355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гартунг » Повести и рассказы » Текст книги (страница 6)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 19:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Леонид Гартунг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)

5

– Алеша, – гнусавил старик, – будь настолько добрый, проводи меня до магазина…

Я брал Захара Захаровича под руку, и мы шли за хлебом. Ему, слепому, хлеб отпускали вне очереди, а заодно и мне. И вообще у нас со стариком сложились уважительные отношения, и часто по нашей фанерной перегородке шуршали руки слепого, отыскивающие дверь.

– Алеша, у тебя не найдется щепотка табаку? Аграфена, язви ее, не покупает. Говорит, ни к чему баловство.

Но потом отношения со стариком начали портиться: и за хлебом перестали ходить, и за табаком он приходил реже. И все из-за Аграфены Ивановны. Она беспрерывно что-нибудь брала у нас взаймы.

– Мария Александровна, – обращалась она к тете. – Дайте мне до завтра морковки.

Другой раз речь шла о соли или крупе. Но это только так говорилось – до завтра. Не была случая, чтобы она вернула, что брала. Аграфена Ивановна делала вид, что забыла о такой мелочи. Тетя Маша, стараясь говорить спокойным тоном, напоминала о долге. Аграфена Ивановна притворно сокрушалась:

– Вот ты грех какой. Совсем из головы вон. Завтра же куплю и отдам.

После этого могла пройти неделя, а старуха и не думала возвращать взятого. Я бы давно отступился, но тетя была настойчива и снова неестественно спокойным голосом напоминала. Аграфена Ивановна сердилась:

– Подумаешь, морковка задрипанная. Две копейки цена. Я б из-за нее и разговор не заводила. А об том не думаете, что живете у нас бесплатно? Думаете, мало с вами мороки?

– Это какая такая морока?

– Угол фанерой отгородили. Какой теперь у комнаты вид? Бардак натуральный, а не приличное помещение.

С тетей разговаривали мы мало. Она работала на полторы ставки и с утра до ночи пропадала в больнице, а я занимался тем, что ходил и искал работу. Бездельничать было уже невмоготу. Вместе с тем я замечал, что тетя недовольна мною. Но дело было даже не в этом. То есть не в ней, а во мне самом. Садясь за стол и протягивая руку за куском, я каждый раз вспоминал, что он заработан не мной.

Вот почему я пошел на Степановку. Теперь это часть города, внизу за Томском-I. А в то время это был совхоз на берегу Ушайки, отделенный от города двумя километрами ягодников и полей. Туда я поступил плотником, хотя до того топора в руках не держал.

Нас поставили строить новое овощехранилище, за ручьем, на холме возле молодого березняка. Теперь, через много лет, я вспоминаю то время, как самое чудесное. Более того, пожалуй, именно здесь, а не в городе, мне впервые полюбилась Сибирь.

Вокруг картофельных полей стоял желтый березняк. Лист еще держался, но все ждало первого ветра, чтобы начался листопад. Стояли ясные, теплые дни с легкими заморозками по утрам. И над всей этой земной красотой простиралось бледно-голубое небо без единого облачка. Тогда я впервые заметил, что небо здесь, в Сибири, не такое, как на родине, – трудно даже передать словами, в чем разница. Может быть, здесь небо спокойнее, менее красочное, но более высокое. Да, это так – главное, более высокое, более удаленное от человека.

Работа досталась нетрудная – я очищал от коры толстые осиновые жерди для крыши овощехранилища. Мне дали изогнутый острый струг с двумя рукоятками. Сидя верхом на жерди, я срезал мягкую кору, и в лицо мне брызгал горький осиновый сок. И, что очень немаловажно, нас три раза в день кормили. Наливали по полной миске густого картофельного супа, подправленного пережаренным луком.

Кругом, куда ни глянь, простирались картофельные поля. Никто не запрещал печь картошку в золе костра, варить в котелке, жарить на углях тонкими пластиками. Короче, можно было делать с ней что угодно, только не уносить домой.

Вокруг строящегося овощехранилища дымились костры. Дым в тихую погоду подымался прямо вверх розовыми столбами.

Кроме нас, плотников, около овощехранилища работали так называемые «процентщики» из городских. Они приходили сюда поодиночке и целыми семьями со своими кулями и ручными тележками. Многие боялись голодной зимы и старались, как могли, запастись картошкой. «Процентщики» выкапывали ее, подвозили или подносили к хранилищу, кладовщик взвешивал клубни, и они ссыпали их в закрома. Да, закрома уже были, а крышу не успели покрыть. Картошка лежала под открытым небом. На ночь ее прикрывали соломой. Одиночки уносили свои 10 % в куле, семейные увозили ее на тележке. Можно было получить заработанное и зимой. Таким выдавали квитанции.

Вот здесь я и встретил Семена Петровича Бурова. Вначале он показался мне слишком уж вежливым. В обеденный перерыв подошел к нашему костру, робко попросил разрешения испечь на углях несколько опят. С первого взгляда он мне не понравился: загорелый, высокий, сутулый, лицо с бесцветными ресницами и бровями, подбородок зарос белесой щетиной. Если бы не интеллигентские очки, его можно было бы принять за бродягу: рваные резиновые сапоги, залатанные на коленях брюки, стеганка и зимняя шапка-ушанка. Но, если присмотреться, становилось ясно, что человек этот необычный: из-за толстых продолговатых стекол в железной оправе смотрели странные глаза, которые вначале производили впечатление заспанных, словно его только что разбудили. Его голос вначале тоже раздражал. Прежде всего своей изысканной вежливостью. «И чего он из себя строит?» – подумал я тогда у костра, но, познакомившись ближе, понял, что он обладает редкой способностью быть именно собой, ни под кого не подстраиваясь, не думая о том, какое впечатление произведут его слова.

Уже через день-два меня потянуло к нему.

Трудно было определить, сколько ему лет. Он выглядел много старше своих тридцати. Прежде всего лицо: старческие морщины, голубоватые мешки под глазами, седина на висках.

Он копался в земле неторопливо, по-стариковски опустившись на колени и подымаясь только затем, чтобы высыпать картошку в мешок. Что бы он ни делал, у него всегда был несколько отсутствующий взгляд, и если ты первый обращался к нему, то на лице его появлялось недовольное выражение, как будто ты оторвал его от решения какой-то очень важной задачи. Действительно, он всегда что-то сосредоточенно обдумывал. Иногда его окликали насмешливо или сердито соседи:

– Эй, дядя! Ты уже на наш ряд залез!

– А? Что? – озирался он. – Вполне возможно. Не спорю.

Когда в обеденный перерыв он подсел к нам со своим котелком, мне захотелось узнать, что он за человек.

– Я учитель, – отвечал он. – Что преподаю? Литературу в педучилище. Не похоже, если судить по внешности? Как сказать. Сейчас мои подопечные уехали по колхозам, на уборочную, а меня не взяли. Почему? Если интересует, спросите у моего начальства. Вероятно, посчитали более слабым, чем я есть на самом деле. Так что сентябрь у меня свободный. Дышу свежим воздухом, наслаждаюсь. Сибирская осень в лучшем ее варианте.

Сентябрь стоял чудесный. Ночью я устраивался спать где-нибудь в поселке совхоза: в столярной мастерской или в пустующей школе (ребята начинали учебу с октября). Перед сном шел посидеть и покурить на берег Ушайки. Слушал, как шумит и бьется о камни невидимая в темноте вода.

Ночи две оставался со мной Буров. Усевшись на камень рядом, он рассказывал мне, что Степановку начал строить декабрист Батеньков по поручению купца Сосулина. Здесь у Батенькова стоял небольшой домик, который называли «соломенным хутором». Гавриил Степанович был единственным сибиряком среди декабристов. По непонятной прихоти Николая Первого его изолировали от остальных декабристов, и двадцать один год он томился в одиночном заключении. В течение всех этих лет тюремщики Петропавловской крепости разрешали ему читать только библию. Он прочел ее много раз на нескольких языках. В тюрьме он разучился ходить, то есть мог пройти без остановки всего десять шагов. Разучился и говорить. После смерти Николая Первого новый царь «смилостивился» и приказал сослать его в Сибирь на вечное поселение. Ранним утром он ехал в сопровождении жандарма по улицам Петербурга. Ему повстречалась молодая женщина, румяная, красивая, которая несла на коромысле воду. Батеньков, который более двух десятков лет не видел женского лица, бросился вон из санок и расцеловал ее. В Томске прожил он десять лет. Последние годы почти безвыездно жил в Степановке. Раньше здесь находилась церковь, кожевенный, винокуренный и свечной заводы, построенные под его руководством. Сейчас осталась только дача, сооруженная по его чертежам. Теперь в ней помещалась школа.

Я с жадностью слушал о Батенькове – он был из несгибаемых, из тех, которые готовы идти на гибель, но не стать перед врагами на колени. Россия богата такими людьми: Рылеев, Чернышевский, Желябов, а позже большевики. Они умели подчинять свою жизнь идее. Когда думаешь о них – строже относишься к себе.

Буров тяжело переживал свою негодность к военной службе. Может быть, поэтому с такой страстью рассказывал о героях прошлого.

– Кстати, вам известно, как Батеньков воевал? – рассказывал Буров. – Он был выпущен из кадетского корпуса прапорщиком перед самым началом войны 1812 года. Все время молодой Батеньков сражался в авангарде русских войск и один из первых вступил на землю Франции. Здесь в 1814 году он участвовал в ожесточенном сражении; все отступили, а он со своей батареей не отступил, потому что не имел на то приказа. Приказ не сумели доставить. Он оказался один на один со всей французской армией. Французы нанесли ему несколько ранений штыком. В бессознательном состоянии он попал в плен. Потом, по окончании военных действий, явился в наш Главный штаб, но там ему не поверили, что он Батеньков. Сочли его самозванцем, ибо по сводкам Батеньков числился погибшим. С трудом ему удалось доказать, что он есть он, а не кто-то другой. И все же он не был награжден. Почему бы вы думали?.. Его храбрость была признана чрезмерной. Таков был Гавриил Степанович. А вы знаете, где нам с вами полагалось бы быть? Не здесь, на берегу Ушайки, а где-нибудь в партизанском отряде. Вы не думали об этом?

Помолчав, продолжал:

– Между прочим, я писал одно время о Батенькове – что-то длинное, то ли статью, то ли очерк…

– Напечатали?

– Зачем?.. Для себя, чтоб уяснить. Да, еще об одной черте его – можно бы назвать ее неподдельностью. Ничего напоказ, все глубоко искренне… И знаете, в ком я обнаружил эту черту? В Чехове. А вот Бунин не то – мельче.

Я сидел, слушал и молчал: что я мог сказать? Мне было стыдно за мое невежество. Бунина я никогда не читал, Чехова знал слабо. А Буров жил в мире этих людей, говорил о них, как о своих близких знакомых. Меня поражала его осведомленность в литературе и истории. Из русских писателей он чаще всего восхищался Чеховым.

– Человек удивительного мужества. Ведь немалое мужество нужно для того, чтобы быть скромным. Не выпячиваться, не лезть людям в глаза, не пьянеть от славы. Делал свое дело и никому не давал понять, что он велик. Не кричал о своих творческих открытиях, хотя открыл путь современной прозе. И что, пожалуй, самое главное – жил согласно своим убеждениям… Это не так-то часто встречается… Бывает: пишут одно, а делают другое…

Почти всегда эти разговоры происходили у костра, в обеденный перерыв. Я лежал на сухой траве, а он сидел, подбрасывая в огонь хворост. Говорил, словно с самим собой, рассматривая на ладони пожелтевшие осиновые листья.

– Жизнь трагична по своей сути, ибо почти всегда кончается страданием, сожалением о том, что не все успел сделать. Поэтому так завидую тем, кто погиб в бою за достойную цель. Мы с вами, кажется, окончательно лишены этой возможности.

– Чем вы больны? – спросил я.

– Почки, – неохотно ответил он.

Тогда же, на поле, он высказал мысль, о которой я потом часто думал:

– Обидно загромождать жизнь всякими пустяками. Это преступление против самого себя.

– Что вы считаете пустяками?

– А вот это самое – крохоборство, заботы о собственной персоне и о близких. Впрочем, от этого никуда не денешься. У вас есть жена? Нет? Я так и думал. И не торопитесь приобретать. Для себя самого я бы никогда не рылся как крот в земле. А для них, как видите…

– Кто у вас дома?

– Женя и Женя. Жена и сын. Прошлое и будущее.

Скажи так кто-нибудь другой, показалось бы книжно, но в его устах это звучало естественно, к тому же заметно было, что он тотчас забыл о сказанном.

– А кто у вас жена?

– Библиотекарь. Но это не важно… Между прочим, вы читали Вашингтона Ирвинга? Повесть о Рип ван Винкле. Какая прелесть. Обязательно прочтите. Я бы рассказал, но когда пересказываешь, исчезает интонация автора, а очень часто самое сладостное именно в этом неуловимом. «Евгению Гранде» читали? Ну, что вы, надо прочесть. Обязательно.

– Кто она? – спросил я. – Девушка?

Он улыбнулся.

– Вы еще в том возрасте, когда привлекают девушки. Придет время, и вы поймете, что женщины гораздо интереснее. По крайней мере, с ними всегда есть о чем поговорить. А Чернышевского вы любите? Проходили? Этого мало… Бывает героический порыв. Это тоже великое дело, не всякий на него способен. Но есть люди, у которых вся жизнь подвиг. Такова жизнь Чернышевского. Он никогда не угодничал и не кривил душой… Или помните Михаила Лунина? Непосредственно в восстании декабристов он не участвовал. В это время он служил в Варшаве адъютантом главнокомандующего польской армией наследника престола Константина. Тот ценил и уважал его, как толкового и честного офицера. После восстания Лунин предполагал, что его арестуют, и попросил Константина отпустить его на силезскую границу для охоты на медведей.

– Ты убежишь, – сказал Константин.

– Даю честное слово – вернусь, – ответил Лунин.

И Константин позволил ему поехать на охоту. Точно в назначенный срок Лунин вернулся, и тотчас был арестован. Его поместили в Выборгскую крепость, где он находился в ужасных условиях. Крыша над его камерой протекала. Генерал-губернатор Финляндии инспектировал крепость и разговаривал с каждым заключенным. Лунина он спросил:

– Есть ли у вас все необходимое?

Лунин ответил иронически:

– У меня есть абсолютно все. Не хватает только зонтика.

Вздохнув горько, Буров продолжал:

– А у меня не жизнь, а сплошная чепуха. Я вечно болел, несколько раз умирал, и всегда стоял передо мной вопрос: «Быть или не быть?» Жениться, конечно, не надо было. И вот странно – знаю, что ни к чему не годен, а чем дольше живу, тем сильнее жить хочется. А к чему, спрашивается? Помоложе был – хоть писателем мечтал стать.

– А теперь?

– Теперь знаю, что не стану. Таланта нет. А его из пальца не высосешь. С ним надобно родиться. Прежде о женщине мечтал, о прекрасной любви. Искал…

– И не нашли?

– Нет. Вернее, мне не досталось. Не повезло. То есть как не повезло? Я же и виноват. Если ей кто-то понравился больше, чем я, то кого же винить, кроме себя самого? Впрочем, это самое естественное дело, она потянулась к счастью, которого я ей не мог дать. Даже подсолнечник, который ничего не соображает, поворачивается к солнцу. Так что с этими фантазиями покончено. Мне осталось читать книги и учить читать других. И еще вот это, – он обвел рукой вокруг, как бы приглашая меня полюбоваться желтым осенним лесом, сизыми облаками над ним. – Вот это – великолепная бессмыслица природы. Это – вечное, а любовь, стремление к славе – суета сует и всяческая суета…

Подбросив в костер несколько сухих веток, он опять заговорил:

– А помните, как Герцен пишет о своей встрече с Оуэном? Он называет его великим старцем. Духовное пропитало Оуэна всего… Ничего не осталось в нем эгоистического, мелкого. Вот к этому надо стремиться. И меньше смотреть себе под ноги.

– Как это?

– Знаете, парадокс: кто смотрит вдаль, тот реже спотыкается.

И неожиданно спросил:

– Вы любите сказки? Не очень? Напрасно. А я так люблю и, пожалуй, больше, чем все остальное. Из сказки, как из зерна, развились все другие виды литературы. Сказки будут жить и тогда, когда наши книги и патефоны можно будет увидеть только в музеях. А вот картошка – штука невечная.

Он выкатил палочкой обугленную картофелину из золы:

– Поэтому мы ее съедим.

И улыбнулся. У него была замечательная улыбка, какая бывает у людей, которые улыбаются редко.

Съел картошку, поднялся и ушел прочь. Это была его обычная манера, к которой я не сразу привык, – ни с кем не здороваться и не прощаться.

Другой раз в конце какого-то разговора заметил мне:

– А у вас еще много молочных зубов.

Что он хотел этим сказать, так и не пояснил.

6

Иногда я ночевал на полях. Нередко оставался здесь и старый плотник Чинаров. У него болели ноги, и он не мог ходить на Зональную станцию, где жил. Вместе с нами укладывались спать в землянке двое парней. Один – Степан, по прозвищу Бекас, другой – Коля Морячок.

Только позже, при очень печальных обстоятельствах, я узнал фамилию Бекаса. Он был высокий, загорелый, любил при случае похвастать своей физической силой, держался независимо, разговаривал неохотно, случалось, уходил от всех в сторону, ложился на пожухлую траву, курил и смотрел в небо. В эти минуты его лучше было не трогать.

Все знали, что Бекас отпущен недавно из тюрьмы и дал подписку о невыезде. Что-то тянулось за ним. Каждую ночь он обязан был являться «в расположение» строителей, но чаще всего этого не делал.

Товарищ его – Морячок, низенький черноглазый паренек, на вид застенчивый и тихий, бывший вор из Одессы, тоже из тюрьмы, ныне расконвоированный. Морячком его прозвали за то, что под рваным пиджаком он носил морскую тельняшку.

Чинаров заваливался спать рано. Мы лежали на соломе подле костра. Бекас говорил мне и Морячку:

– Главное, попасть на зарубку… Я вот не попал. Жизнь вся пошла наизнанку. Бывает же так, что на одного человека навалятся все несчастья. А впрочем, я и сам во многом виноват… Жил с отцом и братом в деревеньке на Оби. Где точно – это не имеет значения. В первые же дни войны отец и брат ушли на фронт. А меня не взяли – признали негодным. Одно слово-то, только послушать, – негодный. После этого и жить не хочется. Была в нашей деревне одна девчонка. Вера. Тоже осталась одна. Ребенок по сути дела. Семнадцать лет. Стал на нее конюх посматривать. А конюх этот урод – с короткими ногами, Иннокентий Сараев. А так здоровый бугай. Много в деревне девок перепортил. Посмотрел я, посмотрел – пропадет она. А мне она давно нравилась, можно сказать – со школьных лет. Я и говорю ей: «Переходи ко мне жить. Что будешь одна маяться?» Забили мы ее избу, перешла она ко мне. Стали жить, как муж и жена, а потом с ней что-то случилось. Повез я ее к фельдшеру. По дороге говорит: «Давай на берегу переночуем. Может, мне лучше станет. Не могу больше на воде». Вынес я ее на берег. Балаган построил, чаю вскипятил. Но есть она ничего не стала. Утром просыпаюсь – она холодная. После той ночи мне все ни к чему стало.

– Отчего ж она умерла?

– А кто ее знает… Жар у нее сильный был. Прямо горела. Привез я ее обратно… В чем была, в том и похоронили. А вещей у нее никаких. Все на хлеб выменяла. Как не жила.

Пошел к председателю. «Отпусти, говорю, по-хорошему. Все равно убегу». Он нехороший мужик был. Ну, что ж, говорит, беги. Но только помни – убежишь – тюрьмы тебе не миновать. Мы за тебя не заступимся… Я сильно сомневался, что делать. Да несчастный случай помог. Повез я с обозом зерно. Дали мне четыре лошади, а всего обоз образовался – подвод тридцать. Вожжей не было. А мне еще Лыска досталась – на один глаз кривая, то есть с бельмом. То ли мне нарочно Иннокентий ее подсунул, не знаю. Только около Смирихинского моста, смотрю, моя Лыска все левее, все левее забирает, я кинулся, да поздно. Вместе с телегой покатилась под откос. Сломала ногу переднюю, правую. Мужики сбежались, кули с хлебом перегрузили, а Лыску прирезали и мясо с собой взяли. Председатель мне так прямо и сказал: «Под суд пойдешь»… Я говорю, Иннокентий виноват, что кривую лошадь отправил и вожжей не дал. А председатель смеется: «Там и расскажешь. В понедельник отправим тебя в район». Но я дожидаться не стал… Сговорился с двумя товарищами, взломали склад сельпо, взяли продуктов и четыре ящика водки, украли весельную лодку и двинулись против течения. Конечно, за нами погоня. Но они на моторном катере, а его далеко слышно. Мы успевали спрятаться на островах. Проще говоря, повезло. Еще раз повезло, когда прицепились к барже, которую вел буксир. За ночь отмахали километров двести. После этого уже не страшна погоня. За водку, которую мы привезли, купили фальшивые документы. И все вроде бы пришло в норму, я поступил работать грузчиком на конфетную фабрику, как вдруг меня забрали. Арестовали за то, в чем я нисколько не был виноват. Обвинили, что в столовой украл пальто. Никакого пальто я в глаза не видел. Единственное, в чем виноват, – позубоскалил с девчонкой гардеробщицей. Потом она показала, что я нарочно отвлекал ее внимание, пока другие пальто взяли. Просидел в тюрьме месяц, а потом меня отпустили.

О тюрьме Бекас сохранил самые плохие воспоминания.

– С меня хватит, – говорил он мне. – Там в два счета можно концы отдать. Свои же пришьют…

– Забоялся? – спросил Морячок.

– Я еще пожить хочу, – тряхнул грязным чубом Бекас. – А, к черту это все… Расскажи, Колян, что-нибудь интересное.

Серьезный разговор на этом закончился, а дальше пошла похабщина. Бекас и Морячок рассказывали всякую чепуху, причем выставляли себя этакими неотразимыми волокитами.

Никто не заметил, как рядом оказался старик Чинаров. Он наклонился к костру, чтобы подпалить табак в своей коротенькой трубочке. Все невольно замолчали, так как и тон и тема были не для чужих ушей. Видно, и Бекас, и Морячок подумали об одном и том же: слышал старик их похвальбу или нет. Чинаров невозмутимо прикурил от тлеющего конца ветки, уселся поудобней и проговорил беззлобно:

– Вот дурни. Ей-богу, дурни… Все одно у вас на уме: девки да девки… А что хорошего в девках? Бестолковые они, как телки…

Он затянулся табачным дымом и, прищелкнув языком, лукаво сощурившись, закончил:

– А по-моему, нет лучше старушечки… Уж как она знает, что тебе нужно-то!

Прозвучало это так искренне, а главное, так неожиданно, что мы все так и покатились со смеху. Чинаров посмотрел на нас снисходительно, как на несмышленных детей, и поплелся в землянку досыпать.

Землянка у нас была хорошая. Сухая, вырытая в твердом грунте. На нарах свежее, мягкое сено.

Вспоминаю Чинарова. Лицо – монгольское, косо прорезанные, умные глаза, редкая бороденка. В речи заметна медлительность человека, который думает не по-русски и тратит время на перевод языка. Работал он как молодой, но у него болели ноги, и поэтому ходил он вперевалку, как глубокий старик. Все говорил, что если бы натирать ноги тройным одеколоном, то давно бы выздоровел. Но где теперь достанешь тройной одеколон?

Столовая помещалась здесь же, на полях. Почти каждый вечер к нам приходили две девочки-подсобницы, которые носили воду, чистили в столовой картошку, кололи дрова. Они, идя с работы, заходили к нам, усаживались около костра и пели. Не помню даже, как их звали. Девчонки как девчонки. Некрасивые, ненарядные, невеселые, некокетливые. Просто девчонки, очень уставшие после длинного рабочего дня. И все-таки, прежде чем уйти домой, они заходили к нам. Еще приходил сторож с ружьем. Пели: старик Чинаров, сторож, Бекас и девчонки. Мы с Морячком лежали на соломе несколько поодаль и слушали. Вот тут я первый раз понял, что такое песня. Что общего между этими людьми? Две девчушки, два старика и бывший вор пели про Ермака, старые деревенские песни, мне незнакомые и некоторые знакомые: про бедных девушек, которые вынуждены по воле злых родителей покидать своих любимых, про красных конников, отправляющихся на разведку, и безвременной их гибели. «Там вдали за рекой заблестели штыки – это белогвардейские цепи». Мы слушали, словно завороженные, а Коля Морячок даже шептал:

– Эх, черти!..

В ту пору я понял, что человек всегда ищет тепла и хоть маленького кусочка красоты. Неприютность осенних полей, кругом холодный мокрый лес, у каждого горе и свое, и общее. Каждого так или иначе задела война: или он сам, или его близкие отдали ей что-то невозвратимое. Видимо, эта песня после заката солнца, у костра каждому из нас служила островком человеческого счастья. Никогда ни до этого, ни потом я не слышал, чтобы люди пели так серьезно, так проникновенно, так для себя.

И кончалось это всегда одинаково: девчата умолкали, смотрели на запад, где за молодыми березками угасали последние проблески заката, и говорили: «Нам пора!» Их никто не уговаривал. Они поднимались и уходили в темноту, и не случалось, чтобы Бекас или Морячок увязались их провожать. Провожать – это было бы нечто совсем другое, ненужное.

Меня удивляло, что и Бекас, и Морячок говорили про прежних своих девчонок всякие гадости, а про этих девчат никогда ни один из них не сказал плохого слова…

Сторож тоже уходил куда-то. Бекас лениво брел в лес, трещал там, как медведь, сухими сучьями и возвращался, волоча за собой чуть не целое дерево, и швырял его в костер, чтобы оно горело до утра.

С Бекасом и Морячком связано у меня одно событие, истинное значение которого я понял только потом. Редко мы сразу умеем определить смысл того, что с нами происходит…

Теперь многие мелочи исчезли из памяти, но главное осталось. В одно из воскресений мы работали неполный день и втроем пошли в город. Все бы кончилось ничем, но у Бекаса и Морячка оказалась восьмисотграммовая бутылка спирта и талоны в столовую одного завода. Я сначала отказался идти с ними, а потом согласился, потому что вспомнил, что тетя в эту ночь дежурила в больнице. Сдерживало некоторое опасение – чем все это кончится, но вместе с тем хотелось чего-то необычного. «Будь что будет», – решил я.

В столовую мы пришли к ужину, то есть как раз в пору. Идя из Степановки в город, я все пытался угадать, откуда у ребят спирт. И, кажется, догадался. Они жили «в расположении», на углу Черепичной и Кирова, на втором этаже, а в нижнем этаже помещалась аптека. Вот в этом, наверно, и крылась разгадка.

Мы уселись в уголке. Нам принесли бигус – так называли нечто вроде горячего винегрета – и компот. Хлеба, конечно, не было. Его следовало приносить с собой.

По правде сказать, мне здесь совсем не понравилось, очень много народа и неумолчный шум. Все громко разговаривали, звенела алюминиевая посуда, где-то рядом работали машины, и от этого посуда на столе дребезжала и двигалась. Слышались близкие удары механического молота и какие-то заунывные скоблящие звуки, как будто пилили железные листы.

– Что это? – спросил я.

– Ерунда, – небрежно ответил Бекас. – За стенкой кузнечный цех.

Оказывается, я совсем уже отвык от шума и множества людей.

Бекас сходил куда-то и принес графин с водой, потому что и Морячок, и я отказались пить неразведенный. Начали с компота, чтобы освободить стаканы… Уже налили понемногу, когда к нам подсели две девчонки. Собственно, какие девчонки? На девчонку похожа была улыбчивая, с родинкой возле глаза. Другая – женщина лет под тридцать, хмурая и неразговорчивая. Она о чем-то задумывалась, отвечала невпопад. Зато молоденькая тараторила без умолку, сбегала еще за двумя стаканами и предложила «познакомиться по-настоящему, а то так не поймешь: знакомы или нет». Оказалось, что обеих зовут Зоями.

– Зоя Большая и Зоя Маленькая, – расхохоталась молоденькая. Только Зою Большую было неудобно так называть, и само собой получилось, что в лицо ее стали величать Зоей Николаевной.

Выпили по полстакана разведенного и заели бигусом. От усталости и оттого, что бигус был никуда не годной закуской, я почувствовал, что пьянею.

Зоя Маленькая предложила:

– А чего здесь торчать… Шум такой – поговорить нельзя. Айдате к нам. Картошки наварим.

– Все равно война, – вдруг сказала Зоя Большая и спросила Бекаса: – У тебя еще есть?

Бекас показал, сколько у него в бутылке.

Вышли на улицу. Было холодно и звездно. Я сказал:

– Счастливо оставаться!

– И не думай даже, – запротестовала Зоя Маленькая, решительно беря меня под руку. – С нами…

– Я буду лишний.

– У нас и третья найдется, – сказала серьезно Зоя Большая. Зоя Маленькая потянула меня в сторону и зашептала:

– Девчонка что надо… Она мне сама призналась: «Я бы рада познакомиться, да не умею». Сам увидишь – редкая девчонка. Я ведь врать не буду. Такую сто лет ищи – не найдешь. Только ты с ней не хами. Она не такая, как мы… Культурная…

Зоя Большая сказала:

– Пойдем. Все равно война…

Зоя Маленькая, уводя меня вперед и прижимаясь ко мне, продолжала шептать:

– Тебе понравится. Я знаю, что говорю. «Спасибо» потом мне скажешь.

По дороге заходили куда-то «получать долги», а попросту, как я понял, занять хлеба. Пришли на какую-то темную улицу. Позже я узнал, что это была Спортивная. Вошли в какой-то двор без ворот. Стали подниматься по темной лестнице. Зоя Маленькая, ухватив меня за руку, предупредила:

– Держись левой стороны. Перил-то нет.

– А куда они делись? – спросил Морячок.

– Да мы же их сожгли, когда электричество отключили, – расхохоталась в ответ Зоя.

Вышли на площадку второго этажа. Синело окно без рам – в него хлестал осенний ветер. Рамы девчата, должно быть, тоже сожгли, но уточнять я не стал.

Какая-то из Зой постучала во что-то мягкое – должно быть, дверь, обитую мешковиной. Прислушалась. Никто к двери не подходил. Постучали еще раз, посильнее и настойчивей.

– Может, дома нет? – сказал Морячок.

– А где ж ей быть?

Снова прислушались. И тогда послышались размеренные странные звуки – скрип и стук.

– Кто это? – спросил я.

– А это та самая, – ответила чуть слышно Зоя Маленькая, – для тебя.

И, крепко сжав мою руку, добавила:

– Только не показывай вида. Если не поглянется – сразу сматывайся. Только не обижай, она и так обиженная.

Входная дверь открылась. Перед нами стояла девушка на костылях. Фигура ее освещалась пламенем коптилки, стоящей на плите. Серое осеннее пальто, низкая до самых бровей челка, глаза не то черные, не то темно-коричневые, узкие бледные губы. Запомнилось общее выражение лица – недовольное, строгое, даже властное.

– А мы не одни, – проговорила Зоя Маленькая, и в голосе ее послышалась непонятная мне робость.

– Вижу, – коротко ответила девушка, неловко повернулась на костылях и ушла к себе за фанерную перегородку.

Меня поразила комната, в которой я оказался. Все в точности так, как у нас на Черепичной. Так же справа от двери печь с обогревателем. Так же пестрели занавесочки, натянутые на бечевках, и, что казалось самым удивительным, точно против двери находилась фанерная стена, отгораживавшая крошечную комнату с одним окном.

– Располагайтесь, как дома, – сказала Зоя Большая.

– Оля, выйди познакомиться, – позвала Зоя Маленькая.

Но Оля за своей фанерой молчала. Зоя Маленькая пошла к ней. Послышался шепот. Сперва ничего нельзя было различить, потом послышалось:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю