Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
Домрачев принимал новых рабочих почти каждый день – большей частью это были матери с детьми, эвакуированные с запада. Они многого не умели, но безропотно выполняли любое поручение и работали не за страх, а за совесть. Одни «беспризорники» волынили. Несмотря на вдохновляющие и изобличающие речи Домрачева, они бездельничали. Хлеб выдавал им горбатый кладовщик, но хлеба они почти не ели. Обнаружилось, что под нашим комбинатом находился картофельный склад. Вся картошка в этом складе замерзла и превратилась в твердые ледяные глыбы. Как только темнело (а темнело очень рано), к нам приходил мордастый, обросший жесткой щетиной парень, который сторожил склад. Он приносил ведро мороженой картошки и выменивал ее у «беспризорников» на хлеб. Эту картошку они пекли на плите, нарезав ее тонкими ломтиками. Вид и запах у ломтиков был преотвратительный, но ели ее с удовольствием. Возможно, им нравилась не сама картошка, сам процесс приготовления. Когда они пекли ее, то уже не работали. Кроме того, их развлекали мелкие ссоры, которые вспыхивали из-за того, что кто-то захватывал не свой ломтик. Другими словами, они волынили как могли. Правда, в этих картофельных развлечениях не участвовали Бекас, Морячок и Колчак.
Для меня оставалось загадкой, зачем эту, совершенно негодную картошку стерегут. Если бы ее растащили – не пришлось бы тратить деньги на содержание сторожа. Этими своими недоумениями я поделился с Трагелевым. Он выслушал меня внимательно, а потом объяснил мне таким тоном, каким разговаривают с дошкольниками.
– Ты думаешь, один такой умный? Все знают, что ни одна столовая эту картошку не возьмет. Но и списать ее сейчас нельзя – кому-то придется признать, что ее поморозили. А за это по головке не погладят. Время-то военное. Поэтому ее продержат до новой. Осенью никто не станет вникать, от какой картошки очистили подвал…
Между тем на базаре картошка все дорожала. Цена ее поднялась до двухсот рублей за ведро. Почти каждое воскресенье тетя Маша уходила на продуктовый базарчик около девятнадцатого магазина. Приносила замороженные круги молока или жмых. Подсолнечный жмых казался нам тогда очень вкусным и сытным, особенно если его поджарить на плите. Самым лучшим жмыхом считался кедровый, но он появлялся редко.
Иногда на базар вместо тети отправлялся я, но, непонятно почему, у меня ничего не покупали. Или моя внешность чем-то отталкивала покупателей?
Торговать я так и не научился. Не привык я и к Томску. Даже днем он казался мне темным: почти черные островерхие пихты, дома из потемневших от времени бревен, деревянные скрипучие тротуары, сумерки, спускавшиеся на город в полпятого. Белое кружево деревянной резьбы еще резче подчеркивало общий сумрачный цвет. Днем на работе и дома с тетей Машей я держал себя в руках, но ночью во сне снова ходил по улицам Саратова и во сне видел Ольгу, не такую, как уже встретил здесь, измученную, растерянную, искалеченную, а девчушку с Провиантской улицы… Мы бродили с ней по берегу Волги, она держала меня за руку.
Не случалось дня, чтобы я не мечтал вернуться домой.
Что осталось от прошлого? Ключ от входной двери? Часто вспоминал нашу квартиру. Сколько лет мы с матерью ждали ее. Вспоминал, как мы перебирались со старой квартиры на новую, как расставляли в пахнущих известкой комнатах нашу старенькую мебель, каким счастьем нам представлялись центральное отопление и водопровод, как чудесно выглядело окно во всю стену с видом на Волгу.
Свое будущее я связывал теперь с победой. Не знание, а вера придавала силы. Для того, чтобы знать, следовало обладать сведениями, которых я не имел и не мог иметь. Я не знал тысяч цифр и фактов, на основании которых можно было что-либо предвидеть. Я не имел представления, сколько и чего мы потеряли, какие заводы удалось перевезти на восток и как они наладили выпуск продукции, не знал, сколько вооружения мы производим, не знал численности нашей армии, чем нам помогают союзники, выступит или нет против нас Япония. И все-таки я верил в победу. «Не может быть, чтобы мы не победили», – вот единственное, что я мог сказать самому себе.
