355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Священная война. Век XX » Текст книги (страница 21)
Священная война. Век XX
  • Текст добавлен: 11 ноября 2018, 17:30

Текст книги "Священная война. Век XX"


Автор книги: Константин Симонов


Соавторы: Андрей Платонов,Владимир Беляев,Леонид Леонов,Евгений Носов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 57 страниц)

   – Где раненые? – щурясь, спросил врач.

   – Вот, – указал Масленников.

   – А, Клименко, – и движением, которое удивило Масленникова своим профессиональным спокойствием, врач поддёрнул рукав над часами и взял руку Ани, слушая пульс. Потом, расстегнув у Ани пояс и разрезав гимнастёрку, осмотрел рапы. Рапа на груди заставила его поморщиться. Он наскоро перевязал её и, посмотрев на Масленникова близорукими, сощуренными глазами, сказал:

   – Надо немедленно эвакуировать – и на стол!

   – Что? – спросил Масленников. – Ну, что?

Но врач ничего не ответил и позвал в блиндаж санитаров.

   – Больше раненых нет? – обернулся он к Масленникову.

   – Нет. Только убитые.

   – А вы?

   – Что я?

   – Да голова-то.

Масленников потрогал голову, и, когда отнял руку, ладонь была красная и липкая.

   – Это пустяки, – сказал он, не храбрясь, а потому, что действительно не чувствовал никакой боли.

   – Ну-ка, ну-ка. – Врач вынул из кармана пузырёк со спиртом, смочил вату и протёр висок и лоб Масленникова.

   – Да, действительно пустяк. Санинструктор есть в батальоне?

   – Где-то должен быть.

   – Пусть перевяжет, а то загрязните.

Санитары за это время уже переложили Аню с койки на холщовые носилки и, дожидаясь врача, поставили их на пол. То, что её положили на пол, Масленникову показалось грубым и обидным, хотя он десятки раз до этого видел, как раненых клали на пол или просто на землю.

   – Всё, – сказал врач. – Пошли.

Когда санитары подняли носилки, одна рука Ани беспомощно свесилась. Санитар поправил её, положив на носилки.

Масленников вышел вслед за врачом, но увидел только спину шедшего сзади санитара.

Он ещё продолжал стоять в остолбенении и смотреть вслед ушедшим, когда где-то близко опять застучали автоматы. Он почти с облегчением подумал, что вот снова началось, вылез из окопа и, перебежав в следующий, спрыгнул к пулемётчикам, уже стрелявшим по немцам.

XXIII

Сабуров вернулся к себе в блиндаж сразу же после наступления темноты. Там был один Масленников, который сидел за столом и составлял донесение. Голова у него была небрежно, наискось, повязана промокшим бинтом.

   – Ранили? – спросил Сабуров.

   – Поцарапали.

   – А где Ванин?

   – Пошёл в полк представляться новому командиру.

   – Ах да, ведь теперь у нас Ремизов, – вспомнил Сабуров.

   – Да, – сказал Масленников. – Вот он и пошёл ему представляться.

Он повторил это, умолчав о том, что Ванин заодно обещал узнать про Аню.

Петя за плащ-палаткой гремел котелками. Сабуров и Масленников сели к столу друг против друга. Говорить не хотелось – оба не могли говорить о том, что занимало их мысли. Сабурову хотелось рассказать Масленникову о щемящем чувстве, которое он испытал сегодня в четыре часа дня. Но он стыдился и не хотел заговаривать об этом, а Масленников, знавший, что Сабурову неизвестно не только о ранении Ани, но и о том, что она вообще была здесь, колебался, сказать или не сказать, и думал, не лучше ли будет, если он пока вообще ничего не скажет.

В то время они оба сидели так друг против друга, не решаясь заговорить, их глаза в одно и то же мгновение сошлись на одном предмете – на большой санитарной сумке Ани, лежавшей под койкой. Они посмотрели на эту сумку, потом друг на друга, потом опять на сумку, и Сабуров перевёл взгляд на Масленникова.

   – Анина? – спросил он, и по тону его, и по выражению лица Масленников понял, что он, несомненно, знает, что эта сумка принадлежит Ане.

   – Да, – сказал он.

   – А где Аня?

Когда Масленников секунду помедлил с ответом, сердце у Сабурова похолодело, внутри его всё оборвалось и осталась пустота.

   – Она тут была, – сказал Масленников. – Вчера пришла, как только вы ушли... Её сегодня ранили... и эвакуировали, – вдруг почему-то повторил он холодное докторское слово.

   – Когда?

   – В четыре часа.

Сабуров молчал, продолжая смотреть на сумку. Он не спросил, куда Аня ранена, тяжело или легко. Когда Масленников сказал «в четыре часа», он почувствовал, что произошло несчастье. Ему не хотелось больше спрашивать.

   – Её ранило тяжело, но небольшими осколками, – сказал Масленников, которому показалось, что Сабурову, должно быть, важно, что её не изуродовало, а ранило именно небольшими осколками. – В грудь, в плечо и вот сюда ещё. Но это тоже, как у меня, – царапина.

Сабуров молчал и всё ещё глядел на сумку.

   – Ванин пошёл к полковнику, он, наверное, что-нибудь узнает, – продолжал Масленников.

   – Хорошо, – безразлично сказал Сабуров. – Хорошо. Ты посты поверял?

   – Нет, не поверял ещё.

   – А ты поверь.

   – Сейчас пойду, – заторопился Масленников, подумав, что Сабуров хочет остаться один.

   – Нет, почему сейчас? – сказал Сабуров. – Можно потом, когда кончишь донесение.

   – Нет, я сейчас пойду.

   – Как хочешь, – сказал Сабуров.

Масленников вышел, а он подошёл к койке Масленникова, сел на неё, увидел на одеяле пятна крови и понял, что, наверное, Аню клали сюда. Тогда он потянулся за сумкой, поднял её и положил на койку. Он делал всё это не спеша. У него было такое ощущение, что главное несчастье уже произошло, теперь ему совсем некуда торопиться, он всё успеет. Он медленно расстегнул сумку и, ничего не вытаскивая, несколько минут смотрел на то, что лежало в ней. Потом так же медленно начал вынимать всё, одно за другим. Сумка была туго набита: в ней лежали аккуратно сложенная пилотка, зубная щётка и мыло, два полотенца, один носовой платок. В другом отделении были медикаменты – он их не тронул. Потом он вынул две новые зелёные медицинские петлицы с привинченными к ним кубиками, потом маленькую деревянную круглую коробочку, которую он открыл и увидел там иголки и нитки. Он закрыл её. Последнее, что он, побледнев, вынул из сумки, были рубашки – две солдатские рубашки, большие, не по росту, у одной из них были подвёрнуты и подшиты рукава, так же как на шинели, тогда, когда он встретил Аню в окопе и поцеловал её руки там, где были ссадины. И он подумал, что вот именно тогда, наверное, увидел её в последний раз и больше никогда не увидит. Упав лицом на все эти разбросанные по койке вещи, он заплакал, уже ничего больше не замечая вокруг себя.

Когда через полчаса в блиндаж вошёл Ванин, Сабуров сидел у стола в своей обычной позе, откинувшись спиной к стене и вытянув ноги. На лице его не было выражения печали или страдания. Он встретил Ванина тяжёлым, пристальным взглядом. Это был взгляд человека, потерявшего что-то, без чего он не представлял своей жизни, и всё-таки решившего продолжать жить, взгляд человека, у которого вынули кусок души и ничего не вложили на это место.

Ванин подошёл к столу и сел напротив Сабурова. Они помолчали.

   – Ну что? – спросил Сабуров.

Ванин понял, что он не ждёт хорошего ответа.

   – Ранение тяжёлое. Здесь только перевязали и отправили на ту сторону.

   – Разве Волга совсем стала?

   – Да, стала. Сегодня первых раненых переправляют.

   – Да... – сказал Сабуров. – Ну, что ж, – и опять замолчал.

Тогда Ванин вдруг, помимо своей воли, стал ему говорить всё, что обычно говорят в таких случаях. Сам сердись на себя за это, но не в состоянии удержаться, он говорил то, что совсем не нужно было говорить, – что всё это обойдётся, что ранение, конечно, тяжёлое, но не опасное, что пройдёт месяц и они снова увидятся с Лией, и вообще всё будет в порядке, и они здесь (он даже ударил рукой по столу), именно здесь ещё отпразднуют свадьбу.

Судя по выражению лица Сабурова, несколько раз можно было ожидать, что он прервёт Ванина. Но он слушал и молчал. И когда Ванин под этим взглядом осёкся и перестал говорить, выражение лица Сабурова не изменилось, настолько ему было всё равно, говорят сейчас или не говорят, утешают его или не утешают. Когда Ванин замолчал, Сабуров только ещё раз повторил:

   – Ну, что ж...

Потом стянул сапоги, лёг на койку и, не притворяясь, что спит, лежал безмолвно, не делая ни одного движения. Он лежал с закрытыми глазами и беспощадно, во всех подробностях, вспоминал этот день, в который – кто знает! – могло бы ничего не случиться, будь он сам всё время здесь, а не за сто метров отсюда.

В это время двое санитаров несли Аню на носилках через Волгу. За островом, на коренном течении, лёд был толще и уже установился санный путь, но через ближайшую волжскую протоку до острова, почти километр, раненых сегодня несли но ещё не окрепшему льду. Волга стала только вчера. Немцы не думали, что по ней уже могут что-то тащить или везти, и над Волгой стояла странная тишина. Кругом всё было белое, неподвижное, и только снег, всё ещё продолжавший падать, чуть-чуть поскрипывал под сапогами санитаров.

Нести было далеко; санитары несколько раз осторожно ставили носилки на лёд и, постояв некоторое время на одном месте, похлопав замерзшими руками, потом снова всовывали их в рукавицы и брались за носилки. С того берега, навстречу раненым, двигались люди, посланные из тыла дивизии, чтобы наметить трассу завтрашнего санного пути, найти, где лёд потвёрже. Они шли, притопывая, пробуя лёд ногами. Один из них, немолодой высокий красноармеец, прошёл совсем близко от носилок, на которых несли Аню, и остановился.

   – Что, сестрицу ранило? – спросил он у санитаров и, повернувшись, прошёл несколько шагов рядом с носилками.

   – Да, – ответил санитар.

   – И шибко её ранило?

   – Шибко, – подтвердил санитар. – У тебя закурить нет?

   – Есть.

Санитары поставили носилки, и красноармеец замерзшими, негнущимися пальцами насыпал им по щепотке табаку. Они начали свёртывать самокрутки.

   – Что же вы положили её? Не заморозите?

   – Ничего, сейчас подымем, – проговорил один из санитаров. – А ты что, знаешь её?

   – Она нас переправляла, когда ещё вода была, – заметил красноармеец. – Добрая сестрица, только молоденькая ещё.

   – Молоденькая, – согласился санитар.

Они подняли Аню и понесли дальше. Когда они уже почти подошли к острову, от которого начиналась санная дорога, Аня вдруг, может быть, от холода, а может быть, от скрипящего покачивания носилок, очнулась. Она открыла глаза, увидела над собой чёрное небо, а сбоку, краем глаза, заметила, что всё – белое, белое. В первую секунду она поняла, что Волга стала и что её несут через Волгу. Но тут же её мысли стали путаться, путаться, и ей показалось, что это уже не её несут, а она кого-то несёт и говорит, как всегда: «Тише, родненький, сейчас, сейчас донесём». На самом же деле это говорила не она, а санитары, которые услышали гудение немецкого самолёта. Они говорили: «Сейчас донесём», – успокаивая друг друга, а ей казалось, что это говорит она, и в мыслях своих она старалась нести носилки осторожнее, чтобы их не так раскачивало. Потом ей показалось, что на носилках лежит Сабуров и что это ему она говорит: «Родненький», – но что она его ещё не знает и он не знает, что это она, Аня. И тогда она захотела ему объяснить и что-то сказала, но он не услышал. Тогда она опять что-то сказала. Мысли её совсем спутались, и она опять потеряла сознание.

