Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 32 страниц)
Ольга, Ольга… Я думал, что пройдет, но это не прошло. Теперь, когда жизнь почти прожита, я пытаюсь понять себя тогдашнего – почему именно Ольга? До сих пор это остается для меня тайной. А может быть, и хорошо, что тайной? Как скучно бы жилось, если бы на свете не было тайн…
Стоял теплый вечер. На землю спускался редкий снежок. После работы я отправился искать дом на Спортивной. Хотел расспросить Морячка, как его найти, но затем решил, что найду сам. Долго плутал в полутьме, пока наткнулся на пеньки от спиленных ворот. Потом уже узнал и дом с покосившимися ставнями первого этажа. Узнал в глубине двора и старинный сарай с зарешеченным сенником. Поднялся по обледеневшей скользкой лестнице, где надо было держаться левой стороны. Постучал в дверь, обитую чем-то мягким.
Открыла дверь Зоя Большая. В мокром фартуке, с голыми руками по локоть в мыльной пене. Она узнала меня и чему-то обрадовалась:
– Проходи, Алеша.
– Я к Ольге.
– Она отсюда съехала.
– Куда?
– Я ее не караулила. Слышала, будто на Алтайскую.
Я шагнул к незакрытой дверце фанерной перегородки, заглянул внутрь. Теперь здесь жил кто-то другой: новая скатерка на столике, и сухие бумажные цветы в длинной зеленой вазе, и коврик, изображающий нагую красавицу, возлегающую на роскошных восточных подушках.
Зоя Большая, приблизив плоское стареющее лицо, зашептала:
– Тут одна студенточка живет… Из Иркутска.
И почему-то кося левым глазом, с лживой улыбкой добавила:
– Уж коли пришел, снимай кожанку… Гостем будешь. И что тебе Ольга втемяшилась?
– Нет, нет, мне домой пора…
– Как хочешь, насильно мил не будешь… А зря…
Идя домой, я ругал себя: «Почему я, дурак, не пришел к Оле на следующий день? Только потому, что она сказала, что мы больше не увидимся? Но ведь это слова, слова…»
9«Здравствуй, Шура!
Знала бы ты, как хочется домой! Напрасно я уехал. Все здесь чужое, и я никогда здесь ни к чему не привыкну. Ты бы написала хоть пару строк, как там у вас? Как вспомню нашу Провиантскую, как ребятишки катаются на санках от самой Мичуринской вниз по всему взвозу… А Волга? Тебе она видна из окна… даже подо льдом она остается Волгой. Да что ни возьми, все такое родное.
О наших отношениях давай ничего не будем говорить. И ты все понимаешь, и я. И что бы ни случилось, мы друг друга не забудем. А вот встретились бы, может, и поговорить было бы не о чем. Ну, ничего. Будем считать, что все в порядке.
Как живу? Паршиво.
Каждое утро начинается со столовой. Улицы – в морозном тумане. Впрочем, это не туман, а черт знает что – какая-то вонючая мгла. Смесь настоящего тумана с дымом и копотью, которые при безветрии никуда не уходят, а грязным одеялом укрывают город.
С непривычки страшновато – приходит дурацкая мысль, что на землю спустился холод из космоса. Знаешь, Шура, совершенно ясное ощущение, что мороз исходит от звезд, и возникает опасение: а вдруг там, наверху, где планируется погода, сломалась какая-нибудь шестеренка и на землю никогда больше не вернется тепло.
И еще темнота. И ночами, и утром, когда я спешу в столовую, нигде ни одного огонька. Не горят фонари, а коптилки в окнах едва заметны. Город без огней.
Столовка ниже почтамта. Нужно спуститься по каменным ступеням. Здесь в столовке подают всегда одно и то же: галушки, плавающие в горячей воде. Это называется суп… Галушки разносят потные официантки. Работа у них не на шутку тяжелая – суп тут наливают в глиняные миски, такие увесистые и грубые, как будто изготовлены они в эпоху неолита. (И где только такие достают?) На железном подносе таких мисок устанавливают штук по десять. Над мисками вьется пар. Он поднимается к потолку и там превращается в холодные капли, которые затем падают вниз, словно крупные слезы.
Вот в эту столовку я и приспособился ходить каждое утро. А дела здесь идут с каждым днем все хуже. Теперь не стало раздевалки и потому все садятся за столики кто в чем: и в полушубках, и в стеганках. Электрические люстры на потолке больше не зажигают. Около кассы и у раздаточного окна повесили десятилинейные лампешки. К супу прежде подавали хлеб, но теперь, с введением карточек, перестали. А народу, между тем, становится все больше и больше. Теперь уже нельзя так просто войти в столовую. Предварительно надо выстоять длиннейшую очередь на морозе. Но в общем кое-как перебиваюсь.
Ты, Шура, сообщи о Юрке Земцове. Что о нем известно? Мне он прислал письмо, в котором писал: „Хорошо, что тебя здесь нет“. Что он этим хотел сказать? Встретишь его мать – расспроси, как он и где.
Оксана писала мне, что ты заходила и взяла Гейне. Ты не стесняйся – бери книги. И еще я писал ей, чтобы она отдала тебе коралловое ожерелье, которое осталось от мамы.
Напиши, Шура, просто так, как товарищу. Если б ты знала, как иногда хочется домой. Извини за скучное письмо, но ответь обязательно. Алексей».
Шурочка так и не ответила. Почему – не знаю. Может, я обидел ее чем-нибудь, а может, просто подумала, что ни к чему.
А в столовке, про которую я писал, и правда, с каждым днем становилось хуже. Сначала были очереди, а потом и очередей не стало. К восьми часам, перед самым открытием, все пространство перед дверьми заполнялось толпой тесно прижатых друг к другу людей.
Но анархия продолжалась недолго. Как это обычно бывает, из завсегдатаев столовой выделилась инициативная группа, которая навела порядок. Появился список. Этот список писали химическим карандашом в ученической тетради.
Я всегда старался записаться одним из первых, но этих первых становилось все больше и больше. Они размножались в геометрической прогрессии. Появились контрсписки, владельцы которых старались порвать наш список. Получалось так, что даже сами составители списков не могли попасть в столовую при первом запуске и стояли на морозе до десяти, до двенадцати, до часа – то есть до того времени, когда столовая закрывалась на обеденный перерыв, и стоять в очереди становилось уже делом бессмысленным…
Оставался один выход: занимать очередь с ночи. Так и пришлось делать. Я ложился спать часов в семь-восемь вечера, а часа в два ночи тетя Маша меня будила, и я шагал по пустым улицам к столовой. Но никогда я не оказывался первым. Обязательно у закрытых дверей маячили две-три скрюченные от холода фигуры.
Между прочим, уже тогда я заметил, что жизнь перемежает неприятности и удачи. Такой удачей для меня стала новая встреча с Буровым. Сначала я его не узнал: в длинном-предлинном пальто, в больших растоптанных валенках, в шапке с опущенными и подвязанными ушами, он был лишь смутно похож на самого себя. У него поминутно запотевали стекла очков, и он протирал их негнущимися закоченелыми пальцами. Увидев меня, сказал, присматриваясь:
– И вы здесь? Это хорошо… У меня по вторникам и средам нет уроков – поэтому я имею возможность посвятить свободное время улучшению питания. Не только своего собственного, но и семьи…
Он похлопал по оттопыренному карману пальто – я догадался, что в нем пол-литровая стеклянная банка. Подобная хитрость была мне хорошо знакома. Я сам ходил в столовую с такой банкой. Не думаю, чтобы официантки не замечали моих неуклюжих уловок. Садясь за столик, я заказывал сразу десять порций галушек, и ни разу ни одна официантка не удивилась столь чудовищному аппетиту. Половину выловленных из супа галушек я съедал сам, а другую половину складывал в банку и нес домой, тете.
С Буровым было веселее. По полночи мы ходили с ним мимо темных окон столовой и беседовали. Больше говорил Семен Петрович. Он мало заботился о последовательности и, по сути дела, говорил с самим собой.
– Последнее время много читаю Чехова. Изумительный строитель новой литературной техники. Представляете, что это такое? Это особенно ясно при сравнении его с Достоевским. Интересен также Бунин, но он недобрый… У него собственное чувство, вернее, чувственность на первом месте, мысль плетется где-то позади…
Я не спорил с ним – я слишком мало знал, чтобы возражать. Но один раз все же спросил:
– Семен Петрович, почему вы сказали, что у меня молочные зубы?
Он с недоумением посмотрел на меня:
– Я так сказал? Возможно, я хотел сказать, что у вас еще много детского… Не вздумайте обижаться. Не глупого, а именно детского.
И без всякого перехода продолжал:
– Мы можем понять величие других только после того, как испытаем свои силы на деле. Я, например, всю жизнь пишу. Все это лишь попытки, но если б я не писал, то и не понял бы так ясно величие Чехова или Толстого.
– Вы печатались?
– Пробовал, в ранней молодости. Думал когда-то, что писать и не печататься так же обидно, как жениться и не иметь детей.
И вдруг заговорил совсем о другом:
– Красота женщины создает иллюзию ее одухотворенности. Это часто обманывает нас. В действительности красота женщины не более осмысленна, чем красота заката или цветка… В искусстве тоже своя красота, но тут дело совсем в другом. Красота искусства в красоте мысли. Никуда не годится то искусство, которое не возбуждает в нас новых мыслей…
В школе о литературе говорили не так. Наша «литераторша» пересказывала учебник и заставляла наизусть заучивать целые страницы прозы.
Бурова же прежде всего интересовали книги.
Когда он окончательно замерзал и речь его становилась нечленораздельной, мы поднимались по ступенькам и пытались согреться в насквозь промерзшем коридоре почтамта. Двери в операционные залы были заперты, но каменная лестница оставалась в нашем распоряжении. Тут было все же несколько теплее, чем на улице. Едва шевеля посиневшими губами, Буров спрашивал:
– Вы читали «Очарованного странника» Лескова?
И, не дожидаясь ответа, приплясывая в своих нелепых, разбитых валенках, продолжал, дрожа всем своим хилым телом:
– Что за прелесть язык! Не знаю другого такого стилиста. И, что любопытно, в повести проглядывает нечто от литературы двадцатого века. В характере героя и в композиции…
Неожиданно спрашивал:
– Почему вы никогда не зайдете ко мне?
Я скромно напоминал, что не знаю его адреса.
– Разве? – удивлялся он. – Я здесь рядом, на Подгорной. Кирпичный дом. Со скошенным углом. Большое венецианское окно…
Как и осенью в Степановке, он ничего не говорил о себе, о своей семье. О войне он тоже не говорил. Один раз только сказал:
– А все-таки мы победим.
Иначе и быть не могло – я знал это, но было любопытно, чем он подкрепит свою мысль. Поэтому я спросил:
– Почему?
– Потому что люди, несмотря ни на что, сильнее зверей.
10Однажды в очереди около столовой появилась Катя Мурашова. Она обняла меня сзади и не давала мне обернуться, а когда я все-таки вырвался из ее рук, воскликнула с хохотом:
– Не узнал? Ну, скажи, как звать меня.
Все вокруг с улыбками смотрели на нас. Должно быть, мы оба выглядели очень смешно.
– Ты Катя, – сказал я.
– Вспоминал меня?
– Иногда.
– Я тоже… – и тут же заговорила по-деловому: – Ты что здесь дежуришь? Ждешь галушек? Ну и зря. Бросай-ка ты эту ерунду. Иди к нам в промкомбинат. Рабочая карточка. Двухразовое питание. И люди хорошие. Директор Домрачев такой человек!.. Даже на директора не похож… Да что и говорить! Все хорошие. Сам увидишь! Пойдем прямо сейчас. Нам рабочие во как нужны.
Катя говорила с таким воодушевлением, что не послушаться ее было прямо-таки невозможно.
Посмотрев на нее, я заметил:
– А ты вроде подросла.
– Есть немного. По платьям заметно. Мне скоро восемнадцать, – радостно сообщила она.
А в общем-то она была прежняя: все такая же чистая-чистая, а теперь на рассвете еще и румяная от мороза.
По дороге она без умолку рассказывала о людях, с которыми работала. Послушать ее – получалось, что работники промкомбината сплошь ангелы.
Промкомбинат помещался в одноэтажном длинном здании рядом с деревянным мостом через реку Ушайку. Что здесь находилось до войны, не знаю, – должно быть, какие-то магазины. Внутри комбината было так же холодно, как снаружи. Топили только в одной, самой крайней комнате, куда вела дверь прямо с улицы. Здесь за письменным столом, рядом с раскаленной чугунной печкой, сидел директор Домрачев, аккуратно причесанный и чисто выбритый, в полувоенной форме, которую носили в то время руководящие работники. Голова его беспрерывно тряслась (следствие контузии во время гражданской войны).
Он мельком взглянул на меня:
– Вот ты какой. А Катя говорит: «Алеша – парень на во!» – Домрачев показал отогнутый большой палец. – Ну, что ж, посмотрим на деле. Паспорт? Временный. Понятно… Без специальности? Оно, пожалуй, и лучше. У нас надо уметь все. И ни от чего не отказываться… Ты Катю не слушай. Никакого промкомбината нет. Есть несколько пустых комнат и план. Нет станков, нет материалов, нет квалифицированных работников, нет квартир, нет топлива. Как, между прочим, у тебя с жильем? Терпимо? Ну и ладно. Через две недели мы должны дать первую продукцию. Для эвакуированных заводов. Они тоже на голом месте.
У Домрачева сильнее обычного затряслась голова и рот перекосился от внутреннего усилия унять эту дрожь.
– Итак – решай. Уговаривать не буду. Золотых гор не обещаю.
Я посмотрел на Катю. Она усиленно подмигивала: «Соглашайся».
Оформили меня столяром третьего разряда. О размере зарплаты я не спрашивал – заработок рабочего, который должен «все уметь», не мог играть существенной роли. Важнее заработка была рабочая хлебная карточка и прикрепление к столовой.
На другой день я вышел на работу и познакомился с людьми.
Катя и ее мать Клавдия Михайловна… Их я знал еще по поезду. Они пробивали в стене дверь в соседнее помещение. Клавдия Михайловна неловко рубила кирпич тупым пожарным топором, а Катя действовала ломом.
Странным показался мне кладовщик – горбатый мужчина, всегда почему-то в кожаном авиационном шлеме и брезентовом дождевике, надетом поверх синей стеганки.
Целыми днями он где-то ходил, что-то выбивал для комбината и у себя в кладовой появлялся, мне кажется, только затем, чтобы погреться.
Здесь же оказался знакомый старик Трагелев. Сюда его тоже заманила Катя. Я обрадовался встрече с ним, а вот он нисколько.
В комбинате Трагелев числился начальником столярного цеха, но никакого цеха не было. Была просторная пустая комната с асфальтовым полом и чугунной круглой печкой в углу. Трагелев сидел на ящике из-под макарон и сердито смотрел на меня.
– Что мне делать? – спросил я его, как своего непосредственного начальника.
Трагелев зло сверкнул глазами.
– Для начала спляши «Барыню».
– Зачем? – не помял я.
– Чтобы согреться.
– Нет, серьезно…
Трагелев сунул мне в руки кусок обледенелой доски.
– Распили ее пополам. Ты, надеюсь, знаешь, что значит «пополам»?
– Знаю, – обозлился я. – Но чем пилить?
– Вот именно. Если б я знал, я бы сделал это без тебя.
Он окинул меня презрительным взглядом:
– Ты, я вижу, побежишь сейчас к директору и станешь скулить, что мастер над тобой издевается. Имей в виду, что мне это будет только приятно. У меня одна мечта – убраться из этой шарашкиной артели и найти серьезную работу. Домрачев веселый человек – каждое утро он начинает с шуток: «Сделай то, сделай это». А чем делать? И из чего?
– А все-таки, чем мне заняться? – прервал я Трагелева.
– Хоть на четвереньках разгуливай. Мне-то что?
Я понял, что благоразумней всего оставить его в покое. Пошел помогать Кате и ее матери. У них все же был хоть какой-то инструмент. Я предложил Клавдии Михайловне отдохнуть, и мы с Катей так дружно взялись за дело, что через каких-то полчаса прошли через только что прорубленные двери в соседнее помещение. Здесь еще стояли довоенные прилавки. На одном из них валялась высохшая сморщившаяся морковка, а посреди комнаты лежала большая дохлая крыса. Катя поддела ее лопатой и понесла на улицу. Вернулась она с Домрачевым, который наметил углем на стене место, где пробивать следующую дверь. Как я его понял, несколько разрозненных прежде магазинов должны были стать цехами одного производства.
Потом он попросил нас не стучать и произнес небольшую речь, содержание которой сводилось к трем пунктам:
1. Завтра на комбинат прибудут новые рабочие – семь человек.
2. Вышеупомянутые рабочие имеют некоторые специфические особенности. Все они без суда выпущены из тюрьмы. Возможно, они в чем-то и виновны, но доказать это невозможно – когда везли их из одесской тюрьмы, то в последний вагон угодила немецкая бомба и вагон со всем содержимым сгорел. А везли в нем дела заключенных. В Томске ребят подержали в тюрьме, но нельзя же держать бесконечно. Поэтому соответствующие органы решили их расконвоировать и распределить по производствам. Паспортов у них нет, хлеб они будут получать у завхоза, которому переданы их хлебные карточки, кормиться в столовой бесплатно, в счет будущей зарплаты.
3. Со стороны коллектива комбината – как можно меньше расспросов. Все они утверждают, что попали в тюрьму по ошибке. Как дело обстояло в действительности, нас не касается. Но наряду с тактичностью нужно проявить бдительность. Если что, немедленно давать знать лично ему – Домрачеву.
– Час от часу не легче, – шумно вздохнул Трагелев. – Только бандитов нам не хватало.
Домрачев нахмурился:
– Такие слова надо забыть. К нам приходят молодые рабочие, и встретить мы их должны по-человечески. Вопросы есть?
Вопросов не было.
На другой день появились «новенькие» – грязные, оборванные, но жизнерадостные. И среди них мои степановские знакомые – Бекас и Морячок. Выяснилось, что Домрачев рассказал нам о новых рабочих не точно: попали они к нам не из тюрьмы. Кроме Бекаса и Морячка, они до этого работали на Черемошниках. После тяжелой работы с лесом, на морозе, они рады были попасть к Домрачеву.
Я подошел к Бекасу:
– Ты что – тоже из Одессы?
– Неважно. Сейчас нас всех под одну гребенку.
В цехах решили сложить печи с обогревателями. Все необходимое у Домрачева было, не хватало только печника. Катина мать, чего-то стыдясь, тихо сообщила, что у нее «есть один на примете».
– Давай его сюда, – приказал Домрачев.
К моему изумлению, она привела деда Фарафона. Значит, в Кривощеково к брату он не попал. Мы поздоровались. Заметив мое удивление, дед пояснил:
– Как-то так получилось… Сам не пойму. Клавдия, нечистый ее возьми, попутала: «Поехали с нами да поехали»… Куда от бабы денешься? А брату я писал отсюда – ни ответа, ни привета. Поди, уж помер…
Трагелев настоял, чтобы «чугунку» не выбрасывали. Он доказал, что она очень удобна в мастерской: пришел утром, затопил, через пять минут в цехе уже тепло и можно приступать к работе.
Дед Фарафон начал складывать печь с плитой и обогревателем, а мы с Морячком подносили ему кирпич, песок и глину. Бекас над нами посмеивался:
– Работа дураков любит.
Он был все такой же – веселый, красивый, сильный. Он не шел ни в какое сравнение с маленьким, худеньким Морячком. «Интересно бы понять, – думал я, – почему Зоя Маленькая предпочла ему Морячка». Было в нем что-то широкое, свободное, что мне нравилось. И не только мне – он чем-то привлекал и Домрачева, и Трагелева, и Катю.
Всех новых рабочих Трагелев называл «беспризорниками», и название это как-то прилепилось к ним. Среди «беспризорников» выделялся своими манерами и внешностью мальчишка по прозвищу Колчак. Я никогда не видел портрета кровавого адмирала, но, как только увидел Витьку Солдатова, так сразу поверил, что он похож на Колчака. Почему-то мне кажется, что настоящий Колчак обладал высоким ростом, а вот Витька, напротив, – низкорослый, щупленький. Но лицо – лицо у Витьки было сухое, властное, с водянистыми, жесткими глазами. Нос энергичный, с горбинкой. Губы бледные, узкие. Он никогда не улыбался. Морячок рассказывал, что прозвище свое Витька привез из Одессы – там он славился как удачливый квартирный вор. С Морячком они проходили по одному делу.
Да, я не досказал, как Фарафонов клал печь. Работал он целый день, а когда дело дошло до трубы, то неожиданно обнаружилось, что печник не в силах влезть на чердак. Фарафон начал всех обнимать и объясняться в любви. Это походило на чудо. Он отлучался только в столовую, причем вместе с нами. К тому же «так просто» водку уже нигде не продавали. Весь день старик находился у нас на глазах и все-таки где-то успел «нализаться». Бекас и Колчак обыскали его, надеясь найти остатки водки, но не нашли ничего. Между тем кончился рабочий день. Пора было уходить домой, но куда девать деда Фарафона, который совсем раскис. Первый раз я видел Домрачева таким рассерженным:
– Вызову сейчас по телефону милицию. Пусть у них ночует.
Но, конечно, никуда он не позвонил.
Положение усложнялось тем, что никто не знал, где живет старик. Кончилось тем, что Клавдия Михайловна и Катя уложили его на большие санки, на которых мы доставляли кирпич, и увезли к себе. Как потом оказалось, этот незначительный факт имел важные последствия – Фарафон так и остался жить у Мурашовых.