Домрачев собирал комбинат по крупицам. Сколько раз мы прекращали работу и ехали на Черемошники за станками. Выделяли нам обычно «самовар» – так мы называли газогенераторную полуторатонку, которая работала на березовых чурочках. На дно кузова завхоз швырял кусок брезента. Мы забирались под него, чтобы как-то спрятаться от режущего морозного ветра. Черт возьми, ко всему в конце концов привыкаешь, и привыкаешь тем быстрее, чем небрежнее относишься к собственной личности. Привыкли мы и к этим поездкам.
Станки почему-то получали всегда ночью. Впрочем, нам это, должно быть, казалось, потому что рано темнело. На Черемошниках у складов нас ждал Домрачев. Станки казались неподъемно тяжелыми, не верилось, что их можно сдвинуть с места. Кое-что в этом, правда, понимал Трагелев. Он советовал, где продеть веревки, куда подложить брусья, как упереть концы рычагов, которыми служили нам тонкие бревна. В этой тяжелой и опасной работе я всегда любовался Катей Мурашовой – она работала, как сильный и ловкий парень.
Погрузить станки – полдела. Так же трудно было их втащить в цеха. Да и силы в конце работы иссякали.
И все же комбинат постепенно оснащался: привезли пять фрезерных, столько же фуговочных станков и две циркулярные пилы. В любой работе я старался не давать себе спуска. Можно ведь вести себя по-разному: можно ждать, пока скажут «делай», можно тянуть вполсилы, можно встать туда, где безопасно, где основная тяжесть ляжет на других. Если, например, спускают станок, опасней всего находиться внизу. Мало ли что может случиться? Станок может пойти в сторону, могут обломиться покота. Именно в работе проявляются характеры: Трагелев, несмотря на возраст, всегда становился туда, где труднее. Рядом с ним Катя. Она никогда не хитрила.
Однажды втащили мы в будущий фрезерный цех станки. Катя уселась на пол. На ней ватные брюки, стеганка. Только платок на голове говорил о том, что рядом со мной не мужчина, а девушка. И вдруг я расхохотался. В нетопленном помещении Катя вся дымилась паром.
Иногда я смотрел на нее и на красивого, ловкого Бекаса и думал: «Вот бы получилась славная пара. И ребятишки у них пошли бы такие же красавцы». Действительно, чем Бекас не муж? Сильный, широкоплечий, с красивыми, умными глазами. Я даже как-то раз сказал ей:
– Смотри, Катя, не пропусти. Парень что надо.
Сказал, а потом не рад был. Катя посмотрела на меня растерянно и куда-то исчезла. Нашел я ее в пустом цехе. Она стояла у подоконника и горько рыдала.
– Ты о чем?
– Дурак, – произнесла она вместо ответа.
С этих пор я положил себе за правило не давать подобных советов. Вообще девчат не поймешь – сейчас хохочут, а через пять минут плачут.
Постепенно оживал и наш столярный цех. Домрачев взял на время у соседей лучковую пилу. Топор, рубанок и долото он купил у вдовы умершего столяра. Точильный брусок приобрел на базаре. С помощью всего этого инструмента Трагелев мастерил верстаки.
Первое время он не обращал на меня никакого внимания и показался мне человеком озлобленным и замкнутым. Позже я понял, что дело в другом – несчастье с его детьми… Он опять принялся рассказывать мне, как немецкие парашютисты, переодетые нашими милиционерами, схватили его Мишу и как в горящем городе потерялась его Сима.
– У меня была семья, дом, сад, огород. К пенсии я всеми правдами или неправдами кое-что прирабатывал: кому книжный шкаф, кому трельяж, а кому и целый гарнитур. Смею вас уверить, Трагелев не торопился. Трагелев не гонялся за заказчиками. Напротив, заказчики гонялись за Трагелевым. И все знали, если что-то сделал Трагелев, то это на совесть. Моя работа была и в театре, и в Дворце пионеров, и в горисполкоме. А потом я видел, как все это горело. Все, что было сделано вот этими руками. Сделано не для денег, хотя деньги тоже не плохая штука. А теперь никто не заказывает гарнитуров. Теперь надо уметь тесать бревна…
С непонятным раздражением он продолжал:
– Руки Трагелева теперь никому не нужны… А скажите на милость, разве Трагелев не мог бы драться? Я бы дрался не хуже, чем любой молодой. Разве Трагелев боится смерти? Плевал я на смерть… Но мне сказали, что я должен уехать. И я был таким идиотом, что послушался…
Жил Трагелев в доме около теперешнего кинотеатра имени Горького. Жена Трагелева, рано состарившаяся, согнутая непосильным горем женщина, каждый день приходила за стружками, чтобы натопить к приходу мужа свою комнатенку.
Да, появились стружки. Как только Трагелев соорудил два верстака, мы начали выполнять столярные заказы. Помню первый заказ – сорок две рамы для военных казарм. С какой жадностью мы набросились на эту первую настоящую работу. Но именно тут и сказался характер Трагелева. Наши с ним верстаки были смежными. Я ничего не умел и, конечно, портил первые детали. И с горечью заметил: старик прекрасно видел, что я делаю глупости, но молчал. Выстругав поперечную планку для оконной рамы, я показал ему:
– Годится?
Он пробежал рейсмусом вдоль планки, повертел в руках:
– Очень даже годится… в печь.
И так ударил моей планкой по верстаку, что она разлетелась в щепки. Но в чем ошибка, так и не сказал.
Ни слова не говоря, я принялся за другую планку. Сделав разметку, обратился к старику:
– Теперь правильно?
Он даже не взглянул.
– Столяр третьего разряда сам должен понимать…
До конца рабочего дня он молчал, но под конец не выдержал и разразился речью:
– Ты знаешь, кто я? Нет, конечно. Откуда тебе знать! Я – столяр-краснодеревщик. Я стал за верстак еще до революции. Мальчишкой я уже получал солидное жалованье – сорок подзатыльников в смену. А начиналась работа в шесть утра. Да будет вам известно, перед самой войной меня звали на завод начальником цеха. Того самого цеха, где изготовляли детали для крыльев наших самолетов. Тут, я тебе скажу, нужна ювелирная точность. И ни одного сучка, и ни одного гвоздя. Все на казеине… Но я не пошел начальником цеха!.. Такому человеку нужно образование… А какой у меня был инструмент! Ты знаешь, что такое «Лев на стреле»? Откуда тебе знать. Это инструмент из шведской стали, ему цены не было. Железки к фуганкам, стамески… Построил для семьи дом в пять комнат. Одна комната – лично моя. Хочет подумать Трагелев – сел в кресло. Устал – можно на диван. Жарко – открыл окно в сад… Но черт с ним в конце концов. Можно быть человеком без дома и сада, но кто вернет мне мой инструмент? Вот сейчас посмотри на этот рубанок. Хочешь, я могу по этой вещи все рассказать о хозяине – он прожил свою жизнь кое-как, потому что не любил своей работы. Столярничать всю жизнь и не иметь порядочного инструмента – зачем же тогда жить? Вы думаете, это рубанок? Это деревяшка с железкой. Его выбросить и не оглянуться… А мой инструмент весь был сделан по руке. Вы понимаете, что значит «по руке»? Вот, к примеру, этот фуганок. Он гроша ломаного не стоит, хотя Домрачев отвалил за него полмашины угля. Он сделан одинаково и для Петьки и для Ваньки. А то, что делал себе я, я делал только для Трагелева – для его ладони, для его пальцев. У меня была колодка для шлифтика из железного дерева. Растет такое на Кавказе, причем в одном месте. Оно такое тяжелое, что тонет в воде. Потому и железное. Был и фуганок с колодкой из карельской березы… А пила-змейка? Из золингеновской стали. Зубами рви – не прорвешь… И посмотри на меня – я почти горбатый, и это не от старости, а от того, что я всю жизнь простоял за верстаком… Тебе даже взглядом не окинуть всех вещей, которые сделаны этими руками. А какие гарнитуры я делал из дуба! Ты знаешь, сколько должен сохнуть дуб? Не торопясь – пять лет. А какая полировка… К шкафу можно было подойти и смотреться, как в зеркало. А сейчас что? Трагелев вяжет оконную раму из сырой елки, которая в печку и то не годится. Я сам себя не узнаю, по знаю, что надо, другого выхода нет. Это все очень надо. Сейчас все делают то, что не по душе. И Трагелев должен делать то, что ему не по душе. Почему он должен быть исключением? Наши красноармейцы идут навстречу танкам? Вы думаете, им очень хочется? Одного не могу понять: почему вот этих… – Он кивнул в сторону «беспризорников». – Почему этих вот холют и лелеют? Зачем их кормят два раза в день не хуже, чем меня? Может быть, они больше нужны здесь, чем Трагелев?
«Беспризорники» внимательно слушали старика, но не возражали и не оправдывались. Они действительно вели себя странно. Они все время мерзли. Теплая печка притягивала их, как магнит. Они жались, отталкивая друг друга, к раскаленной плите. Время от времени на ком-нибудь начинало тлеть тряпье, и по мастерской распространялся запах горящей ваты. Трагелев замирал с фуганком в руке и принюхивался.
– По-моему, кто-то горит.
– Бекас! – кричали мы.
Бекас просыпался, сбрасывал с себя рваное пальто без единой пуговицы и начинал ожесточенно топтать его ногами. Потом Бекас надевал пальто и, растолкав товарищей, опять примащивался у плиты.
Впрочем, такая жизнь продолжалась недолго. В начале декабря двух «беспризорников» призвали в армию. Потом они заходили к нам в новом обмундировании, чистые, постриженные, совсем не похожие на тех, которых мы знали. Как мы завидовали!..
Особенно переживал Бекас. Он даже в лице изменился, ходил злой, бледный, ни с кем не разговаривал. С новобранцами не захотел попрощаться. Морячок рассказал мне, что Бекас с детства мечтает стать летчиком, но медицинские комиссии одна за другой признают его негодным даже к обычной строевой службе. Врожденный порок сердца.
– Он умрет скоро, – спокойно закончил свой рассказ Морячок.
После отъезда наших товарищей захандрил Колчак. Он ходил задумчивый, испортил деталь. Трагелев отругал его, Колчак обиделся, убежал. То есть это только так говорится. Никуда он не бегал. Просто перестал выходить на работу и ночевать в «расположении».
Через несколько дней я увидел его на базаре. Колчак флегматично брел вдоль длинных столов, где стояли со своими четвертями молочницы. В левой руке у него была граненая стопка, а в правой длинный железный стержень. Он, ни слова не говоря, подходил к молочницам, и они покорно, одна за другой, наливали в его стопку молоко. Он спокойно выпивал его и шел дальше. Все происходило без шума и возмущения – у Колчака был вид властный и несколько даже ленивый. Он обходил свои владения. Вслед ему молочницы шипели:
– Вот ирод лупоглазый. Словно налог собирает…
– А попробуй не дай… Такой же вчера шарахнул железкой по четвертям – и ваших нет. А где ее теперь новую купишь?
Увидев меня, Колчак равнодушно отвел глаза.
Конечно, Домрачев мог написать в милицию, и Колчак опять попал бы в тюрьму, но он ограничился разговором с ним. О чем они разговаривали, неизвестно, но после этого Колчак с базара исчез и вообще больше не попадался на глаза.
12Теперь наш цех работал на полную мощность. Трагелев взял к себе меня, Морячка и Бекаса. Сюда же в гости, скорее не к нам, а к горячей печке, приходили «беспризорники». Их, кроме Бекаса и Морячка, оставалось только двое.
Сперва изготовляли рамы, затем взялись за тумбочки для цехов эвакуированного завода, который разместился в зданиях университета.
Мне нравились запах дерева, стружек, звуки рубанка, пилы. Неохотно, с пренебрежением Трагелев показывал, как и что надо делать, научил пользоваться рейсмусом, пилить бруски «вразмашку». Дольше всего оставалась для меня недоступной заточка инструмента. Как я ни старался, ничего не получалось. Это тонкое дело взял на себя сам Трагелев. Надев очки, доставал из рабочего ящика брусок. Можно было смочить его водой, но он обязательно плевал на брусок, помещал его на верстак между заранее вбитыми гвоздями и начинал точить железку фуганка или стамеску. Точил долго, тщательно. На это он никогда не жалел времени. Много раз пробовал остроту отточенного жала на прокуренном желтом ногте большого пальца. Закончив работу, прятал брусок, вытирал железку о полу халата и швырял ее тому, кому она принадлежала.
Все в этом старике было перемешано: противоречия, противоречия… Однажды Домрачев послал нас прорубить дверь в деревянной перегородке, то есть фактически из двух отдельных комнат сделать одну двухкомнатную квартиру.
– Знаешь, к кому пойдем? – таинственно спросил меня Трагелев. – К самой Леоновой!.. А кто она – ты знаешь? Замнаркома торговли… Чуешь, чем дело пахнет? Я думаю, мы там голодными не будем.
На эту работу я пошел с удовольствием – любопытно было увидеть, как живет замнаркома. К сожалению, самой Леоновой мы дома не застали, она, как и мы, была на работе. В комнатах я не заметил ничего особенного. Помещались они где-то над теперешним книжным магазином «Искра». Окна выходили на улицу Ленина. На полу стояли чемоданы самого обычного вида. Что еще было? Стол, несколько табуретов и коек. Нас встретили старушка и дети.
Работу мы закончили часам к трем: прорубили дверь в соседнюю комнату, выстрогали планки и обшили ими косяки. Спросили, надо ли делать настоящую дверь. Бабушка ответила, что не обязательно – в одной семье нечего друг от друга закрываться.
И что мне понравилось: наступило обеденное время, но никто, пока мы не кончили, не садился за стол. А когда мы кончили, бабушка всех усадила обедать. Обед был обыкновенный, из столовой, принесенный в алюминиевых судочках – суп с ржаными галушками и бигус. Но все затмила сметана. Ее поставили на стол целую литровую банку, и каждый положил себе в блюдечко, сколько хотел. Совершенно фантастический случай. А когда мы съели свои порции, нам предложили еще. Я постеснялся – сказал, что сыт, хотя это была неправда. А вот Трагелев набухал себе блюдечко такое полное-преполное, что сметана капала через край. Кончив есть, он еще собрал мизинцем эти капли с поверхности клеенки и облизал палец.
Дети принялись со смехом бегать из комнаты в комнату через «новые двери», а я, чтобы как-то стушевать неловкость за Трагелева, предложил старушке перенести часть вещей в другую, пустую пока комнату.
И еще помню: Домрачев попросил нас сходить в воскресенье к бухгалтеру комбината Подхлыстиной, наколоть дров. Помню его слова: «Одинокая женщина. Муж на фронте». У меня на воскресенье была отложена принесенная от Бурова книга, но «муж на фронте» решало все. Меня Домрачев попросил, а Трагелев вызвался сам.
Чуть рассвело, мы с ним были уже во дворе Подхлыстиной. До нас она кого-то уже нанимала: огромной толщины сосновые бревна были распилены на полуметровые чурки. И где она только раздобыла такие нескладные сучкастые бревна – каждый сучок чуть не с голову толщиной! Чтобы расколоть такую чурку, приходилось забивать клинья. Клинья все время ломались, мы вытесывали новые из березового швырка. В общем, провозились до самой темноты, умучились, как бобики.
Когда кончили, вошли в квартиру с черного хода отдать колуны и топор. Я говорил Трагелеву, что весь инструмент можно оставить в сарайчике, но Трагелев настоял – зайти. Вошли в прихожую, и сразу стало понятно, что мы тут некстати. Из-за бархатной портьеры доносился веселый шум, звон посуды, кто-то выкрикивал пьяным голосом:
– Анна Максимовна, а со мною чокнуться? Я желаю индивидуально…
К нам вышла Подхлыстина в голубом шелковом платье, приветливо, даже несколько игриво, улыбнулась.
– Вы, может быть, проголодались? Пожалуйста, проходите, не стесняйтесь.
В таких случаях у меня внутри что-то закипает… И очень хочется сказать такие слова, которые не пишутся на бумаге. Сама бы подумала – люди целый день работали на морозе, возились с ее неподъемными чурками – как они могли не проголодаться? Это во-первых, а во-вторых, как мы могли сесть за праздничный стол рядом с незнакомыми людьми во всем рабочем? Надо было нас накормить на кухне, а еще лучше – до гостей. Если она нашла возможным усадить за стол такую кучу людей, то накормить двух ей ничего не стоило.
Мы стали уверять ее, что нисколько не хотим есть.
– Но я не могу так отпустить вас, – обиженным тоном говорила Подхлыстина. – Сегодня день моего рождения.
Она скользнула за портьеру и появилась снова с двумя стопками водки и кусками хлеба, намазанными кетовой икрой. И то, и другое она протянула нам на фарфоровом подносике. Я отказался и вышел на улицу.
Минут через пять появился Трагелев.
– А ты балда! – заявил он мне. – Я выпил и твою долю. И не отравился. А потом еще… И вот в кармане… Завернула в газету. Она баба что надо. Умеет жить… А ты дал тягу… Знаешь, что я тебе скажу, ты на меня, на старика, не обижайся: не старайся в жизни быть лучше других… Во всяком случае, никогда не показывай этого… И второе: бьют – беги, дают – бери… Закон жизни. Главное – не зевать. Зазеваешься – изо рта вырвут!
Сразу опьяневший, он, взяв меня под руку, пошел быстрым, вихляющим шагом:
– Я еще совсем молодой был, мы с Соней только поженились. Я у купца Самохвалова на складе новые полки налаживал. Не просто полки – стеллажи от пола и до потолка. Он кондитерскую фабрику имел. Первый богач в городе. Так я хвалиться не буду – нажрусь шоколада, он аж из горла торчит, да еще Соня придет с сумкой, вроде обед мне принесет, а я ей в эту сумку коробки конфет ширь, ширь… И сверху поверх всего белую салфетку. Для маскировки…
– И не попались?
– Ни разу.
– И не стыдно было?
– Ерунда. Кто от многого берет немножко, то это не воровство, а просто дележка…
– Воровство – есть воровство.
– Вот я и говорю: дурак ты и уши холодные! Если хочешь знать – Трагелев честнейший человек. Дай мне без расписки хоть сто тысяч рублей и приди ко мне через десять лет… И только скажи: «Трагелев, помнишь?..» Только скажи, через пять минут выложу все до копеечки… А купцы – они на то и существовали, чтоб их обдуряли. Помню, тому же Самохвалову буфет делал. Где нужно на шип и на клей, я, чтоб не возиться, гвоздь вгоню, а сверху фанеровочкой прикрою…
– Проходило?
– А как же? Умный не скажет, дурак не поймет.
На комбинате старик был на самом лучшем счету, без возражений оставался на любую сверхурочную работу. И работал с упоением, и страшно не любил, чтобы кто-то в это время мешал ему. Он терпеть не мог сырого леса, но если материал был сухой, то видно было, что работа доставляет ему наслаждение. Сперва обрабатывал заготовку шерхебелем – это он выполнял небрежно, торопясь, вроде бы даже с презрением. Постепенно его движения становились все медленнее и словно торжественнее. В ход шел сперва рубанок, а затем шлифтик. Верстак, инструмент, кусок дерева и он сам будто сливались в один организм. В начале работы старик мог закурить, перекинуться с кем-то словом, посмотреть в сторону, но чем ближе работа подходила к концу, тем сосредоточенней становился он. Из-под шлифтика с легким шелестом скользили шелковистые, полупрозрачные стружки.
Однажды я наблюдал, как он вырезал топорище для маленького столярного топорика. Сначала из большой поленницы дров, переворочав ее всю, он выбрал подходящее полено с нужным изгибом слоев. Затем грубо обтесал его. Потом наточил широкую стамеску так, что она стала острой, как бритва, сел на ящик, зажал березовую болванку между коленей и стал сердито вырезать топорище. Получилась изящная вещица, но дело было не кончено – он обрабатывал ее еще куском стекла, затем наждачной бумагой. Вышло не топорище, а прямо-таки ювелирное изделие. Трагелев положил его на верстак и занялся другими делами, но я заметил: иногда он оставлял работу и любовался топорищем. Ему, видимо, жалко было с ним расставаться. В конце рабочего дня он небрежно бросил мне это топорище:
– Покрой олифой.
Грунтовку, покраску он терпеть не мог и всегда поручал кому-нибудь. И я понимал его – при покраске исчезала красота дерева, тонкая игра его природных слоев. В покрашенной вещи уже нельзя было узнать мастера.
Да, у Трагелева я различал два лица: одно – самозабвенного мастера, художника своего дела, другое – маленького жадного человечка.
А временами на него нападала тоска. Тогда он работал, как одержимый, замыкался в себе, тайком утирал слезы, набегавшие на глаза, и грубо пресекал всякую попытку посочувствовать ему.
К Бекасу и Морячку он относился снисходительно – все прощал им. Однажды я понял – почему. Трагелев сказал:
– Что с них возьмешь? Может быть, и мои где-нибудь бедствуют среди чужих.
Как-то раз он, потный, вышел покурить в холодный коридор около кладовой.
– Смотрите, простудитесь, – заметил проходящий мимо Домрачев.
– Ну и что? – спросил старик.
Домрачев остановился:
– Схватите воспаление легких. Это не шутка в вашем возрасте.
– Вы думаете, мне очень хочется жить? – серьезно проговорил Трагелев. – Или кто-нибудь пожалеет, если Трагелев сыграет в ящик? Никому я теперь не нужен. Живу потому, что люди живут, так сказать, за компанию…
Вздохнул, кинул окурок на пол, растер подошвой сапога:
– Все знаю и все понимаю. Мы обязаны жить. И не хотим, а обязаны.
– Вот кончится война, – сказал Домрачев.
– Это верно, – кивнул Трагелев. – Все имеет конец… А вот он… – Старик показал в сторону кладовщика. – Он уверяет, что видел Мишу и Симу мертвыми… Но я не верю. Была ночь, он мог плохо видеть. И я, старый дурак, все жду. Как можно не ждать?