   – Ишь, как стонет, бедная, – сказал санитар.

А самолёт в это время сделал несколько кругов над Волгой, сбросил осветительную ракету, от которой всё сразу стало белым и ярким, и вслед за ракетой – бомбы. Они упали справа и слева от людей, тащивших носилки. Ракета ещё не погасла, и на льду были видны чёрные дыры, и вода, вырываясь из-под них, заливала лёд. Сначала, когда разорвалась первая бомба, санитары опустили носилки на лёд и сами легли плашмя, а потом, когда разорвалось ещё несколько бомб и самолёт стал гудеть, делая новые круги, они, не сговариваясь, поднялись, взялись за носилки и пошли вперёд, между полыньями, крупным шагом торопящихся людей.

Остров был уже недалеко, впереди кто-то кричал: «К саням, сюда», – и за бугром – там, где начиналась первая сапная дорога, – слышались скрип полозьев и ржанье лошадей.

XXIV

Над приволжскими степями стояла густая ноябрьская тьма. С пяти часов, когда темнело, сразу нельзя было разобрать – вечер это, полночь или пять часов утра, потому что ночь, длившаяся четырнадцать часов, была всё время одинаково непроглядна. Всё так же завывал над степью холодный ветер, и, словно спохватившись, что его слишком долго не было, падал всё усиливавшийся снег; всё так же беспрерывно скрипели по накатанному насту колёса грузовиков и железные ободья двуколок и молчаливо поворачивались на перекрёстках военные регулировщики со своими фонариками.

Всё это было однообразно и похоже час на час и день на день, и только тот, кто вздумал бы постоять подряд сутки или двое на одной из этих дорог, ведших к Сталинграду от Эльтона и от Камышина, понял бы всё величие этого однообразия, всё угрожающее спокойствие того, что происходило в эти дни на прифронтовых дорогах.

Подобно тому как год назад, в ноябре 1941 года, бесконечные эшелоны с пехотой и артиллерией шли к Москве и, не доходя до истекавшего кровью фронта, растворялись в подмосковных лесах, – подобно этому и здесь с последних чисел октября ночь за ночью, сначала по грязным, а потом по заснеженным фронтовым дорогам, в пургу, в гололедицу, двигались войска, ползли крытые машины, закутанные в чехлы гигантские орудия РГК, приземистые танки Т-34 и подпрыгивающие вслед за грузовиками на кочках маленькие противотанковые пушки.

Иногда осветительная ракета, сброшенная с немецкого самолёта, вырывала из мрака ночи белое пятно, в котором сворачивали в сторону с дороги грузовики, разбегались и бросались на землю люди, а бомбы с грохотом рвались среди грязи и снега. Потом всё снова становилось чёрным, и движение на дороге останавливалось на несколько минут, пока убирали обломки разбитого грузовика и оттаскивали в сторону мёртвых. И всё опять начинало ползти, катиться и ехать в прежнем направлении. Часть всего этого шла от Камышина и Саратова в степи и лесистые балки севернее Сталинграда. Другая часть людей, орудий и танков двигалась от Эльтона к Волге, пряталась где-то в извилинах Средней, Нижней и Верхней Ахтубы и спускалась оттуда к югу.

И в этом огромном движении людей, машин и оружия, и в том, как всё это двигалось, и в том, как всё это останавливалось, не доходя до Сталинграда, чувствовались та же воля и тот же характер, которые однажды уже во всей своей почти нечеловеческой выдержке проявились год назад под Москвой.

Когда командующий армией и Матвеев несколько раз в критические минуты просили в штабе фронта подкреплений, им каждый раз категорически отказывали, и только с левого берега Волги, сосредоточивая там всё больше артиллерии и гвардейских миномётных полков, поддерживали дравшиеся в Сталинграде дивизии щедрым огнём. Лишь дважды в самые тяжёлые дни штаб фронта, с разрешения Ставки, дал по дивизии, они прямо с марша были брошены в Сталинград и в течение педели, сделав своё дело, растаяли, сравнявшись по численности с остальными дравшимися там дивизиями.

В ту ночь, когда Сабуров молча, закрыв глаза, лежал у себя в блиндаже, а двое санитаров несли Аню по неокрепшему льду, член Военного совета армии Матвеев сделал пешком большую петлю по Волге и явился в блиндаж к Проценко, где имел с ним длинный разговор при закрытых дверях, если так можно было назвать две перекрывавшие друг друга плащ-палатки.

Матвеев вечером вернулся с того берега из штаба фронта, и Проценко был уже вторым командиром дивизии, которого он посещал за ночь. Когда Матвеев накануне был вызван в штаб фронта, он приехал туда с твёрдым намерением обрисовать всю тяжесть положения армии и ещё раз попросить подкреплений. Он ехал в штаб фронта, твёрдо убеждённый в том, что будет просить дивизию и что выпросит её, потому что она была ему абсолютно необходима. Он предвидел обычный отказ, но считал, что на этот раз его доводы окажутся сильнее.

Однако всё вышло наоборот. И командующий и член Военного совета фронта спокойно выслушали сначала его доклад, потом его просьбу и, против обыкновения, не сказали сразу ни да, ни нет. Потом, после длительной паузы, они переглянулись, и член Военного совета фронта, пододвинувшись имеете со стулом ближе к столу, где лежала карта фронта, положив на неё обе руки, сказал:

   – Мы не хотим вам отказывать, товарищ Матвеев, в том, что вы просите, потому что вы просите законно, но мы очень хотим, чтобы вы отказались от своих просьб сами. А для этого вам нужно, по крайней мере, хотя бы немного прочувствовать, что должно произойти в будущем.

Он внимательно посмотрел на Матвеева, и на его похудевшем, добром, простом лице появилась улыбка человека, который знает что-то, что его бесконечно радует.

   – Если мы вам скажем, товарищ Матвеев, что у нас нет дивизии, чтобы вам дать, или даже двух дивизий, то мы скажем неправду: они у нас есть.

Матвеев подумал, что это обычное предисловие к тому, что всегда говорилось в таких случаях, – что войска есть, но их нужно держать в резерве, что, кроме Сталинграда, несмотря на всю его важность, есть ещё огромный фронт от Чёрного до Баренцева моря и что всё это можно защищать, только имея под рукой свободные войска.

Но член Военного совета фронта ничего этого Матвееву не сказал, а, подвинув по карте обе руки так, что Матвеев невольно обратил внимание на его движение, остановил их – одну южнее, а другую севернее Сталинграда, потом повёл их обе вперёд и далеко за Сталинградом, там, где на карте были Серафимович, Калач и другие придонские города, решительным движением сомкнул руки.

   – Вот, – сказал он, и в голосе его в эту минуту было что то торжественное. – Вот, – повторил он.

Матвеев запомнил это слово и это движение рук по карте так ясно и отчётливо, что потом вспоминал всё это много раз и когда говорил с другими людьми, и когда думал об этом сам, и, в особенности, когда произошло то, о чём говорил этот жест.

   – Вы так думаете? – взволнованно спросил он.

   – Да, я так думаю. Вот и всё, что я пока могу вам сказать, – добавил член Военного совета фронта после паузы, – для того, чтобы вы сами это чувствовали и в трудные дни, что остались, дали почувствовать своим людям не планы наши, конечно, а то, что слова: «Будет и на нашей улице праздник», – слова не о таком уже далёком будущем. А теперь вернёмся к вопросу о дивизии. Значит, вам, чтобы удержаться, непременно нужна дивизия?

