Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Леонид Гартунг
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц)
Перед войной я и мои друзья были совсем молодыми. Но долгих планов никто из нас не строил. Все мы понимали, что дело идет к большой войне, и не просто к большой, а такой, какой еще мир не видел.
Еще когда друг мой Юрка учился в девятом классе, он говорил:
– Схватки не избежать.
И насмешливо спрашивал:
– Зачем белить и красить второй этаж, если в первом уже пожар?
Под первым этажом он подразумевал то, что творилось в Европе, под вторым – нашу личную жизнь.
Однако если говорить относительно второго этажа, то слова у Юрки явно расходились с делом: с такими мрачными мыслями он и десятилетку окончил, и в университет поступил, экзамены за первый курс отлично сдал и даже в студентку филфака пединститута, Нонку Брыкову, влюбился. Нонка эта – порядочная задавала, строила из себя нечто слишком уж глубокомысленное, но не об этом речь.
Многое, даже очень многое, ушло из памяти. Целые пласты жизни исчезли, словно остров смыло водой, но один разговор с Юркой я помню отчетливо. Когда мы говорили? Примерно в начале июня 41-го года, через день или два после захвата фашистами Крита. Мы стояли у меня на балконе третьего этажа и смотрели на Волгу, освещенную луной. Вода мерцала вдали, а прямо перед нами лежал кусок булыжной мостовой, освещенный фонарем, уснувшие старые дома, небольшой железнодорожный мост и справа белые корпуса Второй советской больницы, где работала моя мама. Все было знакомо с самого детства. Из центра города, из Липок, доносились звуки танго «Брызги шампанского». Юрка, вслушиваясь в слабые звуки музыки, курил. Когда он затягивался, красный огонек папиросы освещал его губы и пальцы.
– Они придут и сюда, – сказал он.
– Не может быть, – возразил я. – Договор о ненападении… И вообще…
– Что «вообще»? – спросил Юрка и, не дождавшись ответа, опять продолжал: – Обидно только, что не все из нас увидят, чем это кончится.
Я пытался возразить ему, но в таких вопросах он был сильнее меня. Да и возражал я больше потому, что очень уж не хотелось соглашаться.
В Доме книги, в витрине, висела большая политическая карта восточного полушария. Около нее всегда толпились люди. По карте мы следили за тем, как распространяется по Европе пламя войны. С каждым днем опасность вырисовывалась все отчетливей. Падение Польши, «странная война», Дюнкерк, захват немцами Дании и Норвегии, оккупация Бельгии и Голландии, капитуляция Франции, захват Югославии и Греции… И теперь – Крит…
Возвращаясь с работы домой, я останавливался иногда на пороге, окидывал взглядом большую комнату: старинный платяной шкаф, мамин продавленный диван, тумбочка с треснутым зеркалом и мозеровским будильником, украинский домотканый ковер на стене, ветка жасмина и кустики цветущей герани на подоконнике… Я думал: «Придет война, и ничего этого не станет?»
В нашем большом новом доме двери располагались одна за другой: сначала Юркина, затем Шурочкина, а потом наша. Наш длинный странный дом напоминал белый океанский корабль. Вокруг горбатились как волны потемневшие крыши старых домов. Задуман он был с причудами, с невиданной дотоле экономией пространства и строительного материала – один коридор обслуживал два этажа, поэтому рядом расположенные квартиры находились одна над другой. Открывая свою дверь, я спускался по лестнице вниз, а Шурочка, напротив, взбиралась наверх. Ее квартира располагалась над нашей, и каждое утро я слышал, как она под радио делает зарядку, бегает на месте и подпрыгивает в такт музыке. И каждое утро я представлял ее себе…
Но о Шурочке потом. Сперва о Юрке.
Юрка был отличный парень, и я изо всех сил старался походить на него. Однако походить далеко не всегда удавалось. Во-первых, он писал стихи, чего я никак не мог. И писал здорово. У меня долго хранилась его общая тетрадь, и хотя она потом затерялась, я запомнил одно стихотворение. Начиналось оно так:
Я умею, сверкая веслом,
Грудью ветер соленый встречая,
Догонять на гребне голубом
Быстрокрылых смеющихся чаек…
А кончалось следующими словами:
Если жить, от души говоря,
И тебя не любить, дорогую,
То полжизни прокатится зря,
Словно шар биллиардный, впустую.
Мне его стихи нравились. Не укладывалось только, что посвящались они почти все Нонке Брыкиной. Как бы Юрка к ней ни относился, все же не стоила она таких стихов…
Кроме того, он рисовал. Правда, только карикатуры. Помню, здорово получился у него Гитлер в смирительной рубашке, шагающий церемониальным маршем впереди своих войск. Как потом стало известно, он вовсе не шагал, а сидел в своем Вольфшанце, в Восточной Пруссии, в дремучем лесу, охраняемый овчарками и автоматчиками.
Вместе с Юркой мы поступали в университет, но его приняли, а меня – нет. Провалил я тот самый предмет, которого нисколько не боялся – географию. И сам виноват: накануне экзамена ночь напролет читал книгу Гофмана «Эликсир дьявола». На истфак я подался «за компанию» с Юркой. Никакого увлечения историей у меня не было. Так что когда провалился, то особенного горя не почувствовал. Мама, правда, расстроилась, и советовала переправить документы в педагогический, но я наотрез отказался. Хотелось скорее поступить работать, встать на свои ноги. И, честно говоря, дело было вовсе не в географии. Юрка всегда был умнее и начитаннее меня. Оно и понятно: у него отец – врач, мать – учительница, и книг дома что в библиотеке, а у меня мать всего-навсего медсестра, отец умер, а книг мы почти не покупали. В моей комнате на шаткой этажерке располагались желтые книжки Салтыкова-Щедрина, красный пухлый томик Гейне, три объемистых книги Брема, Оскар Уайльд, Лермонтов, Глеб Успенский, несколько сборников «Падение царского режима», «Земля» Элизе Реклю и много учебников и задачников, особенно по геометрии, которая мне нравилась. Отчетливо помню, что между страниц Гейне была кем-то много лет назад вложена настурция. Она была сухая, хрупкая, уже без запаха.
Юрка носил значок «Ворошиловского стрелка» и участвовал в студенческих стрелковых соревнованиях. Я тоже два раза в неделю ездил в университетский тир. Военрук, больной, с желтым лицом и, как мне тогда казалось, совсем старый человек, из уважения к Юрке давал мне стрелять из мелкокалиберной винтовки. Я любил стрелять, и получалось, в общем-то, неплохо, но у меня быстро уставал глаз. С пятого-шестого выстрела я начинал мазать. И все же я честно заработал значок. Значок этот имел для меня глубокий смысл: никак не хотелось в грядущей схватке быть ничтожным дрожащим кроликом. Если уж драться, так драться…
Теперь насчет глаза. Это несчастье случилось летом, между пятым и шестым классами. В ту пору мы с Юркой увлеклись рыбалкой. Как замечательно было вставать чуть свет, подавляя зябкую дрожь, копать червей на свалке, готовить крючки, удочки и идти в Затон. Здесь уже стояли на плотах заядлые рыбаки. Среди них встречались старики в соломенных шляпах, в очках, с курительными трубками, которые они не выпускали изо рта. И вот странность: у них рыба ловилась, а у нас нет. Почему – до сих пор для меня остается загадкой. В Затоне-то мы и встретились с чужими пацанами. Нас было двое, а их налетело пятеро. Сперва, как это всегда бывает, они «духовились», то есть задирались, а потом стали отнимать удочки. В общем, нам здорово досталось, но это все ерунда. Хуже другое – в свалке кто-то саданул мне обломком удилища в глаз, и я потерял сознание. Чужие пацаны разбежались, а Юрка кое-как дотащил меня до лодочной базы «Автодор», где был телефон, и вызвал «скорую». Глаз удалось спасти в том смысле, что он у меня не стеклянный, а свой. Конечно, мне повезло – издали ничего не заметно, только шрам на левом веке, ну, а сам-то глаз ничего не видит. Тогда я пролежал в больнице целый месяц, и на Украину к Филатову меня мама возила, но не помогло. И почему-то один глаз влиял на другой: левый не видел, а здоровый правый быстро уставал при стрельбе и при чтении. Из-за этого недостатка я в старших классах сторонился девчонок, сознавал, что на сколько-то процентов не такой, как все.
Я написал «сторонился», а все-таки возраст диктовал свое. Честно говоря, мы с Юркой были какие-то невезучие. У него Нонка последние три года – явно не подарок судьбы, а до того мы с ним дружно были влюблены в Раю Бахметьеву. Рая – это, конечно, нечто несерьезное, однако, хотя и несерьезное, я по-своему, по-детски, что-то по этому поводу переживал. А началось еще в четвертом классе. Рая сидела слева от меня, на второй парте. И мальчишки, и девчонки надевали в школу тогда что придется, только Раю, единственную во всей школе, родители одевали в настоящую форму – коричневое платьице с белым кружевным воротничком и черный фартучек. Этим она выделялась изо всех. И однажды меня словно осенило – какая же Рая красивая! В тот момент она внимательно слушала учительницу, слегка склонив голову, солнце освещало ее волосы, и потому вокруг головы сиял золотистый ореол. Слово «любовь» не пришло мне тогда в голову, но я почувствовал, что какими-то незримыми нитями привязан к этой девочке. То же самое, оказывается, случилось и с Юркой. В результате мы вместе стали провожать Раю из школы вниз по Армянской почти до самого дома.
Был в классе у нас мальчишка из военного городка, года на два старше нас. Случалось, он приносил в школу разные «открыточки», и мы с интересом их разглядывали, только все это никак не касалось Раи. Она была особенная.
Помню, Рая училась музыке. Иногда я встречал ее вечером с нотной папкой на черных шелковых шнурах, а на папке был вытиснен профиль какого-то великого музыканта. И с этой папкой Рая шла по улице совсем иначе, чем из школы со своим ранцем. На нем можно было кататься с горы, как на санках, им можно было драться. Ранцы были у всех, а нотные папки только у «музыкальных» девочек. Может быть, существовали на свете и «музыкальные» мальчики, но они не ходили с такими важными папками и потому были незаметны.
Когда Рая шла с папкой, походка у нее становилась степенной не по возрасту. По всей вероятности, Рая еще играла в куклы, но нам она казалась существом недосягаемо возвышенным.
Дома я у нее никогда не был. Знал только, что отец ее работал пекарем на фабрике имени Стружкина, мать – портнихой.
Наше детское увлечение продолжалось до самого восьмого класса, до того момента, когда Рая вдруг бросила школу и вышла замуж. По нашим представлениям, это была такая непроходимая глупость, что Рая сразу и навсегда поблекла в наших глазах.
Иное дело Шурочка, но об этом потом…
…А еще я плавал. Вот здесь мне ничто не мешало – ни покалеченный глаз, ни моя дурацкая застенчивость. Весь июнь, июль и август я ежедневно переплывал на Казачий остров, ложился на горячий песок, смотрел в небо и думал, как чудесно было бы жить на этом свете, если б не было Гитлера с его бандитской сворой. И в мечтах моих я уносился так далеко, что об этом даже смешно вспоминать. Казачий остров – место тихое, немодное – сюда не заглядывали ни купальщики, ни рыболовы. Много-много лет спустя вспоминались песок, вода, крики чаек, шум узких листьев тальника под ветром. Здесь не сохранялись даже человеческие следы, потому что все заметал и выравнивал ветер. И нельзя сказать, чтоб я не понимал своего тогдашнего счастья. Все я понимал.
Нет, невозможно было поверить Юрке, что они придут сюда. Я настраивался на спокойный лад: папанинцы, полеты Чкалова и Громова, наши славные пятилетки, наши стахановцы, наконец, озеро Хасан и река Халхин-Гол. Нельзя забывать и о немецких рабочих, об их интернациональном долге.
Таилась и еще одна мысль, которую я не высказывал вслух из-за ее очевидной глупости. Думалось вопреки очевидности: а вдруг все как-нибудь обойдется? Ведь сколько я себя помню, всегда над нами висела угроза войны, и все-таки мы жили и ничего не случалось… Может, и на этот раз… Бывает же так – надвигается зловещая черная туча и все знают – неминуема гроза, а потом тучу раздует ветер, и на землю упадут всего две-три крупные капли. Мысли, безусловно, никчемные. Просто очень хотелось жить. Жить долго-долго. Особенно потому, что начало моей жизни было несчастное.
Я рано остался без отца. Сперва мы с матерью уехали от него, как она говорила, «на время», а потом он умер. Обыкновенный сельский учитель. Жил недалеко от Хвалынска, в деревне Теликовка. Вероятно, в разрыве виновата мама. Но стоит ли говорить «виновата»? Вероятно, каждому из них нужно было жить по-своему: ему в деревне, ей в городе. И никто не хотел уступить другому.
Деревня мне помнится смутно: запах конопли за конюшней, где мы играли в прятки, рыбалка с отцом у сгоревшей мельницы. Из пруда торчали обгоревшие сваи, струилась через бревна разломанной плотины кристально чистая вода. Ниже на протоке отец учил меня плавать. Я плыл за ним, а по ногам скользили длинные зеленые водоросли, и дух замирал от мысли, что подо мной «нет дна». Помню очень сильную грозу, молния зажгла избу напротив нашей. Соломенная крыша ее горела, как огромная розовая свеча. Но, может быть, все это на моей жизни и не сказалось, а сказалось что-то другое, чего я не помню. Переселившись с мамой в город, я долго ждал отца, мне его очень не хватало.
Окончив среднюю школу, я почти год искал подходящей работы: служил подсобным рабочим в хлебном магазине, развозил на лошади по магазинам связки книг, наклеивал театральные афиши, поливал цветы из резинового шланга в сквере между театром и Радищевским музеем. Когда я работал поливальщиком, мне очень хотелось познакомиться с одной молодой женщиной. Она приходила в сквер с мальчиком лет четырех. Мальчишка этот, некрасивый, сильно косящий, бледный, играл в песке, возил в зеленой тачке камушки, а она сидела на скамье с книгой, но не читала, а следила ласковым взглядом за своим мальчуганом. Мне так хотелось заговорить с ней, но я не знал, с чего начать, и, кроме того, она видела меня в грубом резиновом фартуке со шлангом в руках. А красива она была необыкновенно. Вернее, даже не красива, а привлекательна, ласкова и тонка. Мне хотелось узнать, какую книгу она приносит с собой, но так и не узнал. Вскоре она не пришла, и больше я ее не видел.
Поливать цветы – дело неплохое, но рано или поздно следовало остановиться на чем-то. А это никак не получалось. Только перед самой войной я пришел на стройку элеватора. Это понравилось.
В те весенние дни я часто думал об отце. Вспоминал и пытался кое-что угадать, но маму ни о чем не спрашивал. Спрашивать было почему-то совестно. Сохранилась единственная фотография отца, еще от того времени, когда он был студентом. Открытое светлое лицо, косоворотка, бородка и усы. Он был похож на народовольца. Хотелось, чтобы его черты передались мне, но этого, к сожалению, не случилось. Отец родился в семье крестьянина, но на крестьянина похож не был, а скорее на культурного рабочего.
В городе мы с мамой поселились в бывшем купеческом доме. В этом же доме жила полная ласковая женщина – с лицом, испорченным оспой. Мама звала ее как-то очень сложно, а мы, ребятишки, звали ее просто тетя Капа. Я прибегал к ней в полуподвальчик. Тетя Капа встречала меня неизменно приветливо, угощала салом, черным хлебом и копеечной воблой, чего дома у нас не водилось. И сало, и черный хлеб, и особенно вобла казались поразительно вкусными. Мама всегда по запаху узнавала, что я побывал в полуподвальчике.
Тетя Капа немного шила для таких же старушек, как она сама, и к великой моей радости позволяла иногда сесть на окованный сундучок и крутить ручку швейной машины.
Внук ее Коля, старше меня лет на пять, всегда что-то мастерил. Одно время он выпиливал из фанеры игрушки, и тетя Капа продавала их на Пешем базаре. Я упросил маму купить мне лобзик, достал фанеры и тоже стал выпиливать игрушки, но получалось, конечно, хуже. И все-таки мне нравилось возиться с деревом: обрабатывать фанерные заготовки наждачной бумагой, раскрашивать их масляной краской. Мама отказалась носить их на базар, поэтому я раздавал их знакомым.
Тетя Капа приходилась моему отцу какой-то дальней родственницей, поэтому спрашивала меня, когда я приходил:
– Папка-то не сулился приехать?
– Нет.
– Ну, ничего, – добродушно улыбалась женщина, – может, одумается.
Дом наш стоял на Соляной улице, против старообрядческой церкви. Мы занимали квадратную комнату с мраморными подоконниками и со стенами, покрашенными под дуб. Здесь мы бедовали целых три года, страдая от страшного холода и сырости. Зимой на стене, примыкавшей к соседнему дому, выступали капли ледяного пота, печка, почему-то оклеенная холстом, тоже покрашенным под дуб, топилась из другой комнаты и нисколько не грела.
Здесь я чуть не умер от воспаления легких, и, когда мне было совсем плохо, приезжал отец. Как во сне, помню, что он жил у нас несколько дней. Когда опасность миновала, уехал.
Я ходил в детский сад, а внук тети Капы Коля Советов учился уже в школе и, может быть, поэтому держался солидно и рассудительно. Однажды я пригласил его к себе поиграть. Он помедлил с ответом и проговорил, нахмурив брови:
– Нельзя.
– Почему?
– А вдруг у вас что-нибудь пропадет, а мне отвечать придется.
Как я ни уверял его, что у нас и пропадать нечему, он так и не пошел.
Одно время тетя Капа зачастила к нам. Меня отсылали во двор, а мама подолгу о чем-то беседовала с ней. Потом я узнал, что она ездила по поручению мамы в деревню, вела с отцом какие-то переговоры, но все кончилось ничем.
На похороны отца мы не ездили, так как о смерти его нас никто не известил, а узнали мы о ней случайно, окольным путем. Много раз собиралась мама побывать со мной на его могиле, да так и не собралась…
О Шурочке я говорил – потом. Но теперь, пожалуй, надо сказать. Коротко говоря, Шурочка была моя беда. Я часто думал, почему так судьба сложилась, что Шурочка поселилась в том же доме, куда мы переехали с Соляной. Отлично запомнилось, как она вместе с мужем носила вещи в свою новую квартиру. Он устроил ее, уехал и больше не показывался. Сперва писал письма, а потом перестал. Девчушку свою, Вику, она отвезла матери в деревню, а детская кроватка так и осталась стоять в большой комнате. Впрочем, об этом я узнал много позже.
В начале сорок первого я работал на строительстве элеватора, на берегу Волги. Механизация в ту пору почти отсутствовала – механическим способом наверх доставляли только бетон в ковше, подвешенном на тросах. Все остальные работы выполнялись вручную. Даже подъемного крана не было. Начал я с тяжелой работы подносчика – получил на складе брезентовые рукавицы, подкладку с лямками, которую привязывал на правое плечо, и впервые услышал хрипловатое напутствие десятника: «Ну, давай, давай!» Мы таскали железные пруты и консоли по шатким трапам на опалубку, которая помещалась примерно на высоте шестого этажа. Отдыхали только тогда, когда спускались вниз за новой порцией арматуры. Работа не требовала ни ума, ни сноровки, к тому же арматурщики постоянно материли нас за то, что мы не успевали подносить прутья.
Потом я заслужил повышение. Я и еще четверо парней стали загружать бетономешалку. Мне поручили остро наточенной лопатой распарывать бумажные кули с цементом. Вначале дело не шло, но потом я так наловчился, что тремя ударами вскрывал куль сверху донизу, причем на это уходило не больше двух секунд. Я вываливал цемент на деревянную площадку, а трое других смешивали его с песком и щебнем.
Пока один ковш поднимался, мы должны были успеть подготовить новую порцию смеси. Не выпадало ни минуты передышки, нещадно палило солнце, глаза заливал едкий пот. Ни секунды не оставалось, чтобы подумать о чем-то постороннем. Даже на Шурочку я успевал взглянуть только мельком, хотя она работала в десяти метрах от меня. Плотники, которые тесали стойки для опалубки, заигрывали с молодой женщиной, заводили с ней двусмысленные разговоры, шутливо обнимали ее. Шурочка только повизгивала и отмахивалась от нахальных парней.
В начале июня я заменял заболевшего арматурщика. Работа эта была тяжелая, но интересная – арматурщики вязали проволокой стальные пруты и фигурные угловые консоли – в узких щелях опалубки. Весь день на коленях, согнувшись в три погибели. Десятник строго следил за тем, чтобы арматура не высовывалась из щели, потому что за мной шли бетонщики и крутильщики. Бетонщики заполняли щели бетоном, а крутильщики поднимали на вантах всю рабочую палубу. Она медленно двигалась вверх, а под нею оставались стены будущего элеватора. Иногда выпадали моменты, когда ремонтировали бетономешалку или подносчики не успевали обеспечить нас арматурой. Тогда я усаживался на краю опалубки, смотрел на город и Волгу.
Еще мальчишкой я мечтал стать летчиком, мечтал о высоте. Рядом летали голуби, едва не задевая крылом лица. А если наклониться и посмотреть вниз, то как на ладони виден весь двор, заваленный стройматериалами. И опять Шурочка. Красная косынка, синий комбинезон, руки на рычагах, управляющих лебедкой.
Шурочка… Чем она так влекла к себе? Довольно высокая – на два пальца выше меня. С худыми загорелыми ногами. С челкой на лбу. Со слабо развитой грудью… И вот что странно: на стройке она позволяла парням всякие вольности, а дома держалась очень замкнуто. Со мной она только здоровалась. Ни разу не заговорила. Юрка как-то сказал о ней: «Из трех щепочек сложена». Должно быть, он ничего, кроме щепочек, в ней не видел, а меня она притягивала. И еще одно отличало ее: Шурочка красила ресницы и веки подводила чем-то синим. Теперь это модно, а тогда на такие штуки решались немногие. Позже я попросил ее, чтоб она не красилась, и она не стала, но это потом, а вначале мне было стыдно смотреть ей в лицо, как будто она какая-нибудь доступная. Нет, конечно, о доступности не могло быть и речи: жила она одиноко и замкнуто. Никто к ней, и она ни к кому. Но таилось в ней что-то чрезвычайно притягательное. В этом невозможно разобраться – почему один человек так непонятно нравится другому.
Говорят, голубые глаза – невинность, но глаза у Шурочки, хотя и были как ясное небо, говорили мне очень и очень многое. Я не понимал, но уже чувствовал, что значит, если женщина смотрит на тебя такими глазами. В то время мучила меня непреодолимая робость. Позже я научился ее скрывать, а тогда, повстречав Шурочку, я терялся и горел от смущения.
Звал ее уменьшительным именем не один я. Все так звали в нашем доме.
Зарабатывал я по тем временам немало. Вкалывали мы по двенадцать часов в смену, потому что стройка считалась срочной. От непривычки я сильно уставал, болело все тело…
Несмотря на это, каждый раз я с радостью шел на работу. Приятно было, что иду не один, а с другим рабочим людом, приятно было небрежно показать пропуск в проходной, а затем взбираться с плоскогубцами за поясом и мотком мягкой проволоки вверх, по опасным мосткам к своему месту. Любил я утреннюю прохладу, ветер с Волги, ощущение легкости и силы во всем теле и ожидание, что увижу Шурочку. Еще ничего не было сказано между нами, но что-то завязалось, более крепкое, чем слова, и от одной этой мысли замирало сердце.
Вот тогда-то и заболела мама. Утром я проснулся оттого, что она стонала, – губы ее шевелились, но невозможно было понять, что она хочет сказать. Я растерялся, а мама все твердила что-то и показывала рукой на стену, и, наконец, я понял, что она просит позвать Юркиного отца.
Я постучал в дверь к Земцовым. Вышел Юркин отец и, узнав, в чем дело, сейчас же пришел к нам. Он внимательно обследовал маму, а затем сказал, что парез этот временный, вероятней всего – на почве недавно перенесенной малярии, а сейчас мне надо вызвать участкового врача. Перед войной с этим было очень строго – за прогул отдавали под суд. Я тотчас же побежал на стройку, оставил записку прорабу, оттуда поехал в поликлинику, которая находилась где-то около завода комбайнов. Участкового врача уже не застал, но в регистратуре записали вызов и велели мне сидеть дома и ждать.
И бывают же в жизни такие удачные совпадения. Оказывается, Юркин отец уже несколько лет изучал осложнения малярии и даже писал диссертацию на эту тему. Вечером явилась участковая врачиха, и он еще раз пришел к нам, беседовал с ней, и она согласилась с его диагнозом. В последующие дни маму посещала медсестра, делала ей хинные уколы. Эти-то уколы и спасли ее.
Вот тут и произошел мой первый разговор с Шурочкой, а причиной тому послужило глупое происшествие. На трамвайной остановке, возле поликлиники, разодрались двое пьяных – один низкорослый хлюпик, другой широкоплечий, рослый верзила. Оба едва держались на ногах, по лицам и рукам их текла кровь. И надо же было мне вмешаться, чтобы разнять их. Вот так со мной случается часто – сунусь, куда не просят, а потом раскаиваюсь. Короче говоря, низкорослый обрадовался, что появился некто третий, за кого можно спрятаться, и принялся крутиться вокруг меня, поминутно спотыкаясь и цепляясь за мою одежду.
– Да будет вам, – уговаривал я их.
Они, вероятно, и сами забыли, из-за чего началась драка. Кулаки верзилы мелькали возле моего лица. Мне казалось, что вот-вот он промахнется и сокрушительный удар, предназначенный его противнику, достанется мне. К счастью, этого не случилось. Произошло другое: на мне была старая-престарая рубашка, которую мама стирала всегда с особой осторожностью. По ее выражению, она на ладан дышала. И когда я оказался между дерущимися и оба они стали хвататься за меня, рубашка затрещала. Теперь я уже хотел вырваться и не мог. В результате рубашка оказалась изодранной в клочья и обильно выпачкана кровью. Кто-то из ждущих трамвая вмешался и помог мне освободиться от объятий пьяниц. А тут подошел трамвай, и я уехал от них. Вероятно, выглядел я весьма устрашающе. В проходе все осторожно и почтительно расступались передо мной. Подняв руку, я ухватился за поручни, и клочья изорванного рукава свешивались вниз кровавыми лохмотьями.
А в дверях нашего дома я лицом к лицу столкнулся с Шурочкой. Увидев меня в таком виде, она побледнела.
– Алеша, что с тобой?
– Я ничего… – отвечал я, по-дурацки улыбаясь. – Это не я…
И тут Шурочка проявила находчивость и энергию. Она сразу поняла, что в таком виде я не могу появиться перед больной матерью, затащила меня к себе, сорвала остатки окровавленной рубашки, заставила вымыться под краном и сама, как маленького, вытерла свежим холщовым полотенцем. Я все время твердил, что эти заботы ни к чему, но она и слушать не хотела. Кончилось тем, что она достала из комода чистую, хорошо выглаженную рубашку своего мужа, натянула ее на меня и даже нацепила на манжеты блестящие запонки. Затем причесала гребенкой мои мокрые волосы. Она что-то спрашивала, а я что-то отвечал, но из нашего разговора ничего не запомнилось. От смущения все вокруг меня плавало, словно в тумане. Ее ласковые ладони касались моей кожи, она называла меня по имени. Не помню даже, сказал ли я ей «спасибо».
Ночью я не спал и старался восстановить в памяти, как все было. Вспоминались ее испуганное, бледное лицо, прикосновения горячих рук, запах чистого полотенца, но никак не мог припомнить, во что она была одета, как выглядела комната.
На другой день маму увезли в больницу. Везти было недалеко, всего лишь через улицу.
Я остался один и предложил Юрке Земцову перебраться ко мне. Он обрадовался, потому что дома у него, кроме родителей, обитали две младшие сестренки, порядочные хохотушки и балаболки, а ему нужно было готовиться к экзаменам.
Началась летняя жара. Юрка, раздевшись до трусов, лежал на полу, посреди комнаты, обложившись книгами и конспектами, зубрил что-то про королей и походы. Однажды кинул тетрадку в сторону, проговорил с досадой:
– Мартышкин труд. Все равно мне истфака не кончить, а тебе не достроить своего элеватора.
Целыми днями наша квартира находилась в его распоряжении, потому что я уходил на работу рано утром, а возвращался вечером. Перед сном я еще «гонял» его по датам. Занимался он как черт. Я так никогда не умел, и потом, через несколько лет, вспоминая Юрку, думал о том, что из него вышел бы настоящий ученый. Когда он работал, то забывал обо всем: и о кино, и о книгах, и даже о Нонке.
Что касается Нонки, то она, по-моему, совсем не подходила ему. Он красивый, рослый, а она… Впрочем, о ней не скажешь, что уродка. Невысокого роста, но довольно фигуристая. Ходила неторопливо, с чувством собственного достоинства, две пушистые, неестественно длинные косы перебрасывала через плечи на грудь. И еще была у нее манера – разговаривая с человеком, испытующе смотреть ему в глаза. Неприятная манера.
Юрка находил Нонку необыкновенно умной. Мне она такой не представлялась – по-моему, она была просто-напросто зазнайка. Зазнайка – и только. Встречаясь с Юркой, начинала говорить о всяких умных вещах, о Сократе, Платоне, Гегеле, и в разговоре со мной так и сыпала заголовками журнальных статей, которых я не читал. Я думаю, она делала это нарочно, чтобы показать Юрке, что его друг в области интеллекта мелко плавает. Поэтому я старался встречаться с Нонкой поменьше.
Один только раз вместе с Юркой попал я к ней домой. Жила она с родителями в небольшом доме сразу за вокзалом. Нонка имела отдельную комнату. В ней стояла кровать и пианино, а на стенах висели японские миниатюры, написанные нежными блеклыми красками. Запомнилось необычное пианино – не черное, а темно-вишневое. Она играла для нас что-то длинное и печальное, а потом вдруг веселилась, звала в комнату желтую собачонку Мушку, и та начинала подвывать в такт музыке. Вид у Мушки был преуморительный, словно она выполняла какое-то крайне серьезное дело. Даже неудобно было смеяться.
– Какие-то зачатки сознания в ее голове есть, – говорил Юрка.
– Одни голые инстинкты, – возражала Нонка.
– Инстинкты – это и есть зачатки сознания.
– Но замороженного, реликтового.
И пошли спорить!
Пока они рассуждали о своих высоких материях, мы с Мушкой вышли во двор. Я бросал ей щепку, она приносила обратно. Хорошо, что я нашел себе дело – Нонка подчеркнуто не обращала на меня внимания. В общем, я неплохо провел время с Мушкой…
Да, Юрка и Нонка схватывались по любому поводу. Едва встретятся, сразу – в спор. Как заклятые враги. Иногда я задумывался: неужели Юрка ее целует? Это в моем сознании не укладывалось – ничего в Нонке не было девичьего, одна вредность.
Юрка, между прочим, отличался твердым характером. Решит что-нибудь – обязательно выполнит. Я так не умел, не мог. Например, никому не хотел говорить, что Шурочка меня умывала и причесывала, но Юрке проболтался. Он, правда, выслушал меня без насмешек и так же серьезно сказал:
– На этом дело не кончится. Вот увидишь…
А я бы хотел, да ничего не видел. При встречах со мной Шурочка намеренно сухо здоровалась и смотрела мимо меня. Я ничего не мог понять. Неужели она такая бесчувственная? Или, может быть, то, что случилось, для нее всего лишь случайное происшествие? Или она притворяется? А если притворяется, то зачем? В общем, я ощущал себя глупым мальчишкой, с которым вздумалось поиграть женщине. «Ну и пусть, – решил я. – Не очень нужно мне ее внимание. Надо покрепче взять себя в руки». Но взять в руки не получалось – я мучился и считал себя очень плохим.