355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гартунг » Повести и рассказы » Текст книги (страница 3)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 19:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Леонид Гартунг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 32 страниц)

А потом все перевернулось, и я больше уже не думал над тем, хороший я или плохой. В тот вечер я смотрел в «Зеркале жизни» наш любимый фильм «Петер». Который раз? Шестой или седьмой. Идя домой, я напевал песенку о весне, которую в фильме исполняла Франческа Гааль. Я остановился около своего порога и уже полез в карман за ключом, как вдруг дверь рядом приоткрылась и я увидел Шурочку. В квартире было темно, но лицо ее освещалось электрической лампой из коридора. Такой я еще никогда ее не видел – это было странное лицо, словно она сердилась на меня и вместе с тем едва сдерживала смех. Я даже вздрогнул от неожиданности. Она поманила меня.

– Зайди. Пробки перегорели, – зашептала она.

Я и правда подумал, что дело в пробках. Почему не починить? Странным, однако, показалось то, что о таком пустяке она говорит шепотом. Я вошел к ней, и она сразу закрыла дверь на ключ. «Зачем?» – еще раз удивился я, все еще не понимая, что происходит.

– Найдется у тебя проволочка?.. – начал я, но Шурочка зажала мне рот ладонью.

– Тише…

Мы стояли в маленьком тесном коридорчике подле самой двери. Она закинула обе руки мне на шею.

– Не надо света, – продолжала она шептать, прижимаясь ко мне.

Я стоял, онемев от смущения, больше всего мне хотелось вырваться и убежать, но я знал, что не вырвусь и не убегу.

– Разве я тебе не нравлюсь? – спрашивала она.

– Нравишься…

– Боже мой, – старалась она привести меня в чувство, – ну обними же меня, как следует. Да не так… Я ведь не стеклянная. И не бойся обидеть…

…Когда все кончилось, она отстранила меня и повернулась лицом к стене.

– Что с тобой? – встревожился я.

– Иди к себе, – ответила она отчужденно, – и ни о чем не думай. У меня всегда так.

И я ушел домой. Юрка спал на полу, положив под голову пачку книг. А я спать не мог – до утра простоял на балконе. Как нехорошо она сказала: «Всегда так».

С той ночи все во мне переменилось, я словно ошалел от счастья и ходил, мало понимая, что делалось вокруг. Все мысли были о Шурочке, и все в ней казалось мне прекрасным: и худощавое, мускулистое тело, и короткая узкая юбка, которая мне прежде не нравилась, и слова, сказанные шепотом. Огорчало лишь то, что вне дома она держалась так, словно мы были едва знакомы. Это притворство выглядело так натурально, что мне становилось страшно – вдруг она решила все кончить? Но ничего не кончалось. Ровно в десять я неслышно подкрадывался к ее двери и не успевал взяться за ручку, как дверь приоткрывалась. Шурочка уже ждала меня.

Мама лежала в третьем корпусе, и из окна палаты всегда могла видеть окна нашей квартиры. Однажды, когда я принес маме передачу – бутылку молока и несколько баранок, она сама вышла в скверик. И спросила озабоченно:

– Где ты бываешь после десяти? Или ты так рано ложишься спать?

Я опустил голову.

– Что с тобой, сын? Ты похудел… Много куришь или плохо питаешься?

Потом мама рассказала мне свой сон. Как будто Шурочку муж прогнал из дома, и она вся в слезах стала проситься к нам. Мать пожалела ее, оставила у себя, а когда Шурочка разделась, чтобы лечь спать, то мама заметила, что вся кожа у гостьи покрыта гнойными прыщами.

Рассказывая, мама внимательно следила за моим лицом, и я невольно покраснел. Неужели она о чем-то догадывается?.. Я знал, что неизбежно наступит день, когда мама обо всем узнает. Но жизнь рассудила иначе – мама так никогда и не узнала правды. Выйдя из больницы, она взяла отпуск без сохранения содержания и уехала к сестре Насте в Киев подлечиться, набраться сил.

А Юрка?.. Он или действительно ничего не замечал, или только делал вид, что не замечает. Во всяком случае, он ни о чем не спрашивал, и я был этому рад, потому что, если б он стал расспрашивать, я бы все равно не смог сказать ему ничего толкового. Многое в наших отношениях казалось мне неожиданно обидным и странным. Когда я приходил, Шурочка никогда не зажигала света. Лицо ее я видел только при лунном свете. Не было у нас ни откровенных разговоров, ни признаний, ни рассказов о себе. Спустя месяц я знал о ней почти столько же, как после первой встречи. И я думал: «Неужели это все? Не может быть». Почему-то во мне жило убеждение, что в любви должно быть еще что-то. Иногда во время работы выпадала свободная минута, я подходил к заграждению, и с вершины элеватора открывались дали: в голубом тумане Увек, мост через Волгу, трубы крекинг-завода. Приходили хорошие спокойные мысли о будущем, словно не было на свете проклятого Гитлера, как будто не было в помине зловещей карты в окне Дома книги. И обязательно в моих планах присутствовала Шурочка.

Но эти свободные минуты выпадали редко. Чаще приходилось работать так, что некогда было утереть пот со лба, а десятник суетился на рабочей площадке и поторапливал простуженным голосом:

– Давай-давай, ребята!

И почти к каждому слову прибавлял мат. Мне такое обращение не нравилось, и я сказал ему об этом. Десятник вытаращил на меня глаза:

– Хоть бы когда обидел?! Всегда по-хорошему…

Между собой мы звали его «Давай-давай» и всерьез на него не обижались.

Это был маленький человечек с узкой суетливой мордочкой, вечно небритый, вечно в одном и том же грязном комбинезоне. «Давай-давай» где-то когда-то учился и недоучился, имел кое-какой опыт, но элеватор, да еще таким, как он выражался, «чумурудным» методом строил впервые. К методу этому он относился подозрительно, и, как я заметил, его все время угнетало одно и то же опасение:

– А вдруг стены пойдут вкось? Как тогда их выправишь?

Действительно, выправить их не представлялось возможным. Пришлось бы ломать рабочую площадку и начинать все сначала.

«Давай-давай» бегал, кричал, ругался, а иногда подсаживался покурить с нами и говорил заискивающим голосом:

– Вы уж, ребятки, старайтесь, чтобы все как полагается. А то ведь в случае чего меня прямо к стенке и поставят…

– А прораб? – возражали мы. – Он в первую очередь отвечает.

– Прораб с высшим образованием, выкрутится как-нибудь, а меня шлепнут.

Но страхи его были напрасны – стены элеватора поднимались строго вертикально, а сам «Давай-давай» погиб весьма нелепо: оступился и загремел вниз с шестого этажа… Мы ходили смотреть – он лежал ничком на сырых осколках кирпича в такой позе, как будто все еще куда-то бежал. Вокруг него белели бумажки, которые он в момент падения держал в руках: какие-то требования, фактуры, расписки, накладные. Пришел прораб, полный самоуверенный мужчина, собрал всю эту чепуху, а нам буркнул сердито:

– Ну, что уставились? Идите на свои места. Я уже позвонил, куда надо. Если нужно – допросят.

Шурочка со мной наедине была одна, на улице – другая, на стройке – опять не такая. В ней все время оставалось что-то отчужденное. Чередование ее влюбленности и холодности я мог еще как-то объяснить, но вместе с тем я догадывался, что ни работа, ни свидания со мной не занимают ее всю. Иногда она называла меня ласковыми именами, которые придумывала в минуты нежности, но ни разу не сказала, что любит меня.

Один раз я купил ей букет роз около консерватории – там всегда сидели старушки с корзинами цветов. Мне хотелось сделать ей приятное, но она неожиданно рассердилась:

– Еще чего не хватало…

– Цветы – разве это плохо? – спросил я.

– А ты кто, чтоб с цветами?

Я не знал, что сказать. И правда: кто я такой?

– Шура, давай хоть раз поговорим серьезно.

Голос мой дрожал от волнения.

– Хочешь ясности? – спросила она насмешливо. – Ну что ж, спрашивай.

– Ты пишешь мужу?

– Нет.

– Но ты любишь его?

– Конечно.

– Зачем же тогда я?

Шурочка задумалась, потом проговорила безразличным голосом:

– Я тебя не привязала. Хочешь – не ходи…

Другой раз, лежа рядом с ней, долго молчал. Она спросила:

– Все обдумываешь? Ну и зря. Все очень просто. Я, знаешь, кто? Брошенная жена – и только. Он написал мне, что больше не вернется. Наверное, у него там другая… Так что можешь считать – его нет. И пусть тебя не мучит совесть.

Проговорила она это насмешливо, с пренебрежением в голосе.

Шурочка постоянно обижала меня своей чрезмерной осторожностью. Ходить у нее в комнате она позволяла, только сняв обувь, и если нечаянно скрипела половица, вздрагивала и раздражалась:

– Что ты топаешь, как медведь?

Когда я появлялся у нее, она каждый раз включала репродуктор на полную мощность, чтоб соседи не слышали нашего шепота. И получалось так, что в самые нежные минуты вдруг раздавался бравурный марш или монотонный голос докладчика.

Однажды я попросил у нее почитать книгу. Она отказала:

– Лучше не надо. Она подписана. Земцов спросит, как она к тебе попала. Что ты ответишь?

Если б она любила меня, откуда бы взялась такая трезвая предусмотрительность?

Меня оскорбляло, что она никогда ничего не спрашивала о моей жизни – видимо, я нисколько не интересовал ее. Ее также нисколько не заботило, во что выльются наши отношения. Случалось, уходя, я давал себе слово никогда больше не бывать у нее, но наступал вечер, и от моей решимости ничего не оставалось.

Как-то ночью она шепнула мне, как бы между прочим:

– Мне кажется, у нас будет ребенок.

– Пусть будет, – сказал я.

Она быстро вскинула глаза, пристально и зло взглянула мне в лицо.

– Ты хочешь?

– Хочу.

– Ну и дурак.

Я подошел к окну, стал смотреть на темную ночную улицу. На душе стало больно и горько.

Она подошла сзади, положила подбородок мне на плечо.

– Обиделся? Не надо.

– Рожать очень больно? – спросил я.

– Чудак ты – спрашиваешь. Я кричала, как сумасшедшая. Но не в этом дело. Рано тебе. Куда тебе о ребенке? Ты сам еще ребенок.

– Мне девятнадцать!..

– Ой, как много!..

Шура скривила губы.

– Между прочим, на вид тебе можно дать не более шестнадцати.

(Дурацкий вид – я и курить начал, чтобы казаться взрослее.)

Так мы постояли молча, потом я сказал:

– Шура, переходи жить ко мне. Должны же мы когда-нибудь устроиться по-человечески.

– А зачем? – неожиданно весело спросила она. – Мне все равно жить недолго.

– Откуда такие мысли? Ты больна чем-нибудь?

– Просто я знаю.

Что она имела в виду? Неужели тоже войну? Была она в этот раз печальна, все о чем-то думала. Прощаясь, шепнула:

– Оказывается, ты ничего.

– Как это понять?

– Я думала, ты маменькин сыночек.

Насчет своей беременности она ошиблась, а может быть, намеренно испытывала меня, но что-то после этого сдвинулось в наших отношениях. Сдвинулось к лучшему, хотя внешне она оставалась прежней – резкой и неласковой.

Тяжелее всего было уходить от нее – в этом заключалось нечто противоестественное. Разве не были мы мужем и женой? Но ни разу она не сказала: «Останься!» Затаив дыхание, стояла в коридорчике, приложив ухо к фанерной двери, прислушиваясь, не идет ли кто по коридору, потом быстро, приоткрыв дверь, кивком головы приказывала: «Иди!»

Один только раз случилось так, что она уснула у меня на руках, и я был счастлив, что могу пробыть у нее до утра. Она лежала на спине, разметавшись от июньской жары, и луна освещала ее лицо, во сне несчастное и доброе. Я тоже уснул и проспал до самого восхода солнца, и увидел то, чего прежде не замечал: под веками закрытых ее глаз намечались мелкие морщинки, и я подумал, что нелегкую жизнь она прожила до того, как сблизилась со мною. Да и возраст – все-таки ей двадцать пять.

Шурочка испуганно открыла глаза.

– Что мы наделали? Как ты теперь уйдешь?

– А может быть, не уходить?

– Нельзя.

И все-таки постепенно Шурочка менялась. Все чаще мы сидели просто так, взявшись за руки, и мне казалось, что в полутьме она что-то печально и упорно обдумывает. И, наконец, в одно из воскресений Шурочка согласилась поехать со мною на Казачий остров. Но и на этот раз не обошлось без конспирации. Во-первых, она потребовала, чтобы мы встретились не на пляже, а именно на безлюдном Казачьем острове. Во-вторых, даже здесь она не решалась показываться вместе со мной. Я должен был перебраться вплавь и дожидаться Шурочку, которая переедет на катере.

Мы точно договорились о времени, но меня разбирало нетерпение, и я переплыл на остров часа за полтора до назначенного срока. На острове было хорошо, как всегда – пустынно и ветрено. Я сидел на песке и думал, что когда придется умирать, то, наверное, больше всего будет жалко покидать вот эти пустынные волжские просторы.

Я увидел ее издали и засмеялся от радости – я так боялся, что она не явится, что в последний момент выдумает какую-нибудь причину. Она шла босиком у самой воды, твердой кромкой мокрого песка. В одной руке несла свои новые белые туфли, в другой авоську с продуктами. Авоська особенно тронула меня – в этом было нечто семейное, новая близость.

Мы расположились в тени тальников. Шурочка сняла платье, аккуратно сложила его и придавила бутылкой лимонада, чтоб его не унес ветер. Волга была неспокойна, волны шуршали о песок, и по небу бежали облака.

Шурочка здесь совсем переменилась. Впервые я видел ее милое лицо не мельком, никого не боясь, и впервые она сама заговорила о нашем общем будущем.

– Давай вместе готовиться в строительный техникум? Ты поможешь мне по математике? Ладно?

– Хорошо, – согласился я с готовностью.

Мне нравилась работа строителя – каждый день видишь, что живешь не зря. Оглянешься назад, а позади нечто прочное, поставленное на века…

– Боюсь математики. Теорию я выучу сама. А вот задачи. Ты научишь меня решать?

– Научу.

Сам я в математике не боялся ни теории, ни задач. Больше всего мне нравилась стереометрия. Когда мы решали с ребятами домашние задачи, я закрывал глаза и почти все решал в уме.

Вместо скатерти Шурочка расстелила на песке свою розовую косынку, и мы поели то, что она принесла с собой. Потом ушла от меня куда-то и тихо позвала. Я нашел ее в густой высокой траве.

– Смотри, как здесь хорошо, – проговорила она, улыбаясь.

Сперва мне показалось странным, что она держится со мной стыдливо, как девушка, но потом понял, и мне стало радостно, как будто у нас все начиналось сначала.

– Скажи, что любишь, – попросила она.

Я сказал.

– Еще, еще…

Мы совсем утонули в траве. Никогда, ни до этого, ни после я не видел такой чудесной травы: вся одинаковая, ярко-зеленая, шелковистая, она текла под ветром, по ней бежали настоящие волны, как по воде. И опять я заговорил с Шурочкой о том, о чем думал все время:

– Нехорошо, что мы скрываемся, как преступники. Перебирайся ко мне…

На этот раз она не смеялась, не фыркала презрительно. Сказала только:

– Наверно, этим дело и кончится…

– Так зачем откладывать? – вспыхнул я. – Переходи ко мне сегодня.

Она озабоченно нахмурилась:

– Как у тебя все просто: раз, два… Нет, нехорошо. Вот вернется твоя мама – тогда.

– Пустяки.

– Ты мужчина – тебе не понять. А я знаю… Надо спросить ее согласия, чтобы все было как положено.

Тогда мне думалось: какое значение может иметь разрешение мамы в таком деле, которое касается нас двоих? Но спрашивать я не стал – пускай будет, как хочет Шурочка.

– Тогда и Вику к нам возьмем.

– Возьмем, – кивнул я.

В ту минуту я готов был взять вместе с Шурочкой хоть целый детский сад.

Когда начало темнеть, мы расстались. Она ушла к мосткам, куда подходил катер, а я остался лежать на песке и смотрел на остатки заката. Вот, наконец, все стало на свои места.

На меня напала какая-то удивительная счастливая лень – никуда не хотелось плыть, хотелось растянуться на теплом песке и уснуть. И все же, когда стало совсем темно, я поплыл на городской берег. На середине протоки я перевернулся на спину, закинул руки за голову и долго смотрел в небо. На нем не было туч, ярко и сильно светили звезды. Многие созвездия я знал, мне показывал их в раннем детстве отец, а позже мы изучали их на уроках астрономии.

Городской берег был весь в огнях. Пахло водой, смолой. Почти рядом со мной против течения прошел большой пассажирский пароход. На пустой верхней палубе стояла женщина в белом платье. Закрыв ладонями лицо, она плакала. Меня так поразила эта одинокая женщина на ярко освещенной палубе, ее неутешное горе, о причине которого я, должно быть, никогда не узнаю, что я совсем забыл про волну от парохода. Она внезапно накрыла меня, швырнула в сторону, как щепку.

Выбравшись на берег, я нашел в штабелях бревен спрятанную одежду и пошел домой.

Дома я застал Юрку Земцова. Он сидел в темноте.

– Где ты пропадал весь день? – спросил он.

– На острове.

Меня несколько удивил его резкий тон:

– С ней?

– А с кем же еще?

– Сегодня утром началась война с Германией. Екатерина Семеновна в Киеве?

Это он спрашивал про мою маму.

Потом зажег свет и стал собирать свои учебники и конспекты. Они валялись повсюду – и на полу, и за диваном. Он собрал их в ровную стопку, перевязал бечевкой. К чему такая аккуратность? Все равно он забыл их взять, и они так и остались лежать в большой комнате, на подоконнике…

Первые дни никак не укладывалось в голове, что о довоенной жизни надо забыть, что все теперь измеряется другими мерками. Почти каждый день объявляли учебные воздушные тревоги. Пустели улицы. На некоторых домах появились надписи с белыми стрелами: «Бомбоубежище». На окнах синели наклеенные крест-накрест полосы бумаги. Исчезли в магазинах крупа, консервы, мука. Появились очереди за хлебом.

Война началась в воскресенье, а в среду пришла телеграмма из Киева: «Катя погибла бомбежке похоронили Байковом кладбище всей семьей выезжаем тебе Настя». Весть о гибели мамы обрушилась на меня так неожиданно, что вначале даже не верилось. Зачем-то отправил длинную телеграмму тете Насте, но не дождался ни ответа, ни ее самой с семьей. Так я никогда и не узнал, что случилось с ней, дядей Никифором и девочками.

Тетя Настя… Мы жили у нее дней десять, когда мама возвращалась со мною от Филатова. Город запомнился смутно: горбатые улицы, автобусы, которых у нас не было, пушка на высоком постаменте, золоченые купола Киево-Печерской лавры. Тетя с семьей жила в глубине обширного двора, отделенного от улицы чугунной изгородью, обвитой лозами дикого винограда. Запомнился ужин под открытым небом – свет из окна, падающий на круглый стол во дворе, кринка молока на столе, а рядом куски теплого черного хлеба. У тети была большая семья: она сама, муж ее дядя Никифор и четверо девочек: Люда, Зина, Вера и Оляна. Да еще старые родители дяди Никифора.

Говорили в семье на странном, но приятном наречье – смеси украинского языка и русского. Запомнилось и Байковое кладбище, на которое мы ходили, чтобы побывать на могиле Леси Украинки: красивые каштаны, аллеи, посыпанные желтым песком, мраморные памятники и склепы с железными поржавевшими дверями. Думала ли мама, ведя меня за руку, что будет лежать на этом кладбище?

Телеграмму я получил утром, а вечером пошел к Шурочке. Я положил перед ней телеграмму. Она ничего не сказала, прижала мою голову к своей груди. Так мы сидели долго. Потом она сказала мне, что наша стройка приостанавливается до конца войны. Но это я знал и без нее. Затем прибавила, что поступает санитаркой в госпиталь, который будет открыт в сорок третьей школе. Санитаркой так санитаркой – я ничего не мог ни посоветовать, ни возразить. Я рассказал ей о человеке, которого видел сегодня у ларька с газированной водой. Невысокий, плотный, с сединой на висках, он стоял в очереди передо мной. Губы его были ярко накрашены, лицо напудрено, спокойно и печально-высокомерно. Он выпил стакан воды и пошел прочь, неловко переставляя ноги. Все смотрели ему вслед – он был обут в белые женские босоножки на высоких каблуках.

– Симулянт, – равнодушно заметила Шурочка.

И зевнула.

– Я устала. Спать хочу.

Никто не представлял, как сложится жизнь каждого из нас дальше. Останемся ли мы живы или кого-то из нас не станет? Кто мог сказать? Что в армию меня не возьмут, я знал уже на второй день войны. Медицинская комиссия признала меня полностью негодным по зрению. Напрасно я показывал им свой значок «Ворошиловского стрелка». Они и слушать меня не хотели.

Первое время я не думал, что не дождусь тети Насти с семьей, и мы с Шурочкой решили так: она перейдет жить ко мне, а ее квартиру займет тетя.

Так мы планировали, а получилось иначе. Ночью я был у Шурочки, когда в дверь кто-то громко постучал. Не просто громко, а нетерпеливо, по-хозяйски. Шурочка проснулась. Постучали еще раз, еще громче и требовательнее. Потом послышалось, как открылась дверь у соседей и Юркина мать спросила:

– Вы к Шурочке?

– А к кому же? – ответил вопросом громкий мужской голос.

– Это он, – прошептала Шурочка, садясь на кровати.

Юркина мать посоветовала:

– Вы стучите сильнее. Она должна быть дома.

Дверь затряслась от мощных ударов. Шурочка кусала пальцы.

– Боже, что же это такое?

Внезапно она, босая, в одной сорочке, подбежала к дверям. И стала слушать, о чем говорили в коридоре. Говорили так громко, что слышно было и мне. Мужской голос сказал:

– Ждать я не могу.

– Странно, я сама слышала, как она пришла.

– Отпустили на час…

– Может быть, все-таки спит?

– Найдется у вас карандаш и бумага?

Слышно было, как Юркина мать ушла и вернулась. Писал он недолго. В щель под дверь просунулась бумажка.

– Счастливо оставаться.

– Счастливо вам…

Послышались быстрые удаляющиеся шаги. Шурочка кинулась к записке, затем к окну, в которое светил фонарь.

– Он уезжает. Сегодня. Сейчас.

Она торопливо оделась. Убежала. Я зажег спичку и прочел, что написал Василий: «Шуренок милый. Хотел тебя видеть, да, видно, не судьба. Понял одно – не так все надо было. С Викой попрощаться не успел. Целую. Твой Василий».

Я положил записку на стол и ушел к себе. Все во мне дрожало от волнения. Вышел на балкон. Отсюда хорошо просматривалась улица, поднимающаяся вверх, освещенная фонарями. Так простоял всю ночь. Шурочка появилась, когда уже начало светать. Где она искала его, не знаю. Она шла к дому неуверенно, медленно, как пьяная. Прошло, наверно, минут десять, прежде чем я услышал, как она вошла к себе. Я пошел к ней. Она, склонившись над раковиной, пила из крана. Села на кровать, бессильно опустив руки. Заметив меня, произнесла с ненавистью:

– Вот, бог наказал.

– При чем тут бог? – спросил я.

– Уйди, видеть тебя не могу.

…А через несколько дней я получил неожиданное письмо от сестры отца тети Маши, но не из Смоленска, где она жила, а из Томска. Она писала: «Нас эвакуировали. Жалко нашу милую Катю, но что теперь поделаешь… Моих тоже больше нет на свете, ни Андрея, ни Риммочки. И от дома ничего не осталось. Я была в саду и потому осталась жива. А зачем жива, и сама не знаю – лучше бы со всеми вместе. Приезжай ко мне. Будем как-нибудь. Ты один теперь родной…»

Несколько лет назад они побывали у нас в гостях. Когда это было? Кажется, в тридцать четвертом. Я перешел в пятый класс, а Риммочка училась уже на рабфаке. Единственная дочь тети Маши и Андрея Ивановича. Ничего не подозревая, она шалила и забавлялась со мной, как с ребенком, а я уже многое понимал и чувствовал. Однажды она прижала меня к себе, и я ощутил под ее тонкой кофточкой два упругих горячих холмика. После этого я мучился и ходил сам не свой. К счастью, они скоро уехали. Окончив рабфак, Риммочка училась в пединституте, затем год или два преподавала математику в школе. А Андрей Иванович на старости лет увлекся садом – выписывал книги и журналы, выводил какой-то новый сорт сливы. Позже я узнал, что на их дом упала бомба крупного калибра – Андрея Ивановича не нашли, а от Риммочки осталась голова и правая рука с тонким золотым колечком, украшенным маленьким зеленым изумрудом.

Тете Маше я пока ничего не ответил… Между прочим, война приближалась. Первая бомбежка. Первые военные пожары. Ночные бои истребителей в черном небе над городом, где, как шпаги, скрещиваются прожекторные лучи. И грохот зениток. Такой грохот, что человек стоит рядом, кричит – виден его раскрытый рот, а звука не слышно.

А мне было на все наплевать. Я словно окаменел. Делал, что делали все: рыл щели, тушил пожары, дежурил на чердаке, стоял в очереди за хлебом. Ждал только тетю Настю с семьей. Тогда еще ждал.

Пал Киев. В нашей квартире, в большой комнате поселились эвакуированные из Белой Церкви: молодая женщина Оксана, двое ее детей, Петя и Ваня, и старик отец. Третья, старшая, Аля, погибла еще в пути, когда немцы обстреляли с самолетов колонну беженцев.

Я жил теперь в маленькой комнате: в ней было одно окно, выходящее на Волгу, и дверь на балкон. Как-то старик пришел ко мне, оперся обеими руками о подоконник, долго смотрел на реку и острова.

– Это что же – Волга?

– Волга, – подтвердил я.

– Ничего особенного. А тоже песен всяких посочиняли… Великая да обильная. А что в ней великого?

Он со злобой, вопросительно смотрел на меня. Что я мог ему ответить? По-видимому, он был несколько не в себе. К счастью, пришла Оксана и увела старика. Через несколько минут она вернулась и положила передо мной довоенную фотографию своей семьи. Суровый, неулыбчивый муж (он сейчас на фронте), отец с мокрыми, причесанными на пробор волосами, а внизу, на низенькой скамейке, трое детей. Милей всех девочка с внимательными глазами и открытыми детскими коленками.

– Это Аля, – сказала Оксана.

И вдруг я заплакал. Сам не пойму, как получилось, что-то сорвалось внутри. Словно проснулся и сразу почувствовал боль всего, что творила война. Я и до сих пор не могу терпеть, когда что-то случается с детьми.

– Не надо, хлопчик, – испуганно заговорила Оксана. – Не надо. Я ж не знала, что нельзя показывать.

Шурочку я встречал теперь редко. Мы проходили мимо друг друга, как чужие. Впрочем, меня это мало трогало. Теперь меня занимала одна мысль. И эта мысль вытеснила все остальное. Конечно, в строй я не годился – в этом комиссия права. Но у меня созрел другой план, и о нем я подробно написал в своем заявлении военкому. Всем известно, что наши отдают города. И, судя по всему, еще будут отдавать. Так вот нужно меня оставить в таком обреченном городе, спрятать в каком-нибудь ничем не примечательном, но крепком здании, снабдить парой автоматов, хорошим запасом патронов, гранатами. Я бы залег в таком месте, чтобы знать, что именно здесь пройдут фашисты. До поры до времени я не подавал бы признаков жизни, а потом встретил бы их. Все дело в неожиданности. Нет, не мальчишество, а трезвый расчет. Одна жизнь против двадцати или тридцати.

Сперва я написал все это в заявлении, пошел к военкому. Я спросил, читал ли он мое заявление. Он посмотрел на меня сердито:

– Чего ты хочешь?

– Я там все написал.

Военком вспылил, даже портсигар в сердцах швырнул на стол. Почти закричал:

– Туго нам. Очень туго, но еще не дошли до того, чтобы калек на фронт брать… Не берем и брать не будем.

И махнул рукой, иди, мол, не путайся под ногами. Не до тебя…

На ощупь я нашел дверь, шатаясь, выбрался на улицу…

В первых числах июля зашел попрощаться Юрка Земцов. Уже в новой военной форме, пахнущей ремнем и сапогами.

– Жалко, что не вместе. Но не в этом суть. Ты-то ведь понимаешь, к чему идет дело? – и взглянул на меня хитро-прехитро.

– К мировой революции?

– Ну, конечно, – просиял Юрка.

Это была его любимая мысль.

– Только ты меня не провожай, – попросил он. – Ни к чему…

– Как хочешь.

– Ну, давай пять. Может, еще и встретимся.

Уехали на фронт и другие ребята из нашего класса и со стройки. Город становился чужим. Не к кому было пойти, не с кем поговорить. В эти дни я понял – никому я не нужен. К тому же в Липках встретил Раю Бахметьеву. Она катила впереди себя детскую колясочку. В колясочке два свертка – близнецы. Она кивнула мне радостно, присела рядом на скамейку. Мне показалось, что она мало изменилась – такая же тоненькая, хрупкая, словно фарфоровая. Но это на первый взгляд, а если приглядеться, она уже не походила на девочку. Главное, лицо – оно сильно поддалось времени: стало суше и холоднее. И глаза: в них уже не мелькала прежняя беспричинная веселость.

Жила она, вероятно, безбедно. Ее обтягивало необыкновенно красивое платье. В фасонах я ничего не понимаю, запомнилась материя – светло-желтый шелк, с осенними красно-коричневыми листьями клена. «Шурочке бы такое», – подумал я.

Рая пожала мою руку своими холодными пальцами.

– Я слышала, у тебя несчастье?

– Да.

Рая пососала эскимо и протянула мне.

– Хочешь? Откуси…

Я откусил. Рая замахала руками – около ее лица вилась пчела.

– Вот прицепилась, еще девчонок укусит.

Я спросил, как звать двойняшек. Она ответила. Я тотчас же забыл. Рая вздохнула.

– А Косте оставался всего месяц.

– Кто такой Костя? – спросил я.

– Как кто – муж. Он на флоте.

– Извини, забыл.

– Последний раз он писал из Риги… Ты знаешь, только о нем и думаю… На, возьми…

Она протянула остатки эскимо:

– Я больше не хочу. Доедай…

Я не отказался – в этом «доедай» было наше общее детство.

– Только о нем и думаю, – продолжала она. – Даже странно – ни отца, ни мать никогда так не любила. Сама себя не узнаю. Ты помнишь, какой я замуж выходила? Я и женщиной себя не чувствовала. Когда родился Витюля, я играла и забавлялась с ним, как с большой куклой. И уехал Костя во флот – сильно не переживала. А потом черт знает что… Еще, когда встречала… Как переродилась. На вокзале дичилась, а потом будто и не расставались…

– Значит, он приезжал?

– Конечно, в отпуск, – усмехнулась она и кивнула в сторону коляски. – Откуда бы они взялись?

Опять махнула рукой, отгоняя пчелу.

– Ах, Алеша, только бы он вернулся. Я б ему еще родила… Вам, мужчинам, непонятно это счастье… Я когда убедилась, что беременна, думала, с ума сойду от радости. Телеграмму Косте отправила. Работники почты, наверно, животы понадрывали, читая, что я там написала… А мне хоть бы что… Ни капли не стыдно.

Внезапно Рая стала серьезной.

– Алеша, а на флоте очень опасно?

– Везде опасно.

– Все-таки меньше, чем, например, в авиации. Правда ведь? Кругом броня…

– Ясное дело.

И вдруг Рая настороженно сощурила глаза:

– А ты почему не в армии?

Меня поразило это выражение глаз – внезапное отчуждение после приятельской доверчивости.

– Забыла? – спросил я вместо ответа, поднялся со скамьи и, не прощаясь, ушел.

Нет, невозможно жить в городе, в котором не осталось друзей. Нужно было что-то делать.

К тому же я почти лишился сна. Ночью ко мне на балкон пришла Оксана в накинутом на плечи пальто.

– О чем все думаешь? Оставь свои печали. Все ладно будет.

– Ни о чем я не думаю.

– Не журись понапрасну. Ты не старый еще. Молодайку гарну найдешь. Еще сколько счастья будет.

Я сделал вид, что засыпаю, чтоб она ушла. Другой раз среди ночи явился ко мне старик и принялся трясти за плечо.

– Зачем ты кричишь? Пожар, чи шо?

По-моему, я не кричал.

– К доктору тебя надо, – сочувственно уговаривала Оксана, – а может, меду попить? Дюже помогае…

В те дни я много и без всякой цели бродил по городу. Мною владело непонятное беспокойство. Нет, конечно, какая чепуха – к доктору. Надо уехать. Здесь я ни к чему…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю