355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гартунг » Повести и рассказы » Текст книги (страница 13)
Повести и рассказы
  • Текст добавлен: 23 марта 2017, 19:30

Текст книги "Повести и рассказы"


Автор книги: Леонид Гартунг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 32 страниц)

20

В конце марта начались оттепели. Над городом неподвижно стояло низкое серое небо. Днем солнца не было видно, но с крыш капало. Обрывались и падали с хрустальным звоном сосульки.

– Пожалуй, это весна! – сказал я тете.

Аграфена Ивановна услышала и высмеяла меня:

– Еще сорок морозов будет.

Через несколько дней серая мгла с неба ушла и ярко засветило солнце.

Захар Захарович подсел к окну, подставил лицо теплым лучам. Спросил меня:

– Алеша, что ты видишь на небе?

– Белые облака.

– Ты Груню не слушай. Я лицом чувствую, что зиме конец.

А в первых числах апреля со мною случилось несчастье – порезал руку на фуговочном станке. Фуговал себе и Трагелеву бруски и вдруг почувствовал, что кто-то хватает меня за кисть правой руки, словно собака кусает. Я даже не сразу понял, что случилось. Посмотрел на руку – с кисти свешивались клочья оторванной кожи. А потом пошла кровь, но как-то неохотно. Несколько капель упало на стружки – и все. Кто-то подбежал, остановил станок.

Пришел Домрачев:

– Как это тебя угораздило? Впрочем, не важно, иди в «скорую». Или постой, не ходи один. Пусть с тобой кто-нибудь.

Вызвалась проводить меня Катя. Я не хотел, чтобы со мной шел кто-то, но Домрачев настоял на своем. Впрочем, он со своей точки зрения прав: до этого был случай – отправили в «скорую» одну женщину с сущим пустяком – палец порезала, а она до «скорой» не дошла, упала без сознания на улице. Оказалось, крови видеть не может.

И странное дело – или организм у меня был истощенный, или вообще внутри все притуплено, но боли я не чувствовал ни во время пореза, ни потом. А вид у раны был внушительный. Впрочем, в «скорой» ничем никого не удивишь. Накладывать швы они почему-то не стали, приложили полуоторванный кусок кожи к ране, прибинтовали и так отправили домой.

Шли обратно с Катей, и она держала меня под руку. Я просил ее: «Не надо». Но она не слушала меня, и крепко держала, как будто я собирался убежать.

Весь апрель сидел дома. Вернее, лежал и читал. Раза два в неделю ходил на перевязки. Зря они не наложили швов – все равно, то, что они приложили, не прижилось, и отмершую кожу пришлось удалить. Резала фельдшерица тупыми ножницами, никак не могла отрезать. Противно было смотреть на ее неловкие усилия.

С Аграфеной Ивановной отношения совсем испортились. С тетей разговаривает сквозь зубы, а меня принципиально не замечает. Раньше, когда я был здоров, хоть щепки и стружки носил с комбината, а теперь она от нас ничего не имела.

К Лите по-прежнему приходил Аверьяныч, и из-за занавесок бренчала гитара и слышался голос Литы:

 
Ваши пальцы пахнут ладаном,
на ресницах спит туман…
 

Откуда она только выкапывает такую заваль?

Совсем неожиданно ко мне пришел Бекас. Точнее, не ко мне, а к Лите. Все-таки она упрямая, сделала по-своему – где-то умудрилась познакомиться с ним. Вначале он делал вид, что приходит проведать больного, то есть меня. Садился на мою койку, листал книги, внимательно осматривал наш угол.

– Негусто вещей у вас.

– А у тебя «густо»? – спрашивал я.

– Да мне ничего и не надо.

Георгий Иванович заглянул.

– Заходите, – пригласил я его.

– Заходить не буду… Я вот только на молодого человека посмотреть. Голос вроде бы знакомый.

– Обознался, отец, – засмеялся Бекас. – Очки протри.

– Очки тут ни при чем. А насчет личности тут никакой ошибки быть не может. Ты посмотри на меня – может, вспомнишь?

– Первый раз я тебя вижу.

– Вот и не первый. Забыл, как на барахолке с другом мою бутылочку красного распили?

Бекас посмотрел на старика внимательно и ответил спокойно:

– Было дело, папаша.

– Вот молодец, – восхитился Георгий Иванович. – Я думал, ты отпираться станешь.

– На этом, отец, давай гвалт кончать. Бутылка за мной, и точка.

И, между прочим, Бекас не обманул. Придя ко мне в следующий раз, принес Георгию Ивановичу пол-литра водки.

– Красной не достал. Пойдет эта?

– Не пойдет – побежит, – подмигнул Георгий Иванович.

Да, вначале Степан делал вид, что приходит ко мне, а потом и вид перестал делать. Сразу с порога – и за занавесочку. И ни разу не случалось, чтобы не застал дома. Стало быть, Лита ждала его.

Она ему пела и играла, а он смотрел на нее. Так проходил час, другой, без всякого разговора. Потом он поднимался и говорил:

– Я пошел.

Она провожала его до ворот, иногда долго стояли, видимо, говорили.

И однажды случилось то, что и должно было случиться: явился Аверьяныч и за занавесочкой увидел Степана. Занавеску Аверьяныч в раздражении отдернул, поэтому мне все было видно.

Лита перестала петь и, чуть слышно перебирая струны гитары, ждала, что будет. Аверьяныч решил разыграть из себя интеллигентного человека. Сдерживая гнев, он обратился к Лите:

– Что ж ты не представишь мне своего нового знакомого?

Лита подняла брови:

– А стоит ли?

Степан поморщился, брезгливо взглянул на Аверьяныча:

– Ты, дядя, давай мотай отсюда.

Аверьяныч изобразил возмущение:

– На каком это основании?

Он покраснел от волнения.

– А у меня на то документ есть, – ответил Степан.

– Что за чушь?

– Не веришь? Пойдем, покажу. Только тебе одному.

Вдвоем вышли в коридор. Через минуту Аверьяныч вернулся, задыхаясь от бессильной ярости:

– Лита, он показал мне нож. А от угроз недалеко и до…

– Вполне возможно, – согласилась Лита.

– И ты говоришь об этом так равнодушно?

– А что ж мне? Рвать на себе волосы? Решайте вы свои дела сами.

– Но я не понимаю, как ты можешь. Ведь он настоящий бандит.

– Не больше, чем ты, – усмехнулась Лита.

После этого Аверьянычу оставалось только исчезнуть. И он исчез со словами:

– Если так – пеняй на себя.

После этого Аверьяныч больше не появлялся, зато Степан стал приходить каждый вечер.

Аграфена Ивановна предостерегала Литу:

– Ой, девка, допрыгаешься… В 1915 годе так же вот один ходил к своей знакомой, а потом взял и зарезал…

В ответ Лита только смеялась.

Через несколько дней ее уволили из детсада. Она показала мне запись в трудовой книжке: «Ввиду несоответствия занимаемой должности».

– Все время соответствовала, а тут на тебе – перестала.

– Тебя на работу Аверьяныч устраивал? – спросил Степан. – Тогда все понятно.

– Я не безрукая – не пропаду.

И действительно, Лита не пропала. Только сметаны, сахара и батонов не стало. Степан приносил ей обыкновенный серый хлеб и картошку.

Я хожу в городской сад. Удивительное это дело – тишина и книги. Рука не болит, но и не заживает. Лита упросила меня размотать бинт и показать ей рану.

– А здорово тебя полоснуло. И говоришь, нисколько не больно?

– Почти.

– Удивительно. А чем лечат?

Я рассказал.

– У тебя есть риванол? Давай, я помажу.

Смазала рану риванолом, обмыла гной, аккуратно забинтовала руку, причем я заметил, что эта возня доставляет ей удовольствие.

Наконец наступила настоящая весна. День и ночь на улице журчат ручьи. Лед на нашем окне растаял окончательно, и мы увидели небо. Голубое небо. И березу с высоким белым стволом и темными ветвями. Вольготное у нее житье: все у нее есть – солнце, и воздух, и влажная земля. Почки уже ожили – в них бьется пульс жизни.

Лита вместе с Аграфеной Ивановной соорудила себе легкое коричневое пальто: что-то там перешивали, укорачивали. Лита пришила большие блестящие пуговицы. Потом надела его и явилась ко мне:

– Ну, как я?

Она повернулась передо мной. Будь я девчонкой, я бы сказал что-нибудь толковое, но я произнес только:

– Ты в нем неотразима…

– Правда?

По этому ее восклицанию я понял, что попал в точку.

Я не солгал. Лита от весны или еще от чего-то стала красивее, чем была.

– Замуж тебе надо, – бухнул я.

Лита посмотрела на меня с любопытством:

– Как это ты додумался? А сам-то взял бы?

– Ты б не пошла.

– А вот и пошла. Испугался? Нет, тебе не такая нужна. Но ты не думай, я не пропаду. Война кончится – жизнь начну сначала.

– Кем же теперь ты собираешься стать?

– Не артисткой. Это уже прошло. И не воспитательницей – слава богу – меня уволили. А знаешь кем? Из меня бы хороший врач вышел. Думаешь, болтаю? Я даже книги по медицине покупаю. Хочешь, покажу? Я теперь только такие книги и читаю.

21

Чтобы не мешала болтовня стариков, я уходил читать на высокое крыльцо соседнего дома. Взял у Бурова «Войну и мир». Читал ее еще в Саратове, но как-то наспех, в классе седьмом или восьмом, а теперь никуда не торопился. Некоторые сцены читал по два-три раза. Как понятен был Петя Ростов, который рвался в армию. И эта волнующая ночь перед боем, когда мальчик попросил наточить саблю. А изюм: «У меня и изюм чудесный, знаете, такой, без косточек». Читая, совершенно забывал о еде.

Сюда на крыльцо доносились звуки радиопередач из репродуктора, подвешенного на столбе. Когда передавали сводки Совинформбюро, я оставлял книгу и слушал, что происходило на фронтах. А на фронтах становилось все тревожнее. Наши больше не наступали. «В течение ночи на 8 апреля на фронтах каких-либо существенных изменений не произошло…»

Но по словам «существенных изменений не произошло» мы понимали, как бесконечно трудно нашим сдерживать врага.

А алюминиевый динамик продолжал на всю улицу: «Среди корреспонденции, найденной в захваченной полевой почте противника, обращает на себя внимание письмо отъявленного гитлеровского бандита – ефрейтора Менга к своей жене Фриде. Ниже приводятся выдержки из этого письма: „Если ты думаешь, что я все еще нахожусь во Франции, то ты ошибаешься. Я уже на Восточном фронте. Мы питаемся картошкой и другими продуктами, которые отнимаем у русских жителей. Что касается кур, то их уже нет. Мы сделали открытие: русские закапывают свое имущество в снег. Недавно мы нашли в снегу бочку с соленой свининой и салом. Кроме того, мы нашли мед, теплые вещи и материал на костюм. День и ночь мы ищем такие находки… Здесь все – наши враги, каждый русский, независимо от возраста и пола, будь ему 10, 20 или 80 лет. Когда их всех уничтожат, будет лучше и спокойнее. Русское население заслуживает только уничтожения“»…

Слушая это, вспоминал слова Бурова, что звери не могут победить людей… И еще думалось: какой вредной трухой сумел Гитлер набить мозги таких, как Менг! Сейчас не время переубеждать его и ему подобных. Пока они находятся с оружием на нашей земле, против них существуют только доводы физического их уничтожения… А может быть, такие, как Менг, навсегда останутся нашими заклятыми врагами?

С великой радостью слушали мы передачи о действиях французских патриотов: «Французские патриоты ведут самоотверженную борьбу против немецких оккупантов. Третьего марта на линии Аррас – Дуэ произошло крушение воинского эшелона с немецкими солдатами, направляющимися на советско-германский фронт. 7 вагонов целиком разбиты, погибло около 150 солдат. Кроме того, немецкие власти недосчитались 35 солдат. Предполагают, что они дезертировали, не желая погибать на советско-германском фронте».

Однажды сидел на крыльце с книгой, когда ко мне неожиданно подсела Катя. Как всегда, приветливо спросила:

– Как твоя рука?

– Заживает помаленьку, А как ты?

– С мамой мир не берет.

– Может быть, надо уступить?

– Нет, уступать не надо. Все из-за деда Фарафона.

– А сколько ему?

– Всего пятьдесят два. Это у него внешность такая старая.

Подробностей рассказывать она не захотела. Попрощалась и ушла.

В эти дни ходил к Бурову. У него все было по-старому. И даже Женя сидел на своем прежнем месте – с книгой около окна. И так же Семен Петрович сказал в прихожей: «Значит, пожаловали?»

Заметив мою руку на перевязи, Семен Петрович пошутил:

– Вы уже на фронте успели побывать?

– На станке, – сказал я.

Буров кивнул в сторону сына:

– Он вот тоже успел побывать. Удивительное дело: до самой Москвы добрался. Я считал, что он дальше Барабинска не уедет. Поразительная энергия.

Женя сидел не шевелясь и, так же не поворачивая головы, сказал негромко, но твердо:

– Все равно по-моему будет.

– Вот видите, – вздохнул Буров. – Больше ни о чем не хочет говорить. И заметьте, на вид такой тихоня, неприспособленный. Поистине вспомнишь поговорку «В тихом омуте черти водятся».

На этот раз говорили мало, вернее, Буров говорил мало. Был он задумчивый, рассеянный. Когда я спросил, что с ним, ответил коротко:

– Почки пошаливают. Между прочим, знаете, я недавно читал: у почечных больных есть такая вероятность – уснуть и не проснуться. Иногда ночью наступает смертельное отравление. Во время сна. Совсем неплохая перспектива.

Я сказал ему, что мрачные мысли ни к чему. Думать о смерти вообще бесполезно. Храбрый умирает один раз, трус каждый день…

– Да я это так, к слову, – улыбнулся Буров. – Не думайте, что я чего-то боюсь. Лично я – ничего. Хочется вот этого беглеца довести до дела.

Женя, услышав, что речь идет о нем, хмуро пробурчал:

– Все равно по-моему будет.

Рука почти зажила. За время безделья она совсем разучилась работать, стала слабой и бледной. Первого июня вышел на работу. Как это приятно, прийти в свой цех, вдохнуть запах клея и стружек, услышать звуки работающих станков. У меня от радости даже закружилась голова.

Трагелев взглянул на меня приветливо. Угостил папиросой.

– Откуда у вас?

– Ремонтировал дверь у директора Томторга.

За время, пока я его не видел, он похудел, почернел и, кажется, еще больше согнулся.

Катя встретила меня сияющими глазами:

– Выздоровел?

– Как видишь.

Бекас работал на моем верстаке. Пришлось ему переселяться на новое место. Уходить в механический цех он наотрез отказался:

– Хотите – увольняйте. Здесь хоть чему-то научишься.

Морячок тоже изменился – как будто подрос, вообще возмужал и посветлел – отмыл зимнюю копоть и грязь.

А с Катей беда – она пользуется каждым случаем, чтобы заглянуть в столярный цех. Останавливается возле моего верстака и заводит разговор:

– Что это ты строгаешь такое длинное?

– Черенок для лопаты.

– А ты знаешь, что нам будут давать огороды? Местком решил. Около Зональной станции… Это далеко?

– Не знаю.

– Возьмем огороды рядом – ладно?

Ловлю пристальный и насмешливый взгляд Трагелева.

– Хорошо, хорошо, – соглашаюсь я.

Я на все готов согласиться. Вообще-то мне приятно с Катей, как приятно с теми, кто к нам хорошо относится. Только она меня вгоняет в краску.

22

Второго июня на меня снова обрушилось несчастье: пропали хлебные карточки. Тетины и мои. Мы переискали и перерыли в своем углу все – бесполезно. Много раз я пытался восстановить в памяти, как все произошло. В то утро я пришел из магазина и выложил карточки на стол. Положил их рядом с хлебом. Взял ведра, коромысло и пошел на водокачку. Принес воды, хватился – карточек нет.

Взяла, конечно, Аграфена Ивановна. Больше некому. Слепой не мог взять, потому что не видит, что лежит на столе, а на других я не думаю. Только старуха. И до того она таскала по мелочам. А сейчас у нее как раз хуже стало с хлебом. Настасья Львовна с весной слабела и не могла ходить в магазин, а Захар Захарыч хотя и ходил, но почти все, что ему подавали, съедал сам. Он даже пополнел. Аграфена Ивановна ругает его антихристом, а он ее «содомской блудницей». Что такое «содомская блудница», он, вероятно, не представляет, но Аграфену Ивановну его слова приводят в бешенство.

Особенно подозрительно то, что хлеба из магазина Аграфена Ивановна приносит намного больше, чем прежде. По этому поводу она прямо заявила:

– Может быть, насчет карточек вы на меня думаете? Так я вам скажу: на… сдались мне ваши за… карточки. Хлеб лишний – так я на базаре покупаю, за свои трудовые денежки. Можете проверить.

А как проверишь?

Сказали мне, что хлебную карточку можно купить у соседки-официантки, которая работала в столовой завода резиновой обуви. Пришел я к ней вечером. Она меня даже не пустила. Разговаривала, едва приоткрыв дверь, придерживая одной рукой сорочку на груди. Я объяснил, что мне нужно. Она ответила резко:

– Я карточками не торгую.

Обидно было, что кругом так ясно, солнечно, а у нас такое несчастье.

Работать я не мог – уволился. Домрачев стал расспрашивать, что и как, почему я подал заявление, но объяснять ничего не хотелось. Не может же он выдать мне вторые карточки на июнь месяц.

Трагелев, узнав, что я ухожу с комбината, заподозрил, что я нашел какое-то другое, более выгодное место.

– Нет, по-честному – куда?

– Не знаю.

Он обиженно отвернулся, уверенный, что я скрываю от него свои планы. А у меня никаких планов не было, просто я сильно ослаб.

Наступили теплые, почти жаркие дни. Перед окном на железной крыше, расстелив зеленое стеганое одеяло, нежится Лита. Видны ее розовые пятки. Если высунуться из окна, можно увидеть ее всю – обнаженную, еще по-зимнему белую, лишь в двух местах перехваченную черным сатином. Она поступила работать в больницу Сибирцева, туда же, где работает тетя Маша, и так же работает – через двое суток на третьи. На днях предложила:

– Алеша, хочешь хлеба?

– Нет, не хочу.

– Неправда. На вот, возьми. У меня много.

Вот в этом и вопрос – откуда много? Снабжает Бекас? А откуда берет он? Подошла сзади, положила передо мной.

– Не хочу, не приставай.

– Боишься, отравлю?

Лита расхохоталась. Потом, поняв, почему я не хочу взять, огорчилась, замолчала и весь день вела себя так, будто меня нет в комнате.

– А ты знаешь, что он вор? – спросил я.

– Вот и неправда, – живо возразила она. – Он все прежнее бросил. И дал слово. А хлеб, если хочешь знать, он зарабатывает. По ночам работает грузчиком на пристани. Их хорошо питают. Во всяком случае, сытно…

– Ему нельзя грузчиком – у него больное сердце.

– Разве? А он мечтает о летном училище.

– Не пройдет по здоровью.

– Этого ты не можешь знать. Ты не врач. И кроме того, здоровье тоже не стоит на одном месте. Я, например, уверена, что из него получится настоящий летчик. Между прочим, знаешь, что я тебя попрошу… – Лита несколько поколебалась, стоит говорить или нет. – Ты, Алеша, ничего не говори Степану обо мне… Помнишь я рассказывала тебе.

– Что ты с оборонных работ убежала?..

– Да.

– Стыдно?

– Еще как… Не выдашь?

– Не бойся… Ты ему сама скажешь…

– Может быть.

Ночью в Буфсаду поют соловьи. Скрипят и кричат ржавые гвозди последних отдираемых досок. Скоро можно будет, минуя улицы, пройти весь город из конца в конец по дворам.

Неожиданно пришла Клавдия Михайловна – мать Кати. С комбината она ушла. Они с дедом Фарафоном выполняют частные заказы. Ходят и кладут печи.

– Прибыльней?

– Какая может быть прибыль? Однако повольготней, чем на комбинате. Когда хотим, тогда и работаем. Надоело всю жизнь спину гнуть.

Приходила она затем, чтобы я как-то повлиял на Катю.

– Она тебя послушает. Хочет уходить… Почему? Бог ее знает. Нынче ведь дети родителей не очень слушают. Считают, что своим умом прожить могут. Ты скажи ей, чтоб не уходила… Все ж родная дочь, не кто-нибудь.

Я ничего ей не обещал. Клавдия Михайловна ушла недовольная, но что поделаешь. Нельзя же быть милым и хорошим для всех.

Почти следом явилась Катя.

– Мама была? Понятно. Меня поливала? Хочет, чтобы я тоже с комбината ушла. Они с дедом Фарафоном большую деньгу зашибают. А мама скоро не сможет…

– Почему?

– Беременная она… а я решила уйти из дома.

– Обдумала?

– А как же? Я говорила маме: «Нельзя так – папка наш живой». А она мне: «Я тоже живая». Что тут скажешь? Присмотрела я комнату. Рядом тут, на Гоголя. Ты не думай, что я не говорила с ней. Она одно: «Не тебе меня судить. Поживи с мое».

Через день или два Катя появилась опять:

– Пойдем, посмотришь, как я устроилась.

– Все-таки ушла?

Пошел с ней. Поселилась она действительно совсем недалеко. В глубине двора флигель, комната на втором этаже с двумя окнами, выходящими на другой двор. В комнате деревянный топчан, сбитый из неструганых досок. Такой же столик. На столике скатерка с красной вышивкой, на стене фотография Милицы Корьюс из «Большого вальса». На гвозде – платье.

Комната мне понравилась: недавно выбеленная, со старым, но чисто выскобленным полом. В большие окна смотрели зеленые ветки черемухи.

– Хорошо ты устроилась. Как это тебе удалось?

– Военкомат помог… Давай кофе пить?

Кофе был каждый день и дома, но чтобы не огорчить Катю, посидел у нее, выпил кружку.

Потрогал топчан и стол:

– Твоя работа? Что ж ты мне не сказала? Я бы лучше что-нибудь смастерил… Хоть построгал бы, что ли…

– Я думала, тебе некогда… Но не в этом дело. Я, может быть, скоро вообще уеду.

– Куда?

– Одна знакомая девочка ездит с санитарным поездом… Вот она ищет себе замену… Их там и бомбят и все. А у нее жених.

– Боится?

– Конечно, страшно. Девчонка же…

– А ты не боишься?

– Семи смертям не бывать…

Она сидела и внимательно смотрела мне в глаза, словно ожидая чего-то. Я тогда не понял, а много спустя до меня дошло, каких слов она от меня ждала. Но мне тогда ничего и в голову не приходило: уедет – значит повезло. Я бы сам с радостью. Было обидно, что какую-то девчонку возьмут, а я не нужен.

Она думала о своем, я тоже о своем. Поэтому настоящего разговора не получилось. Посидели немного, и я ушел. И вот ведь какая человеческая натура – ничего у меня к ней не было, а все же почему-то приятно было, что она где-то рядом; как будто, переехав на улицу Гоголя, она стала ближе мне душой своей, не только местом жительства.

Тетя Маша ни в чем не упрекала меня. Один только раз, когда я пошел на базар с игрушками и ничего не продал, она сказала в сердцах:

– Господи, ничего-то ты не умеешь…

Но тетя не умела хранить зло. Через минуту она о сказанном забыла. А я думал о ее словах всю ночь.

Пришло письмо из Саратова, написанное незнакомым почерком.

Разорвал конверт и прочел:

«Уважаемый Алексей! Извините, что обращаемся без отчества. Мы для вас совсем посторонние – временно проживаем в комнате покойной Александры Максимовны. Мы не знаем – родные вы или друзья, но в ее бумагах обнаружили ваше письмо…»

«Что за чертовщина? – недоумевал я. – Кто такая Александра Максимовна? И что им нужно?»

«Недавно получили письмо от ее фронтовых подруг. Александра Максимовна кончила свою молодую жизнь под немецкими танками. Это случилось пятого апреля в восемь часов вечера. Нас ее кончина потрясла. Такая она была миленькая и сердечная. Подруги пишут, что она могла улететь вместе с первой группой раненых, но осталась при госпитале, в окружении».

Дальше я не мог читать: Александра Максимовна – это же Шурочка! Строки мешались, расплывались сквозь слезы. Походил по комнате, потом дочитал: «А еще до этого пришло официальное извещение на ее имя о героической гибели летчика-истребителя, ее мужа, Василия Никандровича. Мы находимся в полной растерянности, не знаем, кому сообщить обо всем этом и куда отправить ее вещи? Посоветовались с соседями, которые живут в вашей квартире. Оксана Окулич посоветовала написать вам. Будьте добры, напишите, что-нибудь посоветуйте, как быть. Семья Климовых».

Я застонал от невыносимой боли и упал лицом на подушку.

Зимой город укрывался темнотой и снегом, а как только сошел снег и дни стали длиннее, он предстал перед людьми во всей своей неприглядности: разломанные заборы и тротуары, переполненные мусорные ящики, зловонные расползшиеся на полдвора помойки, закопченные стекла домов, кюветы, забитые прошлогодней листвой.

Для меня город остался чужим – нигде не было места, которое бы напоминало о чем-либо радостном. Да и знал я всего несколько улиц – те, по которым ходил за хлебом, на работу, в столовую.

В мае зазеленели деревья и от этого во всем городе стало празднично и красиво, и люди, глядя на природу, превозмогая голодную усталость, тоже стали украшать и чистить свой город. Зацвела черемуха.

Все в природе шло великолепно, только я совсем ослаб. Должно быть, голод действует и на мозги. Зачем-то я пошел в парикмахерскую и попросил остричь себя под нуль. Из зеркала на меня смотрел мальчишка с бледным, неживым лицом.

Чтоб не думать о еде, я читаю, читаю. За стенкой старики обсуждают мое положение и который раз удивляются, что я не могу ничего предпринять.

А что я, спрашивается, могу предпринять? Я не умею ни спекулировать, ни воровать. Пойти на пристань, как Бекас, у меня нет сил. Я умею только работать, а не «предпринимать». Предпринимает тетя Маша. Каждое воскресенье она аккуратно ходит на базар. Продавать у нас нечего, и все-таки она умудряется чем-то торговать. Из небольшого жестяного тазика с двумя ручками она соорудила нечто вроде лотка и, привязав его на груди, выносит на нем кусочки отпоротого от чего-то кружева, пуговицы, пряжки, огрызки химических карандашей, огарки стеариновых свечей, фарфоровую надбитую солонку и старое пенсне. И самое удивительное – находятся люди, которые покупают у нее этот хлам. Каждый раз, возвращаясь с базара, тетя приносит хлеб. Без нее я совсем бы пропал.

От книг голова идет кругом. Прошу Литу:

– Сыграла бы ты что-нибудь на гитаре.

– С какой это радости? – удивляется она.

Всматриваясь мне в лицо, спрашивает:

– Зачем ты остригся?

– Не все ли равно?

– Ты словно из тюрьмы.

– Давай о чем-нибудь другом.

Лита не ответила. Вот так всегда, если в настроении – говорит, нет – повернется спиной и уйдет. А мне хотелось с ней поговорить, например, расспросить, как она жила в детстве. У меня ведь не было сестры, и я не представляю, как живут маленькие девочки. Может быть, она и рассказала бы, если б я попросил как следует. Но я не умел. С девушками я никогда не умел, К тому же она из колючих. Нет-нет да и вонзит иголки, как будто невзначай, и посматривает испытующе. Вот сказала: «Как из тюрьмы», – я тотчас же к зеркалу. И верно – словно только сегодня выпустили. Нет, пожалуй, не из тюрьмы, а из больницы.

И тут я первый раз испугался, что умру. А умирать никак не хотелось. И было еще одно обстоятельство: нельзя было умереть, не увидев самого главного – нашей победы. Потом – можно, но до этого – никак.

Я лежал и читал, а дни все равно были длинные-предлинные, и я чувствовал совершенно явственно, как жизнь уходит от меня. Мысль упорно работала все над одним и тем же: как остаться живым. И была дурацкая уверенность, что если хорошенько подумать, то обязательно должен обнаружиться какой-нибудь выход.

Я понимал, что превращаюсь в «доходягу». («Доходяга» – Литино словечко. Во всяком случае, впервые я его услышал именно от нее.) Прежде всего ноги стали как не мои. Руки еще кое-что могли делать, а ноги совсем отказались. Подъем от столовой до почтамта – это сорок одна каменная ступенька. Зимой я шутя поднимался вверх. Теперь, когда я поднимался, приходилось держаться за перила и несколько раз останавливаться, чтобы отдохнуть.

Слегла Настасья Львовна. Лита ставила ей банки, поила какой-то душистой микстурой, но все это не помогало. Умирала она вовсе не от голода – Лита все время подкармливала ее.

Настасья Львовна лежала на своем сундучке, ко всему безучастная. Она покорно подчинялась Лите, но в старческом лице ее, и яснее всего в глазах, оставалось выражение отрешенности от всего живого. Она смотрела на Литу, словно хотела сказать: «Хорошая ты девчоночка, но пора кончать все это».

От больницы она отказалась. Лита вызвала к ней участкового врача. Пришла маленькая серенькая женщина, похожая на суетливую мышь, послушала больную черной трубкой, посмотрела с озабоченным видом язык, написала рецепт и не сказала ничего – ни плохого, ни хорошего.

– Но ведь надо что-то делать, – сказала Лита.

– А что я могу – семьдесят лет. Она вам бабушка?

– Нет.

– А кто?

– Человек.

Врачиха пожала плечами и ушла.

Под утро Лита разбудила нас громким плачем. Она сидела у сундучка и рыдала.

После старухи ничего не осталось. Аграфена Ивановна ходила по квартирам, собирала по рублю на поминки. Французскую книжку взяла себе Лита.

А потом новое событие. Я уже собирался спать, когда пришла соседка и сообщила, что меня зовет «этот самый, который к вашей красотке ходит. Пьяной-распьяной». Мне показалось странным, что Степан пришел к Лите пьяный – на него это не было похоже. К тому же Литы дома не было. Дежурила в ночь.

Я вышел на улицу. На скамье, привалившись спиной к забору, сидел Бекас.

– Литы нет, – сказал я, садясь рядом.

– Меня убили, – проговорил он хрипло и распахнул пиджак. Белая рубашка на груди вся была в чем-то темном.

«Кровь», – понял я и спросил:

– Кто это тебя?

Бекас не ответил. Теряя сознание, стал клониться на бок. Я обнял его, чтобы он не упал на землю. В это время в воротах показался Георгий Иванович. В пальцах у него была цигарка, вышел перед сном покурить.

– Подержите его, а я за «скорой».

Побежал в туберкулезный диспансер, где был телефон. Едва добудился сторожа. Из «скорой» мне сказали:

– Встречайте.

«Скорая» приехала быстро. Я подбегал к нашему дому, когда она обогнала меня и остановилась на углу улицы Никитина.

Через минуту Степана положили на носилки и увезли. Я даже не успел спросить, куда именно. На другой день мы с Литой обошли несколько больниц, пока нашли нужную. В приемном покое молодой врач полистал толстую книгу.

– Вы спрашиваете о том, которого привезли в десять тридцать? Степан Шумилов? Ножевое ранение в правый желудочек сердца.

– Может быть, и Шумилов. С улицы Черепичной…

– Совершенно правильно. Документов при нем не обнаружили, но в кармане нашли заявление в военкомат. Он просился в училище…

– Что с ним? – спросила Лита.

– Он умер. В два десять, сегодня.

– Не может быть, – сказала Лита.

Я взял ее под руку.

– Как это? Сейчас уточним, – сказал врач оскорбленно и взял телефонную трубку.

С кем-то поговорил, затем опять обратился к нам:

– Можете взглянуть.

Пришла женщина в коричневом халате и повела нас по деревянному тротуарчику в глубь двора, к белой часовне. По обе стороны тротуара росли цветы, они пахли удушливо-сладко, и вокруг них вились пчелы. Женщина отперла большой висячий замок и отворила железную дверь.

Мы вошли в часовню и сразу почувствовали холод. Казалось, он исходит от каменных плит пола. На высоких столах, обитых цинком, лежали два обнаженных тела. Слева – девочка лет десяти, с косичкой и бантиком, свешивающимися вниз. А справа Степан, с грудью, обмотанной бинтами. На руках татуировка. На одной кисти птица, на другой – самолет.

Женщина в коричневом халате вышла. Лита стояла и смотрела на Степана. Не знаю, сколько бы она стояла. Я взял ее за руку и вывел наружу. Навстречу нам шел тот же врач.

– Зайдите, пожалуйста. Надо кое-что выяснить.

Он записал мой адрес, расспросил о Степане.

Потом несколько раз меня вызывал следователь. Кто убил Степана, так и не узнали. Лита была убеждена, что это дело Аверьяныча…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю