Текст книги "Священная война. Век XX"
Автор книги: Константин Симонов
Соавторы: Андрей Платонов,Владимир Беляев,Леонид Леонов,Евгений Носов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 57 страниц)
Фильченко тоже волновался; он тревожился, что ошибся в расчёте – и танки не выйдут на шоссе, а пойдут по обочине с той стороны. И пока он перебежит через шоссе и доберётся до машины, его рассекут из пулемёта, и он умрёт, как глупая кроткая тварь – на потеху врага. Он томился, вслушиваясь в приближающийся ход машины по ту сторону дорожной насыпи, и боялся, что это последнее счастье минует его. Стреляли теперь с машин реже и только из пушек, направляя огонь по тому рубежу обороны, который находился ближе к Севастополю, позади моряков. На флангах, в удалении всё время слышалась стрельба из винтовок и автоматов – там небольшие подразделения черноморцев сдерживали въедающихся вперёд немцев.
Передний танк перевалил через шоссе ещё прежде поворота и начал сходить по насыпи на ту сторону, где находился Фильченко. Командир машины, видимо, хотел идти на прорыв рубежа обороны по полевой целине.
Мощная, тяжёлая машина сбавила ход и теперь осторожно сверзалась с откоса земли; водитель, должно быть, не желал гнать её как попало и снашивать её дорогое устройство. Жалкие живые былинки, росшие по откосу, погибшая овца и чьи-то давно иссохшие кости равно вдавливались рёбрами танковых гусениц в терпеливый прах земли.
Фильченко приподнял голову. Настала его пора поразить этот танк и умереть самому. Сердце его стеснилось в тоске по привычной жизни. Но танк уже сполз с насыпи, и Фильченко близко от себя увидел живое жаркое тело сокрушающего мучителя, и так мало нужно было сделать, чтобы его не было, чтобы смести с лица земли в смерть это унылое железо, давящее души и кости людей. Здесь одним движением можно было решить, чему быть на земле – смыслу и счастью жизни или вечному отчаянию, разлуке и погибели.
И тогда в своей свободной силе и в яростном восторге дрогнуло сердце Николая Фильченко. Перед ним, возле него было его счастье и его высшая жизнь, и он её сейчас жадно и страстно переживает, припав к земле в слезах радости, потому что сама гнетущая смерть сейчас остановится на его теле и падёт в бессилии на землю по воле одного его сердца. И с него, быть может, начнётся освобождение мирного человечества, чувство к которому в нём рождено любовью матери, Лениным и Советской Родиной. Перед ним была его жизненная простая судьба, и Николаю Фильченко было хорошо, что она столь легко ложится на его душу, согласную умереть и требующую смерти, как жизни.
Он поднялся в рост, сбросил бушлат и в одно мгновение очутился перед бегущими сверху на него жёсткими рёбрами гусеницы танка, дышавшего в одинокого человека жаром напряжённого мотора. Фильченко прицелился сразу всем своим телом, привыкшим слушаться его, и бросил себя в полынную траву, под жующую гусеницу, поперёк её хода. Он прицелился точно – так, чтобы граната, привязанная у его живота, пришлась посредине ширины ходового звена гусеницы, и приник лицом к земле с последним вздохом любви и ненависти.
Паршин и Одинцов видели, что сделал Фильченко, они видели, как остановился на костях политрука потрясённый взрывом танк. Паршин взял в рот горсть земля и сжевал её, не помня себя.
– Коля умер, – сказал Одинцов. – Нам тоже пора.
Пять свежих танков появились на шоссе и стали медленно спускаться по откосу, обходя подорванную машину.
Двое моряков поднялись.
– Данил! – тихо произнёс Паршин.
– Юра! – ответил ему Одинцов.
Они словно брали к себе в сердце друг друга, чтобы не забыть и не разлучиться в смерти.
– Эх, вечная нам память! – сказал, успокаиваясь и веселея, Паршин.
Они побежали на танки, сделав полукруг, чтобы встретить их грудь в грудь. Но Одинцов упал к земле прежде, чем успел встретить машину вплотную, потому что пулемётчик с танка почти в упор начал сечь свинцом грудь краснофлотца. Одинцов, умирая, силой одного своего ещё бьющегося сердца напряг разбитое тело и пополз навстречу танку – и гусеница раздробила его вместе с гранатой, превратив человека в огонь и свет взрыва.
Паршин, подбежав к другому тайку, ухватился за служебный поручень и успел прокатиться немного на чужой машине, а затем, услышав взрыв на теле Одинцова, оставил поручень и отбежал от танка вперёд по его ходу. Там Паршин сбросил бушлат и обнажил на себе живот с гранатой, чтобы враги видели того, кто идёт против них. А затем, подождав, когда танк приблизился к нему, свободно и расчётливо лёг под гусеницу.
Остальные, ещё целые танки приостановились на шоссе и на сходах с него. Потом они заработали своими гусеницами одна навстречу другой и пошли обратно – через полынное поле, в своё убежище за высотой. Они могли биться с любым, даже самым страшным противником. Но боя со всемогущими людьми, взрывающими самих себя, чтобы погубить своего врага, они принять не умели. Этого они одолеть не умели, а быть побеждёнными им тоже не хотелось.
И вот всё окончилось. Немецкие автоматчики, обходившие с флангов место боя танков с моряками, утихли ещё раньше: одни были перебиты, а оставшиеся жить окопались.
На месте боя подразделения, которым командовал политрук Фильченко, остались видимыми лишь мёртвые танки и один живой человек. Живым остался один Василий Цибулько, он понимал, что скоро умрёт, но пока ещё был живым. Он выполз на бровку шоссе в стороне от места боя танков со своими товарищами и видел почти всё, что было там совершено.
Теперь он увидел, как с рубежа обороны подходила к шоссе рассыпным строем наша воинская часть. От кровотечения и слабости Цибулько то видел всё ясно, то перед ним померкал свет, и он забывался.
Очнувшись, Цибулько рассмотрел возле себя людей и узнал среди них комиссара Лукьянова. Люди перевязали Цибулько, потом подняли на руки и понесли его к Севастополю. Ему стало хорошо на руках бойцов, и он, как мог, начал рассказывать им и Лукьянову, тоже нёсшему его, что видел сегодня. Но всего рассказать он не успел, потому что умолк и умер.
1942-1943
Константин Симонов
ДНИ И НОЧИ [6]6
Симонов Константин (Кирилл) Михайлович (1915– 1979) – русский советский писатель, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской (1974 г.) и Государственных (1942, 1943, 1946, 1947, 1949, 1950 гг.) премий. Автор одного из наиболее выдающихся произведений о Великой Отечественной войне – романа-трилогии «Живые и мёртвые». В годы Великой Отечественной войны – фронтовой корреспондент «Красной Звезды». Людям, стоявшим насмерть там, где горела земля и плавился металл, посвящена повесть «Дни и ночи». Публикуя некоторые страницы своих военных дневников, К. Симонов в комментарии к ним писал: «Весной 1913 года, воспользовавшись затишьем на фронтах, я стал было восстанавливать по памяти сталинградский дневник, но вместо этого написал «Дни и ночи» – повесть об обороне Сталинграда. В какой-то мере эта повесть и есть мой сталинградский дневник. Но факты и вымыслы переплелись в нём так тесно, что мне сейчас, много лет спустя, было бы уже трудно отделить одно от другого...» Повесть «Дни и ночи» впервые опубликована в журнале «Знамя», 1943, № 9—12; 1944, № 1—2. Печатается по тексту: Симонов К. М. Собрание сочинений в 10-ти т. Т. 2. М.: Художественная литература, 1980.
[Закрыть]
ПАМЯТИ
ПОГИБШИХ
ЗА СТАЛИНГРАД
Повесть
...так тяжкий млат, дробя стекло, куёт булат.
А. Пушкин
I
Обессилевшая женщина сидела, прислонившись к глиняной стене сарая, и спокойным от усталости голосом рассказывала о том, как сгорел Сталинград.
Было сухо и пыльно. Слабый ветерок катил под ноги жёлтые клубы пыли. Ноги женщины были обожжены и босы, и когда она говорила, то рукой подгребала тёплую пыль к воспалённым ступням, словно пробуя этим утишить боль.
Капитан Сабуров взглянул на свои тяжёлые сапоги и невольно на полшага отодвинулся.
Он молча стоял и слушал женщину, глядя поверх её головы туда, где у крайних домиков, прямо в степи, разгружался эшелон.
За степью блестела на солнце белая полоса соляного озера, и всё это, вместе взятое, казалось краем света. Теперь, в сентябре, здесь была последняя и ближайшая к Сталинграду железнодорожная станция. Дальше до берега Волги предстояло идти пешком. Городишко назывался Эльтоном, по имени соляного озера. Сабуров невольно вспомнил заученные ещё со школы слова «Эльтон» и «Баскунчак». Когда-то это было только школьной географией. И вот он, этот Эльтон: низкие домики, пыль, захолустная железнодорожная ветка.
А женщина всё говорила и говорила о своих несчастьях, и, хотя слова её были привычными, у Сабурова защемило сердце. Прежде уходили из города в город, из Харькова в Валуйки, из Валуек в Россошь, из Россоши в Богучар, и так же плакали женщины, и так же он слушал их со смешанным чувством стыда и усталости. Но здесь была заволжская голая степь, край света, и в словах женщины звучал уже не упрёк, а отчаяние, и уже некуда было дальше уходить по этой степи, где на многие вёрсты не оставалось ни городов, ни рек – ничего.
– Куда загнали, а? – прошептал он, и вся безотчётная тоска последних суток, когда он из теплушки смотрел на степь, стеснилась в эти два слова.
Ему было очень тяжело в эту минуту, но, вспомнив страшное расстояние, отделявшее его теперь от границы, он подумал не о том, как он шёл сюда, а именно о том, как ему придётся идти обратно. И было в его невесёлых мыслях то особенное упрямство, свойственное русскому человеку, не позволявшее ни ему, ни его товарищам ни разу за всю войну допустить возможность, при которой не будет этого «обратно».
И всё-таки дальше так продолжаться не могло. Сейчас, в Эльтоне, он вдруг почувствовал, что именно здесь и лежит тот предел, за который уже нельзя переступить.
Он посмотрел на поспешно выгружавшихся из вагонов солдат, и ему захотелось как можно скорее добраться по этой ныли до Волги и, переправившись через неё, почувствовать, что обратной переправы не будет и что его личная судьба будет решаться на том берегу, заодно с участью города. И если немцы возьмут город, то, значит, он непременно умрёт, и если он не даст им этого сделать, то, может быть, выживет.
А женщина, сидевшая у его ног, всё ещё рассказывала про Сталинград, одну за другой называя разбитые и сожжённые улицы. Эти незнакомые Сабурову названия для неё были исполнены особого смысла. Она знала, где и когда были построены сожжённые сейчас дома, где и когда посажены спиленные сейчас на баррикады деревья, она жалела всё, как будто речь шла не о большом городе, а о её доме, в котором пропали и погибли до слёз знакомые, принадлежавшие лично ей вещи.
Но о своём доме она как раз не говорила ничего, и Сабуров, слушая её, подумал, как, в сущности, редко за всю войну попадались ему люди, жалевшие о своём пропавшем имуществе. И чем дальше шла война, тем реже люди вспоминали свои брошенные дома и тем чаще и упрямее вспоминали только покинутые города»
Вытерев слёзы концом платка, женщина обвела долгим вопросительным взглядом всех слушавших её и сказала задумчиво и убеждённо:
– Денег-то сколько, трудов сколько!
– Чего трудов? – спросил кто-то, не поняв смысла её слов.
– Обратно построить всё, – просто сказала женщина.
Сабуров спросил женщину о ней самой. Она сказала, что два её сына давно на фронте и один из них уже убит, а муж и дочь, наверное, остались в Сталинграде. Когда начались бомбёжка и пожар, она была одна и с тех пор ничего не знает о них.
– А вы в Сталинград? – спросила она.
– Да, – ответил Сабуров, не видя в этом военной тайны, ибо для чего же ещё, как не для того, чтобы идти в Сталинград, мог разгружаться сейчас воинский эшелон в этом забытом богом Эльтоне.
– Нанта фамилия Клименко. Муж – Иван Васильевич, а дочь – Аня. Может, встретите где живых, – сказала женщина со слабой надеждой.
– Может, и встречу, – привычно ответил Сабуров.
Батальон заканчивал выгрузку. Сабуров простился с женщиной и, выпив ковш воды из выставленной на улицу бадейки, направился к железнодорожному полотну.
Бойцы, сидя на шпалах, сняв сапоги, подвёртывали портянки. Некоторые из них, сэкономившие выданный с утра паек, жевали хлеб и сухую колбасу. По батальону прошёл верный, как обычно, солдатский слух, что после выгрузки сразу предстоит марш, и все спешили закончить свои недоделанные дела. Одни ели, другие чинили порванные гимнастёрки, третьи перекуривали.
Сабуров прошёлся вдоль станционных путей. Эшелон, и котором ехал командир полка Бабченко, должен был подойти с минуты на минуту, и до тех пор оставался ещё не решённым вопрос, начнёт ли батальон Сабурова марш к Сталинграду, не дожидаясь остальных батальонов, или же после ночёвки, утром, сразу двинется весь полк.
Сабуров шёл вдоль путей и разглядывал людей, вместе с которыми послезавтра ему предстояло вступить в бой.
Многих он хорошо знал в лицо и по фамилии. Это были «воронежские» – так про себя называл он тех, которые воевали с ним ещё под Воронежем. Каждый из них был драгоценностью, потому что им можно было приказывать, не объясняя лишних подробностей.
Они знали, когда чёрные капли бомб, падающие с самолёта, летят прямо на них и надо ложиться, и знали, когда бомбы упадут дальше и можно спокойно наблюдать за их полётом. Они знали, что под миномётным огнём ползти вперёд ничуть не опасней, чем оставаться лежать на месте. Они знали, что танки чаще всего давят именно бегущих от них и что немецкий автоматчик, стреляющий с двухсот метров, всегда больше рассчитывает испугать, чем убить. Словом, они знали все те простые, но спасительные солдатские истины, которые давали им уверенность, что их не так-то легко убить.
Таких солдат у него была треть батальона. Остальным предстояло увидеть войну впервые. У одного из вагонов, охраняя ещё не погруженное на повозки имущество, стоял немолодой красноармеец, издали обративший на себя внимание Сабурова гвардейской выправкой и густыми рыжими усами, как пики торчавшими в стороны. Когда Сабуров подошёл к нему, тот лихо взял «на караул» и прямым, немигающим взглядом продолжал смотреть в лицо капитану. В том, как он стоял, как был подпоясан, как держал винтовку, чувствовалась та солдатская бывалость, которая даётся только годами службы. Между тем Сабуров, помнивший в лицо почти всех, кто был с ним под Воронежем, до переформирования дивизии, этого красноармейца не помнил.
– Как фамилия? – спросил Сабуров.
– Конюков, – отчеканил красноармеец и снова уставился неподвижным взглядом в лицо капитана.
– В боях участвовали?
– Так точно.
– Где?
– Под Перемышлем.
– Вот как. Значит, от самого Перемышля отступали?
– Никак нет. Наступали. В шестнадцатом году.
– Вот оно что.
Сабуров внимательно взглянул на Конюкова. Лицо солдата было серьёзно, почти торжественно.
– А в эту войну давно в армии? – спросил Сабуров.
– Никак нет, первый месяц.
Сабуров ещё раз с удовольствием окинул глазом крепкую фигуру Конюкова и пошёл дальше. У последнего вагона он встретил своего начальника штаба лейтенанта Масленникова, распоряжавшегося выгрузкой.
Масленников доложил ему, что через пять минут выгрузка будет закончена, и, посмотрев на свои ручные квадратные часы, сказал:
– Разрешите, товарищ капитан, сверить с вашими?
Сабуров молча вынул из кармана свои старые серебряные, с треснувшим стеклом часы, пристёгнутые за ремешок английской булавкой. Часы Масленникова отставали на пять минут. Он с недоверием посмотрел на сабуровские.
Сабуров улыбнулся:
– Ничего, переставляйте. Во-первых, они ещё отцовские, Буре, а во-вторых, привыкайте к тому, что на воине верное время всегда бывает у начальства.
Поездка в эшелоне, где его назначили комендантом, и эта выгрузка были для Масленникова первым фронтовым заданием. Здесь, в Эльтоне, уже попахивало близостью фронта. Он волновался, предвкушая войну, в которой, как ему казалось, он постыдно долго не принимал участия. И всё порученное ему сегодня выполнял с особой аккуратностью и тщательностью.
– Да, да, идите, – сказал Сабуров после секундного молчания. Глядя на это румяное, оживлённое мальчишеское лицо, он представил себе, каким оно станет через неделю, когда грязная, утомительная, беспощадная окопная жизнь всей своей тяжестью впервые обрушится на Масленникова.
Маленький паровоз, пыхтя, втаскивал на запасный путь долгожданный второй эшелон.
Как всегда торопясь, с подножки классного вагона ещё на ходу соскочил командир полка подполковник Бабченко. Подвернув при прыжке ногу, он выругался и заковылял к спешившему навстречу ему Сабурову.
– Как с разгрузкой? – хмуро, не глядя в лицо, спросил он.
– Закончена.
Бабченко огляделся. Разгрузка и в самом деле была закончена. Но хмурый вид и строгий тон, сохранять которые Бабченко считал своим долгом при всех разговорах с подчинёнными, требовали от него и сейчас, чтобы он для поддержания своего престижа сделал какое-либо замечание.
– Что делаете? – отрывисто спросил он.
– Жду ваших приказаний.
– Лучше бы людей пока накормили, чем ждать.
– В том случае, если мы тронемся сейчас, я решил кормить людей на первом привале, а в том случае, если мы заночуем, решил организовать им через час горячую пищу здесь, – неторопливо ответил Сабуров с той спокойной логикой, которую в нём особенно не любил вечно спешивший Бабченко.
Подполковник промолчал.
– Прикажете сейчас кормить? – спросил Сабуров.
– Нет, покормите на привале. Пойдёте, не дожидаясь остальных. Прикажите строиться.
Сабуров подозвал Масленникова и приказал ему построить людей.
Бабченко хмуро молчал. Он привык делать всегда всё сам, всегда спешил и часто не поспевал.
Собственно говоря, командир батальона не обязан сам строить походную колонну. Но то, что Сабуров поручил это другому, а сам сейчас спокойно, ничего не делая, стоял рядом с ним, командиром полка, сердило Бабченко. Он любил, чтобы в его присутствии подчинённые суетились и бегали. Но от спокойного Сабурова никогда не мог этого добиться. Отвернувшись, подполковник стал смотреть на строившуюся колонну. Сабуров стоял рядом. Он знал, что командир полка недолюбливает его, но уже привык к этому и не обращал внимания.
Они оба с минуту стояли молча. Вдруг Бабченко, по-прежнему не оборачиваясь к Сабурову, сказал с гневом и обидой в голосе:
– Нет, ты посмотри, что они с людьми делают, сволочи!
Мимо них, тяжело переступая по шпалам, вереницей шли сталинградские беженцы, оборванные, измождённые, перевязанные серыми от пыли бинтами.
Они оба посмотрели в ту сторону, куда предстояло идти полку. Там лежала всё та же, что и здесь, лысая степь, и только пыль впереди, завившаяся на буграх, похожа была на далёкие клубы порохового дыма.
– Место сбора в Рыбачьем. Идите ускоренным маршем и вышлите ко мне связных, – сказал Бабченко с прежним и хмурым выражением лица и, повернувшись, пошёл к своему вагону.
Сабуров вышел на дорогу. Роты уже построились. В ожидании начала марша была дана команда «вольно». В рядах тихо переговаривались. Идя к голове колонны мимо второй роты, Сабуров снова увидел рыжеусого Конюкова: он что-то оживлённо рассказывал, размахивая руками.
– Батальон, слушай мою команду!
Колонна тронулась. Сабуров шагал впереди. Далёкая пыль, вившаяся над степью, опять показалась ему дымом. Впрочем, может быть, и в самом деле впереди горела степь.
II
Двадцать суток назад, в душный августовский день, бомбардировщики воздушной эскадры Рихтгофена с утра повисли над городом. Трудно сказать, сколько их было на самом деле и по скольку раз они бомбили, улетали и вновь возвращались, но всего за день наблюдатели насчитали над городом две тысячи самолётов.
Город горел. Он горел ночь, весь следующий день и всю следующую ночь. И хотя в первый день пожара бои шли ещё за шестьдесят километров от города, у донских переправ, но именно с этого пожара и началось большое Сталинградское сражение, потому что и немцы и мы – одни перед собой, другие за собой – с этой минуты увидели зарево Сталинграда, и все помыслы обеих сражавшихся сторон были отныне, как к магниту, притянуты к горящему городу.
На третий день, когда пожар начал стихать, в Сталинграде установился тот особый тягостный запах пепелища, который потом так и не покидал его все месяцы осады. Запахи горелого железа, обугленного дерева и пережжённого кирпича смешались во что-то одно, одуряющее, тяжёлое и едкое. Сажа и пепел быстро осели на землю, но, как только задувал самый лёгкий ветер с Волги, этот чёрный прах начинал клубиться вдоль сожжённых улиц, и тогда казалось, что в городе снова дымно.
Немцы продолжали бомбардировки, и в Сталинграде то там, то здесь вспыхивали новые, уже никого не поражавшие пожары. Они сравнительно быстро кончались, потому что, спалив несколько новых домов, огонь вскоре доходил до ранее сгоревших улиц и, не находя себе пищи, потухал. Но город был так огромен, что всё равно всегда где-нибудь что-то горело, и все уже привыкли к этому постоянному зареву, как к необходимой части ночного пейзажа.
На десятые сутки после начала пожара немцы подошли так близко, что их снаряды и мины стали всё чаще разрываться в центре города.
На двадцать первые сутки наступила та минута, когда человеку, верящему только в военную теорию, могло показаться, что защищать город дальше бесполезно и даже невозможно. Севернее города немцы вышли на Волгу, южнее – подходили к ней. Город, растянувшийся в длину на шестьдесят пять километров, в ширину нигде не имел больше пяти, и почти по всей длине его немцы уже заняли западные окраины.
Канонада, начавшаяся в семь утра, не прекращалась до заката. Непосвящённому, попавшему в штаб армии, показалось бы, что всё обстоит благополучно и что, во всяком случае, у обороняющихся ещё много сил. Посмотрев на штабную карту города, где было нанесено расположение войск, он бы увидел, что этот сравнительно небольшой участок весь густо исписан номерами стоящих в обороне дивизий и бригад. Он бы мог услышать приказания, отдаваемые по телефону командирам этих дивизий и бригад, и ему могло бы показаться, что стоит только точно выполнить все эти приказания, и успех, несомненно, обеспечен. Для того же чтобы действительно понять, что происходило, этому непосвящённому наблюдателю следовало бы добраться до самых дивизий, которые в виде таких аккуратных красных полукружий были отмечены на карте.
Большинство отступавших из-за Дона, измотанных в двухмесячных боях дивизий по количеству штыков представляли собой сейчас неполные батальоны. В штабах и в артиллерийских полках ещё было довольно много людей, но в стрелковых ротах каждый боец был на счету. В последние дни в тыловых частях взяли всех, кто не был там абсолютно необходим. Телефонисты, повара, химики перешли в распоряжение командиров полков и по необходимости стали пехотой. Но хотя начальник штаба армии, смотря на карту, отлично знал, что его дивизии уже не дивизии, однако размеры участков, которые они занимали, по-прежнему требовали, чтобы на их плечи падала именно та задача, которая должна падать на плечи дивизии. И, зная, что бремя это непосильно, все начальники, от самых больших до самых малых, всё-таки клали это непосильное бремя на плечи своих подчинённых, ибо другого выхода не было, а воевать было по-прежнему необходимо.
Перед войной командующий армией, наверное, рассмеялся бы, если бы ему сказали, что придёт день, когда весь подвижной резерв, которым он будет располагать, составит несколько сот человек. А между тем сегодня это было именно так... Несколько сот автоматчиков, посаженных на грузовики, – это было всё, что он в критический момент прорыва мог быстро перебросить из одного конца города в другой.
На большом и плоском холме Мамаева кургана, в каком-нибудь километре от передовой, в землянках и окопах разместился командный пункт армии. Немцы прекратили атаки, то ли отложив их до темноты, то ли решив передохнуть до утра. Обстановка вообще и эта тишина в особенности заставляли предполагать, что утром будет непременный и решительный штурм.
– Пообедали бы, – сказал адъютант, с трудом протискиваясь в маленькую землянку, где сидели над картой начальник штаба и член Военного совета. Они оба поглядели друг на друга, потом на карту, потом снова друг на друга. Если бы адъютант не напомнил им, что нужно обедать, они, может быть, ещё долго сидели бы над ней. Они одни знали, насколько было опасно положение на самом деле, и хотя всё, что возможно было сделать, было уже предусмотрено и командующий сам выехал в дивизии проверить выполнение своих приказаний, но от карты всё-таки трудно было оторваться – хотелось чудом выискать на этом листе бумаги ещё какие-то новые, небывалые возможности.
– Обедать так обедать, – сказал член Военного совета Матвеев, человек по характеру жизнерадостный и любивший покушать в тех случаях, когда среди штабной сутолоки на это оставалось время.
Они вышли на воздух. Начинало темнеть. Внизу, справа от кургана, на фоне свинцового неба, как стадо огненных зверей, промелькнули снаряды «катюш». Немцы готовились к ночи, пуская в воздух первые белые ракеты, обозначавшие их передний край.
Через Мамаев курган проходило так называемое зелёное кольцо. Его затеяли в тридцатом году сталинградские комсомольцы и десять лет окружали свой пыльный и душный город поясом молодых парков и бульваров. Вершина Мамаева кургана была тоже обсажена тоненькими десятилетними липками.
Матвеев огляделся. Так хорош был этот тёплый осенний вечер, так неожиданно тихо стало кругом, пахло последней летней свежестью от начинавших желтеть липок, что ему показалось нелепым сидеть в полуразрушенной халупе, где помещалась столовая.
– Скажи, чтобы стол сюда вынесли, – обратился он к адъютанту, – под липками будем обедать.
С кухни вынесли колченогий стол, покрыли скатертью, приставили две скамейки.
– Ну что же, генерал, сели, – сказал Матвеев начальнику штаба. – Давно мы с тобой под липками не обедали, и едва ли скоро придётся.
И он оглянулся назад, на сожжённый город.
Адъютант принёс водку в стаканах.
– А помнишь, генерал, – продолжал Матвеев, – когда-то в Сокольниках, около лабиринта, такие клетушки с живою оградой из подстриженной сирени были, и в каждой столик и скамеечки. И самовар подавали... Туда всё больше семействами приезжали.
– Ну и комаров же там было, – вставил не расположенный к лирике начальник штаба, – не то, что здесь.
– А здесь самовара нет, – сказал Матвеев.
– Зато и комаров нет. А лабиринт там действительно был такой, что трудно выбраться.
Матвеев посмотрел через плечо на расстилавшийся внизу город и усмехнулся:
– Лабиринт...
Внизу сходились, расходились и перепутывались улицы, на которых среди решений многих человеческих судеб предстояло решаться одной большой судьбе – судьбе армии.
В полутьме вырос адъютант.
– С левого берега от Боброва прибыли. – По его голосу было видно, что он бежал сюда и запыхался.
– Где они? – вставая, отрывисто спросил Матвеев.
– Со мной. Товарищ майор! – позвал адъютант.
Рядом с ним появилась плохо различимая в темноте высокая фигура.
– Встретили? – спросил Матвеев.
– Встретили. Полковник Бобров приказал доложить, что сейчас начнёт переправу.
– Хорошо, – сказал Матвеев и глубоко и облегчённо вздохнул.
То, что последние часы волновало и его, и начальника штаба, и всех окружающих, решилось.
– Командующий ещё не вернулся? – спросил он адъютанта.
– Нет.
– Поищите по дивизиям, где он, и доложите, что Бобров встретил.