Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)
– А кто это у тебя под одеялом прячется?
Асаня мне без всякого смущения:
– А это так… товарищ один.
– Нет, – говорю, – старого воробья на мякине не проведешь. Давай подымай своего товарища – я не к тебе, а, главным образом, к нему пришел.
Тут одеяло в сторону, и Георгий садится. Как я ни зол на него был, а все же что-то защекотало у меня в переносье. Едва сдержал себя…
Уехал он, по сути дела, мальчишкой, а сейчас передо мной мужчина. Погрубее стал в лице, детской прелести уже той нет, и в плечах раздался, и на подбородке щетина небритая, а для меня все же мальчонка и никто другой. Спрашиваю:
– Болен?
– Нисколь, – отвечает.
– А по какому случаю днем в постели валяешься?
Асаня посмотрел на друга, подмигнул:
– Может, мне до магазина пройтись?
– Сделай одолжение, – говорю, – пройдись. До магазина или куда подальше, только оставь нас на время одних. Да не обижайся, у нас разговор предстоит семейный… А если за водкой вздумаешь, то дело твое, но я со своей стороны предупреждаю – ни капли в рот не возьму… не за этим я сюда шел.
Асаня отродясь ни на кого обиды не имел. Шубенку накинул и вышел. Остались мы с Георгием вдвоем.
– Значит, проездом? – спрашиваю. – Так куда же путь держишь, если не секрет?
Вижу, разговаривать ему страсть не хочется, однако куда денешься? Поморщился, пятерней шевелюру свою со лба убрал.
– К морю… В Сочи, может быть.
– Вот как? Цитрусов захотелось?
– А почему бы и нет? Витамины.
Взбеленили меня не слова его, а интонация. Нет уж, думаю, если за пять лет ни единым письмишком не перекинулись, то нечего теперь о пустяках. Беру быка за рога.
– А учиться как?
Гошка нахмурился, промолчал.
– Или считаешь, пол-института одного, половинка другого – а в сумме законченное высшее? Все в жизни познал, все ясно и понятно?
Вижу, тема эта племяннику – хуже горькой редьки. Но положение его безвыходное. Человек я пожилой, к тому же родной дядя – не выгонять же меня.
Зевнул он притворно.
– Высшее да высшее. Вы с матерью мне с детства в уши жужжали. А без высшего что, не человек? Не в том суть, дядя.
– В чем же? – спрашиваю. – На койке валяться или цитрусы жевать?
Смотрю – в глазах злость блеснула, какая перед дракой бывает.
– Да хоть бы и цитрусы. Почему я обязан до седых волос за книжками корпеть? Почему я не вправе по-своему жизнь прожить?
– А что значит «по-своему»? Можно по-своему в космос взлететь, а можно по-своему рылом в корыто уткнуться и помои хлебать.
Смотрю, покраснел. Вот-вот взорвется. Однако опять сдержался.
– А мне ни космоса, ни корыта не нужно.
– А чего же все-таки?
– Свободы.
– Все это чушь. Ты лучше скажи – из института-то выгнали?
– Нет, сам ушел.
– Свободы этой самой захотелось?
Подождал я, что он скажет, но он не пожелал что-либо сказать. И я продолжал:
– Ну, хорошо, предположим, решил прожить ты свободно. Но ведь ты не дух бесплотный – есть-пить тебе надо, одежонка хоть какая требуется – не нагишом же ты будешь щеголять. На все это деньги нужны, стало быть, работать надо… Или ты воровать собираешься? Нет? Наследство собираешься получить? Тоже нет? Значит, от работы не уйдешь, а работать – стало быть от людей зависеть. Это первое…
До сих пор я все о личном, а если еще о гражданском? К примеру, война… Не дай бог, конечно, а все-таки… Мужчинам надо делать мужское дело. Или ты, может быть, в таком случае в кусты?
– Почему в кусты?
– Сражаться, значит, пойдешь? Один-одинешенек, по собственному разумению и под собственной командой? Дубину в лесу выломишь и против врага зашагаешь?
Опять Георгий промолчал.
– Так что от твоей свободы остается? Придумал какую-то чепуху, чтоб самого себя потешить… Ну, что ж, – говорю, – пойдем домой. Где твои шмутки?
– Нет у меня никаких шмуток… И идти мне некуда, – отвечает.
– Как это некуда?
Потупился.
– Длинный разговор. Да и не вам пояснять – вы и так все знаете.
– Знаю… Конечно, знаю, но не тебе о матери судить. Ты женщиной не был, не носил, не рожал, детей не хоронил. В тридцать лет вдовой не оставался. Последний раз спрашиваю – пойдешь?
– Нет.
Да, вот так: не захотел – значит не захотел. Дело его, в конце концов. Не на колени же мне перед ним падать. Шел домой, раздумался: никудышный я дипломат. Хотел тихо, мирно, а наговорил черт знает что. Может, к нему совсем с другой стороны нужно было подходить? В спор не вступать, а напротив, взывать к родственным чувствам? Ко мне никто никогда никаких подходов не делал – рубили все напрямик. По-моему, так и надо, если человека всерьез принимаешь. Не по душе мне всякие подходы да подползания.
7Потом Варя не раз думала – от каких случайностей зависит человеческая жизнь. Не скажи она тогда «я с вами», может, вся жизнь пошла бы другой дорогой.
Старика вызвали из библиотеки домой, с сестрой Анной что-то случилось. Еще никто не знал, что именно и как велика опасность, но Варя увидела большую узловатую руку, которая пыталась и не могла снять с вешалки пальто, кинулась помочь и неожиданно сказала:
– Я с вами.
– Это еще зачем? – сердито проворчал Иван Леонтич, но она знала, что это только слова. Вышли на улицу, и здесь Варя взяла старика под руку, и он не возражал, даже не ворчал, может быть, он вообще не замечал ее, потому что всю дорогу не сказал ни слова. Иногда сильный ветер вынуждал их остановиться и ждать, когда снова можно будет идти вперед.
Во дворе Бережных ярко светила электрическая лампа. Она освещала крыльцо и распахнутую настежь дверь в сени. Слева виднелись какие-то строения, снег, собранный в высокие кучи. Следом за Иваном Леонтичем Варя вошла в дом.
В кухне сильно пахло лекарствами. Иван Леонтич кинул пальто на деревянную кровать и, потирая руки, пошел в спальню. Варя увидела из-за его плеча Анну Леонтьевну. Она лежала на постели лицом вверх, раскинув руки, кофточка у горла была разодрана – вероятно, сама разодрала в удушье. И тотчас же Варя вспомнила свое несчастье – вот так же где-то лежала ее мать, одна среди чужих людей. И звала ее, Варю, а Варя не могла ее услышать и занята была чем-то своим обычным. Что-то хотела сказать и не сказала…
Старик взял сестру за руку и назвал по имени. Варю поразила неживая серость ее лица. Женщина открыла глаза, губы шевельнулись. Старик наклонился пониже, вслушиваясь. Потом кивнул:
– Хорошо, обязательно.
Он обернулся и, увидев Варю, поманил пальцем.
– Варюша! Лети за Георгием. Чтоб моментом был здесь.
Ни о каком Георгии Варя прежде не слышала. Старик пояснил только:
– Он у Асани.
Где искать какого-то Асаню, она не знала, но и не стала ничего спрашивать, выбежала на улицу. У дома привязанная к штакетнику стояла лошадь с санями.
– Чья лошадь? – крикнула она в сторону парней, которые курили поодаль. От них отделился один в тулупе.
– Скорее к Асане. Георгия надо привезти.
Она не сомневалась, что незнакомый парень послушается. У Вари вообще было это свойство – в обычных условиях она не умела быстро думать, а когда что-то случалось, появлялись и находчивость, и сообразительность.
Варя кинулась в сани, парень хлестнул лошадь. Мимо мчались дома пустой улицы, иногда мелькали освещенные окна. Сквозь мелкие облака светила большая белая луна. «Кто он – Георгий? Сын Анны Леонтьевны? Но почему тогда за ним надо ехать? Разве он живет отдельно? Должно быть, женат…» И опять вспомнилась мать – наверно, в последние минуты у нее было такое же бледное, с синевой лицо… Вспомнился случай: перед тем, как Варе уйти, мать просила купить лекарство, а Варя протаскала рецепт целый день в кармане и забыла о нем, потому что голова была забита экзаменами. Вспомнила лишь вечером, когда мать спросила, но аптека была уже закрыта. Тогда Варя нашла какое-то оправдание, а теперь чувство вины вспыхнуло с новой силой…
Она и не заметила, как лошадь остановилась.
– Здесь, – сказал парень.
Когда потом Варя восстанавливала в памяти эту первую встречу с Георгием, то не могла припомнить, чтобы он сколько-нибудь понравился ей. Перед ней стоял обыкновенный парень в старых синих джинсах, в рубашке с расстегнутым воротом. Длинные волосы спускались на шею. Варя подумала только, что он сильный – бросились в глаза широкие плечи и высокий рост. Она говорила с ним громко, как говорят люди после быстрой езды. Он не дослушал ее, пошел к дверям. И тут она заметила, что он пьян. То есть не так чтобы валиться с ног, но все же заметно. В сенях он спросил:
– Что с ней?
– Не знаю, – отвечала Варя.
– Маша там?
– Не знаю.
– Что ж ты знаешь? – спросил он грубо, но Варя не обиделась.
Едва приехали, Георгий, не раздеваясь, подошел к матери и встал у ног, положив руки на спинку кровати. Глаза Анны Леонтьевны улыбнулись сами собой, а губы она, видно, заставила улыбнуться.
– Ты что, мама? – спросил Георгий.
– Что ж – мне и поболеть нельзя? – тихо проговорила она.
– Не разговаривайте. Вам нужен абсолютный покой, – сказала девушка в белом халате.
«Это и есть Маша, о которой он спрашивал», – догадалась Варя. Маша отозвала Георгия в сторону и стала говорить, что нужен кислород. Она держала в руках ключ и объясняла, как открыть медпункт и где лежит подушка с кислородом.
– Гоша, не уезжай.
«Боится умереть без сына», – поняла Варя и предложила:
– Давайте ключ. Я поеду.
Она взяла у Маши ключ и поехала опять с тем же парнем, который так и дежурил у ворот. Пока она ездила, Анне Леонтьевне стало лучше, она уснула. Варя хотела уйти, но старик сказал:
– Обожди.
Он дал ей кусок хлеба с молоком, и она немного подкрепилась. Потом Иван Леонтич попросил:
– Посиди немного.
Варя уселась в спальне на табуретке, рядом с Иваном Леонтичем, который задремал в кресле. Дверь в кухню была открыта, и в зеркало, стоящее наискось в углу, виднелось лицо Маши. Она говорила с Георгием тихим голосом, но Варя почти все слышала, хотя и не прислушивалась.
– Иди, отдыхай. Если надо будет, я постучу в окно.
– Ты хочешь, чтобы я ушла?
– Мне все равно.
– Ты очень изменился.
Молчание.
– Я не думала, что ты так сильно изменишься. Ты стал совсем мужчиной…
– Странно было бы, если б я стал женщиной…
Опять молчание.
– Что ж ты не спросишь, как я жила эти годы. Или неинтересно?
– А я и так знаю.
– Что ты знаешь? Ничего не знаешь. Если бы знал, ты бы так не говорил. И не смотрел бы так… Ты так и не скажешь ничего?
– А что говорить?
Маша провела по лицу ладонью, словно пытаясь снять невидимую паутину.
– Вот уж никогда не думала, что у нас с тобой будет такой гадкий разговор.
До этого момента Варя видела в зеркало только лицо Маши. Лицо красивое, тонкое, но злое – может быть, потому, что она сердилась на Георгия. Он сначала ходил по кухне, потом сел на лавку, и в зеркале стало видно, что он смущен и досадует и что ему не хочется говорить. Лицо его показалось Варе странным. Нет, оно не было красивым, но такого лица она никогда еще не встречала. И чего Маша пристала к Георгию? Ведь видно же, что ему совсем не хочется говорить с ней. Неужели она этого не замечает?
– Вспомни лучше Светлую… Или уже забыл?
– Светлую я помню.
– Разве тебе было плохо со мной?
– Было или не было – какая разница?
– Тише, эта еще здесь сидит.
Варя вышла в кухню, а то могли подумать, что она нарочно сидит и подслушивает. Георгий спросил:
– Уходишь? – он был уже почти трезв. – Я провожу тебя.
– Не надо.
– Как хочешь… Твои рукавички? Возьми. В общем, спасибо тебе. – Он вдруг привлек Варю к себе и, прежде чем она успела отстраниться, поцеловал в щеку.
– А теперь иди… Между прочим, я даже не знаю, кто ты.
– Я Варя.
Он засмеялся.
– Теперь все понятно.
На улице было пусто. Все так же дул сильный ветер. Варя остановилась и дотронулась кончиком пальца до щеки. Зачем он поцеловал? Оттого, что был немного пьян? Конечно, поэтому. Он многих, наверно, так целовал…
8Заметки жизни
Не знаю, какая книга для меня последней будет, а первую свою я не забыл – молитвенник. Я ведь в школе ни дня не учился, а дядя как-то зимой, когда мужской работы поменьше, усадил меня, достает из-за божнички этот самый молитвенник и давай учить. Он сам еле-еле по складам читал, но все же решил меня к грамоте приобщить.
Буквы показал, а теперь, говорит, читай. Подхода у него никакого, но я парень был смекалистый. Молитвы наизусть знал. Он начнет – я продолжаю и тяну, словно бы по складам читаю. Он вначале диву дался, как я с лета грамоту постиг, а потом обман мой приметил: «А это, – говорит, – слово прочти. А это…» Я, конечно, тык-мык – ни в какую. Дядя смеется:
– Однако варнак из тебя выйдет, Ванька. Уже обманывать приспособился.
Так я и выучился читать по этому самому молитвеннику. Письмо же до сих пор толком не освоил: печатные буквы рисую, на скоропись непохожие, и других не умею.
А затем попала мне в руки брошюра: «Что нужно знать крестьянину о Советской власти». Эту я уже самостоятельно и с интересом читал. Она-то, пожалуй, и была моей по-настоящему первой книгой, которая из меня читателя сделала.
И следующую помню: «Повесть о славном и храбром идальго Дон Кихоте». Дореволюционное богатое издание на мелованной бумаге, с иллюстрациями Доре. Как сейчас передо мной лицо Кихота с вдавленными щеками, безумным взглядом. «Дон Кихот» – сколько раз я его читал? И в каких только изданиях? От детского, чуть не дошкольного, до самого полного, академического. И каждый раз что-то новое для себя извлекал. Сколько раз и плакал и смеялся над ним и самим собой.
На днях является ко мне пионервожатая. Вручает списочек учеников, которые двоек нахватали, и настоятельно так толкует мне, чтобы я этим нерадивым школярам книг из библиотеки не давал, ибо книгами они чрезмерно увлекаются, а задач не решают и потому превращаются в отстающих и процент успеваемости снижают.
– Э, – говорю, – обожди. Ты лучше в магазин сходи и скажи, чтоб им, шельмецам, хлеба не продавали. Пусть с месяц поголодают, небось одумаются, вот и успеваемость ваша нужного процента достигнет.
Она тут же в обиду.
– Ну, почему с вами серьезно говорить нельзя? Я не по собственной инициативе. Меня завуч послал.
– А ты сама, – спрашиваю, – как думаешь?
– А я так и думаю. На первое место алгебра и прочее, а для книжек каникулы существуют.
– Ничего, – говорю, – у вас не выйдет. Книги – тот же хлеб, только духовный, а никто у ребятишек его не вправе отнимать.
Она плечиками повела.
– Дело ваше. А мне-то вы книжечку все же дайте.
– Не знаю, как и быть… А вдруг ты читать начнешь – пионерскую работу запустишь. Нельзя.
– Ну, Иван Леонтич, хватит шутить. Дайте книжечку.
– Какую тебе?
– Какую-нибудь поинтересней.
– А ты, Любушка, знаешь, кто такой был Дон Кихот?
– Дон Кихот? Король, наверно, какой-нибудь?
Грустно стало мне, чуть не до слез. Что ж это такое, думаю – или я бесконечно устарел или уж правда нет на свете ничего бессмертного?
Любушке я все же «Дон Кихота» всучил. Прочла. Возвращает. Спрашиваю:
– Ну, как? Понравилось?
– Да ну его. Малохольный какой-то. Таких не бывает.
Вот так-то. «Таких не бывает» – и делу конец.
9Маша Лихачева с пятнадцати лет думала о замужестве и представляла свое будущее только с Георгием, соседским мальчишкой. Она была дика и не умела сходиться с людьми, а с Гошкой дружила с самого детства, и с самого детства родители намекали, а иногда и прямо говорили, что получилась бы хорошая пара. Если б он оставался в деревне, они, вероятно, поженились бы. Но он уехал учиться в Новосибирск. Она тем временем закончила медучилище в Томске. Вернулась домой, стала работать. Все в деревне знали, что она ждет его, и она держала себя строго, что, вообще говоря, было нетрудно при ее нелюдимости. Но в позапрошлом году, летом, с Машей случилось несчастье. В Берестянку приехала экспедиция студентов собирать фольклор. Один из студентов стал ухаживать за Машей. Он был приятный, веселый, и она не смогла ему противиться. Через день или два он уехал, а она вскоре с ужасом узнала, что беременна. В деревне ничего невозможно скрыть. Скоро все узнали, что она ездила в район делать аборт.
Вначале она думала: «Что я наделала? Что будет со мной». Но потом пришла другая мысль: «Почему я виню только себя? Разве не виноват и он так же? Почему он не приехал, как обещал? Неужели нельзя было жениться и продолжать учебу? Если б я была его женой, со мной не случилось бы этого несчастья». Рассуждая так, она решила написать Георгию и во всем признаться. Лучше пусть он узнает правду от нее, чем от чужих людей, которые обязательно все переврут. Письмо получилось злое. Надо было бы самой съездить к нему и поговорить по-человечески. Во всяком случае, письмо было послано. Георгий не ответил.
Во втором письме Маша просила прощения за то, что писала в первом. На него он тоже ничего не ответил. А потом она случайно узнала, что у него в Томске есть женщина. Машей овладели ревность и боль, но потом эти чувства сменились другим, почти радостным: «Я прежде одна была виновата, а теперь и он виноват». Теперь она считала, что Георгий уже не вправе ее разлюбить. Об этом она и написала ему в своем последнем письме с уведомлением о вручении. Ни его, ни свою измену она не считала препятствием к тому, чтобы Георгий стал ее мужем. Больше всего она боялась остаться одной, тем более, что в семье брата ей после смерти отца с каждым днем становилось невыносимее. Правда, Василий уверял, что это все бабьи выдумки, но он был мужчина и потому ничего не видел. Для него мелочи быта не существовали, а Маше они отравляли жизнь.
Маша ясно видела, что Пана, жена брата, хочет выжить ее из дома. Она во всем старалась уязвить Машу, показать, что та неумеха, интеллигентка, неженка. Пана нарочно хвасталась своим здоровьем, силой, деревенской грубостью: выбегала зимой в самые лютые морозы босиком выливать помои, сама колола дрова, нарочно говорила простонародные слова: «ложить», «шибко», «побаниться». Пана вслух осуждала девушек, которые не поберегли себя до замужества.
Если Маша бралась за какую-нибудь работу, то Пана, дождавшись, пока она закончит, переделывала все по-своему. Если Маша стелила постель брата, то Пана перестилала. Если мыла посуду – перемывала. Если Маша брала на руки племянницу, Пана забирала у нее ребенка.
Постепенно в результате молчаливой войны получилось так, что Маше, от природы трудолюбивой, совсем не оказалось никакого дела, и в доме она жила как чужая. Пана презирала Машу за то, что та не выходит замуж, за то, что читает книги, чистит зубы утром и вечером. Маша презирала Пану за всякие суеверия, за то, что та распустеха, не носит бюстгалтера, за то, что не следит за фигурой, что носы малышам вытирает пальцами.
Последние дни Маша все больше времени проводила в своей комнате, куда был ход прямо из холодных сеней. Здесь было чисто и тихо. Выходила только к столу, разговаривала только с братом. После своего несчастья она не появлялась ни в клубе, ни в кино. Часто бывала в библиотеке, брала специальные книги. Можно было подумать, что она заочница – так аккуратно каждый вечер, ровно в шесть садилась она за учебники.
Художественную литературу она не читала. Особенно о любви не хотела читать, потому что после того, что с ней случилось, она пришла к выводу, что никакой любви нет. Медицинская практика и книги только укрепляли ее в этих взглядах. Прежде она чувствовала поэзию любви, теперь же, если б она кому высказалась на этот счет, то собеседник был бы поражен ее цинизмом. Но высказываться было некому. Она знала только больных.
С больными, особенно с женщинами, она была резка и требовательна. Первый год ею были недовольны, даже писали на нее жалобы, но со временем заметили, что, несмотря на свою резкость, она не жалеет для больных времени, много знает и имеет свое мнение в лечебных делах. Если кто-то болел тяжело, она приходила ночью по нескольку раз. И никогда ничего не брала в благодарность. И люди простили ей и резкость, и гордость. Она нисколько не заботилась, чтоб ее полюбили, даже – напротив, как будто делала все, чтобы оттолкнуть от себя людей, но все же ее ценили.
В комнате ее на случай срочного вызова всегда наготове была санитарная сумка, стерильные бинты, шприц, стрептоцид, сердечные средства. Она выписывала медицинские журналы, о каждом случае, который встречался ей на практике, старалась прочесть все, что возможно.
Она была красива, но последнее время черты ее приобрели оттенок сухости. От природы худощавая, смуглая, с ровными красивыми зубами, красивыми руками с длинными гибкими пальцами, она и сейчас следила за модой. Продавцы всегда откладывали для нее хорошие вещи. Ей нравились свитера, которые облегали ее высокую грудь, но ни вещи, ни работа не могли полностью заглушить ее тоску по материнству, по семье. Можно было уехать, перевестись в другое село или даже в город, но она знала, что никуда не уедет, правда, часто думала об этом. Здесь уже ценили ее, и, хотя ей казалось, что мнение окружающих ей безразлично, в действительности она очень ценила это мнение. Было и другое – она надеялась, что Георгий все-таки приедет к ней. Она говорила себе, что ждет его и не ходит в клуб, чтобы избежать всяких ухаживаний. Да, да, вопреки всем разговорам и сплетням – ждет, наперекор всему, и поэтому ей никто не нужен.
Только в одном доме она бывала не как фельдшер – у Анны Леонтьевны. И здесь она незаметно для себя менялась и становилась оживленной, как прежде, и мать Георгия разговаривала с ней приветливо, как будто ничего не случилось, и старалась показать, что относится к ней как к дочке. Это укрепляло в Маше надежду, что приедет Георгий – и все будет хорошо. Она чувствовала, что мать Георгия понимает ее и простила, может быть, потому, что сама ошибалась в жизни, а может быть, потому, что надеялась посредством Маши снова вернуть сына. Правда, у Маши возникало иногда недоброе чувство – ведь именно Анна Леонтьевна была причиной того, что Георгий уехал из Берестянки, но она старалась подавлять в себе это. Из-за матери уехал, из-за матери же может вернуться.
А когда Георгий приехал, она растерялась. Она даже подумала: «Лучше б он не приезжал». Его приезд вынуждал ее что-то делать, а она не знала что. Пока Георгий находился в отъезде, можно было эту встречу отодвигать в мыслях далеко вперед, теперь все должно решиться, и, может статься, не на что будет надеяться, не о чем думать и мечтать, и в глазах людей она окажется женщиной, которая никому не нужна.
Первая встреча в доме Анны Леонтьевны не принесла Маше ничего определенного, а ей хотелось знать все окончательно, чтоб не сомневаться и не мучиться. Это, конечно, пустяки, что он поцеловал ту маленькую. Даже хорошо, что поцеловал. Эта выходка – чтоб отплатить Маше, как-то наказать ее. Стало быть, не безразлична она ему. Поцелуй… Смешной мальчишка. Она не только такой поцелуй, она что угодно готова стерпеть…