке с Мушкой на поводке. Должно быть, Мушка первый раз в жизни оказалась привязанной и чувствовала себя непривычно. Она бестолково шарахалась из стороны в сторону, путаясь под ногами прохожих. Зачем Нонка сюда попала и что за причуда взять с собой Мушку? Ведь это путешествие через весь город.
Когда они проходили мимо меня, я окликнул Нонку. Она вздрогнула, остановилась, недовольно взглянула на меня. Потом кивнула и хотела пройти мимо, но я подошел к ней.
– От Юрки есть что-нибудь?
– Одно письмо, – проговорила Нонка нерешительно.
– Откуда?
Она нахмурила брови, припоминая:
– Не обратила внимания.
– Ты мне покажешь?
– Оно у меня дома.
– Ты куда идешь?
– Никуда. Я сейчас вернусь.
Она быстро спустилась вниз по тропинке, почти волоча за собой напуганную, упирающуюся Мушку. Через минуту я потерял Нонку из виду – она смешалась с толпой, а потом ее синий берет мелькнул на палубе «Энгельса». Я не понимал, что происходит: сказала «подожди», а сама уезжает. Зачем она обманула меня?
Через несколько секунд пароходик дал гудок и отчалил. Я уже собирался уйти, как ко мне приблизилась Нонка.
– Вот и я.
– А где Мушка?
Девушка усмехнулась невесело:
– Отправилась путешествовать.
– Как это? – не понял я.
– Папа написал, чтобы ее ликвидировали. Это вполне разумно, но не могла же я утопить ее или пристрелить… Пришлось отдать знакомому капитану.
– Кому?
Нонка опять усмехнулась:
– Предположим, я назову тебе фамилию и имя капитана. Что они тебе скажут?
– Ты права, – согласился я.
– Между прочим, он искал именно такую собаку – небольшую, но умную. Так что в этом отношении Мушке повезло.
– Чем она вам помешала?
– А кормить? В ближайшее время введут карточки. Тогда будет не до сентиментальностей – каждая крошка будет на учете. Людям будет не до собак…
Около Троицкого собора сели на трамвай. Поехали к Нонке. Она оставила меня во дворе, на лавочке, а сама ушла в дом. Ждать пришлось долго. Думал уже, что она забыла обо мне. Начался тихий дождь. Свет из окна освещал мокрые цветы на длинной клумбе. Я встал под развесистый густой вяз – под ним было сухо. За забором отчетливо слышались два голоса – мужской и женский:
– Если мальчик – назовем Игорем. В память о моем отце. А если девочка, как хочешь…
– Если девочка, пусть будет Светлана. Такое красивое имя.
– Пусть будет Светлана…
Нонка вышла на крыльцо, позвала меня.
– Я здесь, – сказал я, выходя на свет.
Нонка развела руками:
– Такая досада – не нашла. Где-то в книгах. Все перерыла.
– Как же ты? – невольно вырвалось у меня.
Голос Нонки сразу напружинился:
– А что изменится, если ты прочтешь? Он пишет, что жив и здоров – это могу сказать тебе и я.
«Что изменится?» Конечно, ничего. И все-таки подумалось: «Какого черта он ее любил?»
Только много позже, в вагоне, когда я прощался с родным городом, внезапно пришла в голову очевидная мысль: «Ведь Нонка тогда наврала: не было никакого знакомого капитана. Спровадила Мушку на другой берег Волги и только». Вот так у меня часто бывает: что мне говорят, принимаю за чистую монету и только потом начинаю понимать, что меня обманули. «Знакомый капитан» – какая все это чепуха…
…Побывал я на Соляной улице. Вот два окна, которые когда-то были нашими. Перед ними рос большой тополь, а через улицу стояла старообрядческая небольшая церковка. Я вошел во двор и заглянул в окна полуподвала. За белой занавеской мерцал свет. Спустился к тете Капе. Она жила в той же комнате, которая прежде была купеческой кухней. Тетя Капа вязала что-то на спицах. Я остановился у порога:
– Не узнаете?
– Никак, Алеша?
– Пришел попрощаться.
– Не забыл старуху? Обожди-ка, самовар поставлю.
– Ничего не надо. Николая нет?
– И его нет, и от него ничего. С первых дней воюет.
Тетя Капа с улыбкой разглядывала меня:
– Чем же мне угостить тебя? Воблу будешь? Помню, ты до нее охотник был.
– Воблу буду.
Как прежде в детстве, я занялся рыбой, а старушка села против меня:
– Как Екатерина Семеновна поживает?
– Маму немцы убили, – ответил я.
Тетя Капа перекрестилась:
– Царство ей небесное. Где же она в войну попала?
Я рассказал, как было дело.
– Значит, ты один теперь… Не женился, поди? Да тебе и рано еще.
– Я попрощаться зашел.
– А я и забыла, старая. Никакой памяти не остается… Ты же мужчина теперь. Ну-ну, с богом.
Прощаясь, старушка наказала:
– Перед отъездом зайди. Я не сегодня-завтра рукавички довяжу, ты их с собой возьми. Может, там Колюшку встретишь, чего в жизни не случается, так ему отдай и все обскажи, как у нас тут… Обязательно зайди.
У меня не хватило духу объяснить ей, что еду я не на фронт. И за рукавичками не зашел.
3Вечером в вагон просунулось угристое, грязное лицо сцепщика. Он хрипло прошептал:
– Кто тут за главного?
До сих пор мы об этом не думали, но когда понадобился «главный», все единодушно признали таковым Дему. Сцепщик вызвал его к себе, они о чем-то поговорили вполголоса. Потом Дема вернулся, зажег фонарь «летучая мышь» и, брезгливо морщась, сообщил:
– Требует собрать пятьсот рублей. Ему и машинисту. Иначе, намекает, будем торчать здесь «до морковкиного заговенья».
Что такое «морковкино заговенье» – я не знал, но понял, что железнодорожники требуют взятку.
Дема снял с головы мужчины начальственной наружности фетровую шляпу и стал пробираться по вагону, собирая в нее деньги. При этом он покрикивал, как на базаре:
– Ну, живей поворачивайтесь – кому сколько не жалко.
– Кто-то проворчал несмело:
– Списочек бы надо.
– Пиши, если делать нечего, – мельком бросил Дема.
Кончив собирать деньги, он распихал их по карманам и ушел, как он выразился, «смазывать колеса».
Я забрался в свой угол, положил голову на портплед и уснул. Приснилась улица на рассвете, какой-то узкий каменный двор, где как будто живу я. Вхожу в калитку и у своей двери вижу Шурочку. Она приехала ко мне. У ног ее стоят два чемодана. Я иду навстречу ей. Она уже увидела меня, радостно улыбается, протягивает мне руки. Как вдруг из глубины двора слышится грозное рычание. Прямо на меня, мимо Шурочки мчится огромная белая собака, с теленка величиной. Шурочка в ужасе прижимается к стене, закрывает лицо руками. От страха не могу ни крикнуть, ни двинуться с места. Мне кажется, уже нет спасения – собака в двух шагах от меня. Я ожидаю, что сейчас она собьет меня с ног, вцепится зубами в горло. Но она пробегает мимо, выскакивает за калитку. Но где же Шурочка? Два чемодана по-прежнему стоят на асфальте, а ее нет. И вдруг двор освещается красным светом. Я поднимаю глаза вверх – все небо горит ярчайшим беззвучным заревом. Где-то рядом огромный пожар…
Проснулся я от толчка, – должно быть, наш вагон прицепили к паровозу.
До самого последнего момента меня мучали сомнения – ехать или нет? А когда тронулись, на душе стало спокойно. Боль ощутил, лишь когда переезжали Волгу. С высоты Увекского моста открылся весь Казачий остров. Люди в вагоне спали – им и остров, и город были ни к чему, а я, отодвинув дверь, смотрел в знакомые дали, старался найти то место, где мы купались с Шурочкой последний раз, ту высокую траву. Искал и не нашел. Зато узнал нашу стройку, электростанцию, которая дымила трубами, и рядом с нею наш странный дом, похожий на корабль. Уходило детство, начало жизни: старая Гимназическая улица, Липки и цветник возле Радищевского музея, Рая Бахметьева с нотной папкой, и Шурочка в синем комбинезоне, и прекрасный человек Юрка Земцов, с которым мы часто бродили до утра, болтая обо всем на свете.
Минула Волга, начались незнакомые полынные степи. Оно и лучше, что незнакомые, – нельзя же все время вспоминать. Нужны и периоды бесчувствия, когда живешь только тем, что перед глазами.
Место в вагоне мне досталось удобное: на дощатых нарах, в самом углу. Здесь я никому не мешал: сидел, лежал, думал и не вмешивался в общие разговоры, когда хотелось помолчать. Между прочим, выяснилось, что я попал в стихийный поток беженцев. Они не имели никаких эвакуационных документов, поэтому на эвакопунктах, организованных на больших станциях, мы не получали продуктов, а питались чем бог пошлет. Поезд наш шел без всякого расписания – то на полном ходу проскакивал города, то по нескольку часов без всякой причины стоял в открытой степи. Но и в это время от вагона нельзя было отойти, потому что поезд мог тронуться в любую минуту.
Впервые я оказался окруженный сплошь незнакомыми людьми, каждый из которых резко не походил на других. С интересом я всматривался в их лица, прислушивался к тому, что они говорили. В вагоне ехало человек сорок, но до сих пор некоторые из них стоят перед глазами так отчетливо, что кажется, можно дотронуться до них рукой.
…Небритый старик с серо-землистым лицом, без всяких вещей, без шапки, со спутанными седыми волосами, в накинутой на плечи ватной стеганке. Он ехал с осколком немецкой бомбы в плече. Нужно было слезть с поезда и обратиться в больницу, но он сидел в темном углу, ничего не ел и на все расспросы отвечал только: «Мне до Благовещенска».
…Слепой с изъеденным оспой лицом, с розовыми мокрыми впадинами вместо глаз. Ехал в сопровождении какой-то разбитной бабенки, играл на баяне, пел украинские песни и рассказывал глупые похабные анекдоты, над которыми никто не смеялся. Во мне весь он и особенно его хриплый самоуверенный голос вызывали брезгливость.
…Двое мужчин начальственной наружности с женами и множеством чемоданов. Они ехали, стараясь не обращать на себя внимания, говорили вполголоса, ели что-то, отвернувшись ото всех, тихо, как мыши. Здоровые и сильные, они чувствовали себя неловко среди женщин, стариков и детей.
…Запомнился уже успевший бежать из немецкого плена молодой узбек Юлдаш. Он ехал домой, в Самарканд.
…Рядом со мной разместился усатый старик Фарафонов. Ехал в какое-то Кривощеково близ Новосибирска. Дети звали его «дед Фарафон». Он рассказывал им сказки. Самых маленьких сажал на колени, постарше размещались на корточках вокруг него. Рассказывал, артистически изображая действующих лиц, меняя голос. Я с удовольствием слушал, что он рассказывал, вместе с детьми. Меня удивило, что волшебные истории старика не иссякают.
– Удивительная у вас память, – заметил я.
Он наклонился к моему уху и таинственно сообщил:
– Все как есть из головы. Надо же их чем-то позабавить.
Разговорились. Оказалось, он недавно освободился из заключения. Объяснил мне:
– Добрые люди позаботились, точнее жена, меня за решетку упрятать. Без всякой случайности, вполне намеренно. У нее хахаль завелся, а, стало быть, я мешаю. Они с ним это дело и сработали. И еще его брательник помог.
– За что же все-таки?
– За куль отрубей. Доказали, будто я общественные корма похищаю. Я тогда на ферме работал. Мешок отрубей они мне подкинули, во дворе под солому спрятали. Милиционер пришел – чей мешок? А я ни сном ни духом. Только руками развел. Ну, ты, говорят, из себя дурачка не строй. Что ж ты за хозяин, если не знаешь, что у тебя во дворе делается. Три года отбухал. А вышел на волю – тут война. Домой уже не поехал. Решил брата поискать. Тоже старик, свой домишко у него. Правда, лет десять не писал ему. Может, и в живых нет…
…Ехал московский наборщик Драч с удивительно хорошенькой девочкой Эммой. Эмма большую часть времени проводила около деда Фарафона. Тех, кто постарше, дед забавлял деревенскими фокусами на спичках и веревочках.
Ночью Фарафон, придвинувшись ко мне, спросил:
– Не спишь? Я тоже не могу. Как раздумаешься – обидно.
– Несправедливость?
– Нет, не то… Вся жизнь не так пошла.
Вздохнул сокрушенно:
– Ничего мне, по сути, не жалко. И что образования не получил, и специальности нет настоящей… Нужны и такие – на все руки мастера. И даже тюрьма… Одного не могу себе простить, что первой жене своей Любе разрешил аборт сделать. Сделать-то сделала, в результате женской способности лишилась. Что-то испортили врачи в ней. Так и жили бездетные. Женился второй раз – та вообще к детородству неспособная. Вот теперь и подумаешь – умру, ничего после меня не останется. Совсем ничего!
…Страшные рассказы моих попутчиков врезались в сознание.
Ехал из Пскова пожилой столяр Трагелев, с женой Соней. Мастер-краснодеревец, сутулый, как питекантроп. Если б его разогнуть, возможно, он оказался бы высоким.
Глухим прерывающимся голосом рассказывал, как немцы пытали его семилетнего сына:
– Темнело. Они спустились на парашютах. Одеты, как наши милиционеры. Кто мог знать? Схватили около водокачки Мишу и стали пытать, чтоб он сказал, где аэродром. А он дитя – откуда ему знать про какой-то аэродром. Его дело в лошадки играть. И они стали отрезать ему пальцы. Думали, он не хочет сказать. Мой товарищ видел: один немец держал, другой резал.
Жена Трагелева просила:
– Яша, не рассказывай.
Но он кричал:
– А я хочу, чтобы все люди знали. Все должны знать. Особенно те, кто едет в обратную сторону.
– Ты сам едешь в обратную сторону, – уговаривала его Соня.
– А куда же мне ехать? Мне шестьдесят третий год…
Посидев, несколько отдышавшись, говорил, ни к кому не обращаясь:
– А еще дочь – Сима. Эта уже на вокзале потерялась. Может, и едет где-нибудь.
– А что стало с Мишей? – спросил кто-то.
– Если бы я знал, – качал головой Трагелев. – Вы думаете, там можно было кого-нибудь найти, когда все кругом горело…
Юлдаш несмело спрашивал меня, указывая глазами на Трагелева:
– Вот он говорит, что меня расстреляют… Но ведь я сам приду в военкомат…
Трагелев услышал, о чем спрашивал Юлдаш, и крикнул:
– Обязательно расстреляют. Как дезертира. И правильно сделают.
Юлдаш бледнел, шоколадное лицо его становилось совсем мертвым.
– Я только с отцом попрощаюсь, а потом пусть делают, что хотят.
Вместе с Трагелевым ехала из Пскова Катя Мурашова с матерью Клавдией Михайловной. Мать – совсем неприметная, маленькая, бледная, а Катя рослая, красивая. Присмотревшись, я узнал в ней девушку, которая так активно выталкивала меня из вагона, когда я появился первый раз.
Трагелева она называла «дядя Яша».
– Вы что – родня? – поинтересовался я.
– Нет. На одном заводе работали. И в одном цеху. Договорились держаться вместе.
Ехала она так же, как я, в Томск.
– Почему именно в Томск?
– А так просто – слыхали, такой город есть.
Но заметнее всех был Дема. Он не унывал ни при каких обстоятельствах. Катя ему явно нравилась. Иногда он пытался обнять ее. Она добродушно била его по рукам.
– Ну, чего лезешь? Дома, небось, жена ждет?
– Как ты угадала? – притворно удивлялся Дема. – Только вот что я тебе скажу – у тебя рука тяжелая. Быть тебе вдовой.
– Привык лапы распускать.
– Сам не понимаю, как получается. В тебе магнит, что ли, заложен?
– Неужели не совестно?
– С чего это? У меня жизнь такая. Нынче здесь, а завтра там – вечный командированный. Если с совестью жить – пропадешь ни за что. Руки, ноги отсохнут…
Дема носил кожанку, военную фуражку без звездочки, вместо рубашки – сетку.
– Ты что? Рыбак? – смеялась над ним Катя.
– Сама задираешься? Смотри, девка, влюбишься – никто не поможет.
Дема первый спрыгивал с замедляющего ход поезда и мчался в станционный буфет. Один раз вернулся полуголый, с полной сеткой спелых яблок. И самые лучшие, конечно, отдал Кате.
Катя, симпатичнейшая девчонка лет семнадцати, поражала меня своим спокойствием. Она обладала удивительным даром невозмутимости. Ее никогда не покидало ровное, доброе настроение, как будто ей не о чем было беспокоиться, словно не было у нее на фронте отца и брата, позади сожженного родного города, а впереди – неизвестности.
Всегда румяная, приветливая… И лицо, и руки, и одежда ее блестели чистотой. Грязь словно не приставала к ней. Глядя на нее, вспоминалось выражение «кровь с молоком».
То, что Катя отталкивала Дему, его нисколько не огорчало. Он ехал налегке и на каждой станции, если мы останавливались, что-то старался добыть «для своих людишек»: то колбасу, то батоны, то яйца, а добытое делил поровну между всеми. Он не раз отставал от поезда, догонял с попутным, смешил всех действительными и выдуманными историями, доставал молоко детям, конфеты девчатам. Однажды мы совсем приуныли – Демы не было целые сутки, и в вагоне без него стало тихо и скучно. И вдруг он появился, весь обвешанный кругами копченой колбасы. Собирая с нас деньги за нее, он рассовывал их по карманам, не считая, и только спрашивал:
– Никто не забыл рассчитаться? А то в другой раз не будет оборотных средств.
Увидев старика с осколком в плече, поморщился:
– Бери свою порцию, отец, а денег не надо. Всем вагоном одного-то прокормим.
В честь своего возвращения Дема взял у слепого баян.
– Ну, чего ты его мучишь? Дай я спробую.
Сыграл выходной марш из «Цирка», затем протяжную тоскливую песню и неожиданно запел серьезно:
Позабыт, позаброшен
С молодых юных лет,
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет…
Перестал петь, спросил:
– Почему не подтягиваете? Нехорошо старые песни забывать.
Как ему удавалось раздобывать что-то в станционных буфетах, совершенно непонятно. Я пытался пробиться к буфетной стойке, но, натолкнувшись на жесткие, словно утрамбованные, спины, безнадежно помахал своей трешницей над головами и отступился. Дема и кормил нас, и не давал упасть духом. При виде Демы улыбался даже старик с осколком в плече. Что-то похожее на нежность мелькало в его измученном лице, и он одобрительно качал головой:
– Один такой в роте попадется – совсем жизнь другая.
И рассказал, как немцы в пятнадцатом году пустили хлор и как такой же вот паренек спас их, научив кутать лица мокрыми шинелями.
– Слава богу, у самого болота стояли. Вот такой же веселый парень был. Всех смешил. Потом его стрелой убило. В плечо вошла, а через живот вышла. Бросали немцы такие с еропланов, сантиметров пятнадцать, летит и крутится, как волчок.
Из всей дороги лучше всего запомнился Урал. Почти все время, когда проезжали горы, мы с Катей стояли на тормозной площадке соседнего вагона. Девушка, хватая меня за плечи, восторженно восклицала:
– Посмотри ты, красота какая… Вон сосны на самой вершине… Мох на скалах… Где-то здесь ходил Пугачев. Мы учили.
Да, Урал был хорош. Если бы не тетя Маша – сошел бы на первой попавшейся станции. Очень мне нравились здешние места. Мощные древние горы, пенистые реки, северный лес. Катя удачно сказала; «Здесь все по-настоящему». И я подумал, что мы смогли бы хорошо понимать друг друга.
Ночами, как и дома, я почти не спал. Садился у полуоткрытой двери. Если поезд двигался, старый вагон скрипел, потрескивал. Не случись война, его бы списали за негодностью. Но нужно было работать через силу – он жаловался, стонал и двигался вперед.
Меня все происходящее вокруг оглушило, закрутило, как щепку водоворотом. Навстречу мчались с ревом и грохотом поезда. Я видел эти составы на остановках: на платформах укутанные зеленым брезентом пушки и танки. А главное – нескончаемый человеческий поток – красноармейцы, красноармейцы, совсем молоденькие стриженые мальчишки с мягким пушком на верхней губе и вместе с ними – пожилые, степенные, осмотрительные. Мало песен, мало гармошек. В лицах преобладало суровое размышление, озабоченность…
В одну из таких бессонных ночей ко мне подсел Дема Волохов.
– Плохо дело-то. Слышал? Бои идут в Смоленске.
Задумчиво, не глядя на меня, продолжал:
– Но ничего… Мне бы только до Новосибирска добраться. Отчет сдам – и на фронт.
Получалось, что все дело в нем, – появится он на фронте, и наши перестанут оставлять города. Я засмеялся. Дема удивленно взглянул на меня. Чтоб он не обиделся, я объяснил, над чем засмеялся. Он, не обращая внимания на мои слова, опять заговорил о том, что его все время тревожило:
– Без отчета никак нельзя… Большие суммы.
– А кто у тебя в Новосибирске? – спросил я.
– Жена, ребятишки. Две девчушки и два пацана. Ты думаешь, я молодой? Я с десятого. Не очень старый? Это как взглянуть. Я, может, пять жизней уже успел прожить… Подумать, и верно – не меньше. В двадцать первом вся наша семья от сыпного померла. Один я остался. Из деревни подался в Москву. Тоже чуть концы не отдал. Подобрал меня один учитель по фамилии Максимов. Между прочим, очень на Чернышевского похожий. В таких же очках, с бородкой. Отмыл меня, постриг, одел. Никого у него не было: ни жены, ни детей. Одних книг полон дом. «Живи, – говорит, – у меня. Поживется – сыном будешь». Хороший мужчина. Зиму у него прожил. Весной в Крым подался, к морю. Где выпросишь, а где и стянешь. Изловят – бьют. Помню, в Керчи, на базаре, один мужик предлагал: «Давайте его на каштане за ноги подвесим, чтоб другим неповадно было». И подвесили бы за пару яблок, если б не милиция. Вернули меня обратно, к Максимову. Опять он вымыл меня, остриг, одел. Еще одну зиму у него прожил. А весной не утерпел. Какая птица мимо окна летит, как будто меня с собой зовет. По вагонам ходил, песни пел, частушки и жалобные. Сколько раз меня милиция заметала! Определят в колонию – живи и радуйся. Нет, опять убегу. Так до шестнадцати лет по всей стране мотался. С тех пор географию как свои пять пальцев знаю. В Минске жил, в Уфе, во Владивостоке, в Саратове, где ты сел. В Саратове завод комбайнов строил. А армию отслужил в Сибири. В Сибири и остался.
– Понравилась Сибирь?
– Жена – сибирячка. За собой потянула. Они ведь, знаешь, какие бабы – вроде живешь, как вздумается, а все под ее дудочку пляшешь. И сам об этом не подозреваешь.
После этого разговора мне стало понятно, почему в путевой неразберихе Дема чувствует себя как рыба в воде.
На каком-то полустанке Дема купил три арбуза. В это время состав тронулся. Дема бежал рядом с нашим вагоном и по очереди кидал арбузы Кате, которая стояла в открытых дверях.
– Алле-оп! Алле-оп!
Она ловила их на лету.
Каким-то образом Дема обнаружил, что у скромной интеллигентной наружности женщины, которая незаметно хоронилась в сторонке, зеленый рюкзак набит тридцатками. Он поднял ее на смех.
– Богатая невеста и, между прочим, помалкивает. Она б могла одна целый состав откупить…
На Демины шутки она не ответила ни слова, а утром обнаружилось, что она куда-то исчезла. Где и когда она слезла, никто не заметил. По этому поводу Дема изрек:
– Скромность украшает человека.
Через несколько дней, уже около Новосибирска, я увидел эту женщину еще раз. Она лежала в кювете с проломленным черепом. Зеленого рюкзака около нее не было. Рядом стоял милиционер и еще какой-то человек, который фотографировал труп. Человек этот наставил свой фотоаппарат и попросил милиционера отогнать от ее лица больших зеленых мух, которые облепили ее губы и глаза.
Я приблизился к милиционеру и тронул его за рукав гимнастерки:
– У нее был рюкзак.
– Ты ее знаешь?
– Она ехала с нами. В рюкзаке – деньги.
Затем последовало то, о чем я сразу не подумал, – мне пришлось пойти в железнодорожную милицию и там, в комнате при вокзале, написать все, что я знал.
Вот из-за этого я и потерял тех, с кем ехал. Я лазил под вагонами, обшарил все теплушки, но ни Катю, ни Трагелева не нашел. Пока я писал свои показания, они уехали.
Из Новосибирска я не мог выбраться четыре дня. Наконец, втиснулся в пассажирский. Этот поезд двигался быстрее. Стояли подолгу только в Ояше и Юрге.
После Тайги замелькали темные островерхие пихты, которых я до того не видел. Пахнуло севером.
В этом поезде я ни с кем не разговаривал. Лежал на второй полке – днем смотрел в окно, а ночью на беспокойное пламя свечи, которую зажгла проводница в фонаре над дверью. Пламя металось за закопченным стеклом.