   – Нет, мы так вопрос не ставим, – сказал Матвеев.

   – Ну, хорошо. Но она вам нужна?

   – Нет, мы её не просим, – сказал Матвеев.

И с этим чувством, под влиянием которого он, даже не согласовав это с командующим армией, отказался от дивизии, Матвеев вернулся в армию, говорил с командующим, а потом отправился в части. Он взял на себя трудную задачу – за одну ночь попасть в обе отрезанные от главных сил дивизии. К Проценко он попал уже ко второму, усталый и озябший.

Проценко был рад приходу Матвеева. В последнюю неделю он лишь иногда с трудом связывался с командующим армией по телефону и сейчас, подробно доложив Матвееву обо всём происшедшем за это время в дивизии, впервые почувствовал, что какую-то часть тяжести переложил со своих плеч на чужие.

Матвеев выслушал всё, что Проценко ему сказал, и задал несколько вопросов, клонившихся к одному: сколько дней сможет продержаться Проценко с тем, что у него есть. Потом, сделав рукой такой жест, словно отбрасывал в сторону всё, о чём они говорили до этого, спросил, как Проценко представляет себе слова Сталина о том, что будет и на нашей улице праздник.

При этом неожиданном вопросе Проценко посмотрел в лицо Матвееву и уловил в его блестящих чёрных глазах то оживление, которое рождается у людей на войне, когда они ещё не могут сказать другим, но уже знают сами о чём-то предстоящем, хорошем и важном.

   – Я понимаю эти слова так, – ответил Проценко, – что товарищ Сталин сказал их седьмого ноября, значит, они должны скоро исполниться. Во всяком случае, до февраля.

   – Почему до февраля?

   – А потому, что если бы после февраля, – он бы сказал их двадцать третьего февраля, а если бы после мая, так сказал бы их первого мая. Такие слова на войне раньше времени не говорятся.

Проценко выжидательно посмотрел и понял по ответному взгляду, что и сам Матвеев такого же мнения на этот счёт.

   – Так как же? Чи прав я, чи ни?

   – Прав. Только надо додержаться.

   – Додержаться? – переспросил Проценко так, словно это слово показалось ему обидным. – Я лично, товарищ член Военного совета, не думаю дожить до того часа, когда немец будет здесь, где мы с вами сидим. Пока я жив, этого не будет.

Матвеев чуть заметно поморщился: слова Проценко показались ему слишком громкими.

Но Проценко, сказавший их от души, сразу же вслед за этим перешёл к текущим житейским делам и просьбам.

Текущими делами были пополнение боеприпасами (что Матвеев обещал), вылеты ещё большего количества У-2 по ночам (что Матвеев тоже обещал) и, наконец, присылка нескольких командиров из армейского резерва (в чём со свойственной ему быстротой и краткостью член Военного совета тут же отказал).

Матвеев был доволен, что упрямый и хитрый Проценко оказался настолько хитрым, чтобы сразу понять, зачем Матвеев приехал к нему, и не настолько упрямым, чтобы расспрашивать о подробностях. Поэтому, хотя уже пора было двигаться в обратный путь, Матвеев согласился задержаться и выпил две кружки крепкого чаю, о котором Проценко, любивший похвастаться, сказал почему-то, что он цейлонский и с цветком.

   – С цветком так с цветком, – согласился Матвеев. – Главное, что горячий.

Проводив Матвеева до порога и вернувшись к себе, Проценко приказал Вострикову подать карту. Востриков подал ему схему, сделанную от руки в штабе дивизии. Схема изображала те пять кварталов, где дралась в последнее время дивизия.

   – Карту, а не схему!

Тогда Востриков принёс общий план Сталинграда, на котором был виден весь растянувшийся вдоль Волги шестидесяти километровый город.

На этот раз Проценко рассмеялся:

   – Да нет, не эту. Большую карту. Цела она у тебя?

   – Какую большую?

   – Большую, всего фронта.

   – А... цела.

Востриков долго копался в чемодане, отыскивая карту, которую давно не вынимали.

И именно оттого, что Востриков так долго искал её, Проценко подумал о том, как безраздельно он сам привязал все свои мысли к Сталинграду и как мало последнее время думал обо всём, остальном – так мало, что целых два месяца не вынимал карту фронтов.

Когда Востриков расстелил перед ним на столе карту, где были старые, ещё сентябрьские пометки, Проценко, разгладив её руками, склонился над ней и задумался. Он стал глазами отыскивать города, реки и отметки прежних позиций, и у него возникло такое чувство, как будто он вылез из своих домов и кварталов, из Сталинграда на волю. Увидев всю огромность карты, он с полной ясностью почувствовал, что значит Сталинград, если, несмотря на то, что это всего лишь точка на огромной карте, – все другие города и все люди, которые в них живут, последние два месяца живут именно этой точкой – Сталинградом, и в частности этими пятью кварталами и блиндажом, в котором сидит он, Проценко. Он с новым интересом посмотрел на карту. И обе руки его невольно поползли по ней тем же движением, что и руки члена Военного совета фронта, и сомкнулись где-то на западе, далеко за Сталинградом.

И в этом движении было не только случайное совпадение, но и закономерность, потому что на войне самые крупные стратегические решения где-то в основе своей бывают ясны и общепонятны благодаря их простоте, рождённой железной логикой правильно понятых обстоятельств.

Под утро, но с таким расчётом, чтобы все могли ещё затемно вернуться к себе, Проценко созвал у себя командиров полков и батальонов.

Ночью через Волгу наконец перетащили по льду санный обоз с продовольствием и водкой, и в тесном блиндаже Проценко на столе были разостланы газеты и стояло несколько фляг с водкой, а взамен стаканов – аккуратно обрезанные банки из-под американских консервов. На двух блюдах лежала нарезанная толстыми кружками колбаса и подогретое консервированное мясо с картошкой. В центре стоила тарелка, на которой повар, решив блеснуть, устроил витиеватое сооружение из масла, с завитушками и розочками.

Проценко сидел на своём обычном месте, в углу. В блиндаже было жарко натоплено. Против обыкновения, на генерале была не гимнастёрка, а вытащенный из чемодана чистый китель; китель был расстегнут, и из-под него сверкала белизной рубашка. Сегодня ночью для Проценко вскипятили воду, и за час до прихода гостей он вымылся здесь же, в блиндаже, в детской оцинкованной ванночке, в которой мылся уже не первый раз, но ни за что не признался бы в этом никому. Проценко сидел распаренный и благодушный, ощущая приятную свежесть от полотна рубашки.

Обстановка тесный блиндаж, длинный стол и хозяин, сидевший в распахнутом кителе во главе стола, вызвали у вошедшего Ремизова неожиданную ассоциацию.

   – У вас, товарищ генерал, совсем как на море.

   – Почему на море?

   – Как в кают-компании.

Собрались почти всё одновременно. Ремизов с пунктуальностью старого военного явился ровно в 18.00, а остальные – кто раньше на две минуты, кто позже. Сабуров пришёл последним, с опозданием на пять минут: в ходе сообщении он споткнулся и сильно ушиб колено.

   – Простите за опоздание, товарищ генерал.

   – Ничего, нальём тебе штрафную, не будешь в другой раз опаздывать.

   – Садитесь, – пригласил Ремизов, подвигаясь на табуреты, – со мной пополам. Вот так, в тесноте, да не в обиде.

   – Прошу всех налить.

Когда все налили водку и наступила тишина, Проценко сказал:

   – Я сегодня собрал вас не на совещание, а просто чтобы встретиться, посмотреть в глаза друг другу. Может быть, не все мы доживём до светлого часа (слова «светлый час» прозвучали у него торжественно), но дивизия наша – доживёт! И мы выпьем за то, – он встал, и все поднялись вслед за ним, – что скоро наступит и на нашей улице праздник!

И в том, как он произнёс сейчас эти слова, тоже была какая то особая торжественность.

После тоста наступило молчание. Все азартно закусывали, в последние дни с едой было плохо и недоедания не замечали только потому, что слишком уставали. Потом был провозглашён второй тост, уже традиционный в каждой уважающей себя дивизии, – за то, чтобы она стала гвардейской.

Сабуров, сидевший напротив Проценко, внимательно наблюдал за генералом, которого знал давно и хорошо. Сейчас он несколько раз замечал, что Проценко начинает фразу так, словно хочет сказать что-то важное, известное только ему одному, но посередине останавливается и переводит разговор на другое, с трудом сдерживая себя.

Когда пришла пора расходиться, Проценко ещё раз обвёл взглядом сидевших за столом.

«Вот сидит Ремизов, – думал он, – до него полком командовал Попов, – его нет, до Попова – Бабченко, – его тоже нет. Вот сидит Анненский, он, может быть, и слабоват немножко для командира полка, пока ещё слабоват, но зато он прошёл всю школу осады, и полк его прошёл, и всё-таки он может командовать. Вот сидит Сабуров, сидит и не знает о себе того, что если, не дай бог, убьют или ранят Ремизова, или Анненского, или командира восемьдесят девятого полка Огурцова, то он, Проценко, если сам к тому времени будет жив, назначит Сабурова командиром полка. И все эти люди кругом не знают, какая судьба им выпадет на войне, чем они будут ещё командовать, где будут сражаться и под стенами каких городов найдут свою смерть, если найдут её».

И Проценко, который уже давно, каждодневно и беспрерывно, был по уши занят делами, хлопотами, сводками и донесениями – всей повседневностью войны, увидев сейчас вместе всех этих, собравшихся за столом, усталых людей, своих командиров, вдруг впервые, словно взглянув на них со стороны, почувствовал что-то волнующее, что заставляет холодеть спину, от чего подкатывает ком к горлу, о чём будут потом писать в истории и чему будут завидовать не испытавшие этого потомки.

Ему захотелось сказать на прощание какие-то особенные, высокие слова, но, как это часто бывает, он не нашёл их, так же, как не находил их в другие, самые решительные и, быть может, самые красивые минуты своей жизни. Он просто поднялся и сказал:

   – Ну, что же, друзья, пора, утром – бой.

Все поднялись. Он пожал каждому руку, и один за другим все вышли. Он задержал только Сабурова.

   – Присядь на минуту, Алексей Иванович. Сейчас пойдёшь.

Проценко решил проверить, как поняли присутствующие то, что он хотел им сказать, и, оставшись вдвоём, спросил Сабурова:

   – Ты меня понял, Алексей Иванович? Понял меня?

   – Понял, товарищ генерал. Очень хочется дожить до этого часа.

   – Вот именно, вот именно, – сказал Проценко, – очень хочется дожить. Я с завтрашнего дня стану чаще голову пригибать, когда по окопам ходить буду, – до того хочется дожить. И тебе советую.

Они помолчали с минуту.

   – Курить хочешь? – Проценко протянул Сабурову папиросу.

   – Спасибо.

Они закурили.

   – Мне Ремизов доложил насчёт твоей беды. Я к начальнику тыла человека отправил сегодня, дал приказание ему, чтобы он попутно узнал, в какой госпиталь попала. Чтобы ты след не потерял.

   – Спасибо, товарищ генерал, – сказал Сабуров почти равнодушно. Он мучился не оттого, найдёт или не найдёт Аню; он знал, что, если она будет жива, он обязательно найдёт её, – но жива ли она? И рядом с этим самым страшным вопросом то, о чём говорил Проценко, – найдёт он или не найдёт её, сейчас почти не волновало Сабурова. – Большое спасибо, товарищ генерал, – повторил он. – Разрешите идти?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю