Текст книги "Священная война. Век XX"
Автор книги: Константин Симонов
Соавторы: Андрей Платонов,Владимир Беляев,Леонид Леонов,Евгений Носов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 57 страниц)
XIII
Он проснулся не от шума, а от пристального взгляда. Перед ним стояла Аня. Она смотрела на него своими большими спокойными глазами. Он поднялся и молча сел, тоже глядя на неё.
– Как хорошо, что вы проснулись. Мне уже скоро уходить. – Она протянула Сабурову руку. – Здравствуйте.
– Садитесь, – предложил Сабуров, подвигаясь на койке.
Аня села.
– Вижу, вы совсем поправились.
– Да, совсем, – подтвердила Аня. – Я ведь была легко ранена. Только много крови потеряла. Вы знаете, – быстро добавила она, не дав ему ничего сказать, – я встретила маму. Мы теперь с ней вместе.
– Вместе?
– Ну, не совсем вместе. Она там же, в деревне, в избе живёт, где наш медсанбат стоит; я там ночую с нею вместе. То есть не ночую, а по утрам сплю, когда возвращаюсь с переправы.
– Вы уже давно опять ездите сюда?
– К вам первый раз, а вообще четвёртый день. Я маме про вас рассказывала.
– Что?
– Всё, что знаю.
– А что же вы знаете про меня?
– Очень много.
– Ну, а всё-таки?
– Много, много, почти всё.
– Всё?
– Я даже знаю, сколько вам лет. Вы тогда говорили правду. Мне ваш ординарец сказал.
– А что он вам ещё обо мне сказал?
– Что вас сегодня чуть не убили.
– Ещё?
– Ещё? Больше ничего. Мне некогда было спрашивать. Мы раненых сейчас сносили в одно место. У вас много раненых.
– Да, много, – помрачнев, вздохнул Сабуров. – Значит, некогда было. А если было бы время, ещё бы спрашивали?
– Да.
– Тогда спрашивайте у меня самого. – Он посмотрел на часы. – Проснулся раньше времени.
– Это я вас разбудила. Я на вас так долго смотрела, что вы проснулись. Нарочно. Я хотела, чтобы вы проснулись.
– Я очень рад вас видеть.
– Я тоже, – сказала Аня и посмотрела ему в глаза.
Он понял, что тот неожиданный поцелуй ночью, когда она лежала на носилках, ею не забыт, и вообще ничего не забыто, и что всё то немногое, что было между ними, на самом деле очень важно. Он почувствовал это сейчас, когда взглянул на неё.
– Я гут хорошо если два часа в сутки спал, – сказал он. – Даже почти не вспоминал о вас, так тут всё у нас было...
– Я знаю... У нас в медсанбате несколько раз были ваши бойцы. Я у них спрашивала, как у вас тут.
Аня теребила пальцами краешек гимнастёрки. Сабуров понял, что это не от смущения, а оттого, что она хотела сказать что-то важное и подбирала слова.
– Ну? – выжидающе спросил он.
Она молчала.
– Ну, что? – повторил он.
– А я много думала о вас, очень много, – сказала она с обычной, отличавшей её серьёзной прямотой.
– И что надумали?
– Ничего я не надумала. Просто думала.
Она вопросительно посмотрела на него, и он почувствовал – она ждёт, чтобы он сказал что-то хорошее, умное и успокоительное: что всё будет хорошо, что они оба будут живы и ещё что-нибудь такое же, взрослое, от чего она почувствовала бы себя под его защитой. Но ему ничего не хотелось говорить, ему просто хотелось обнять её. Он положил руку ей на плечо, как тогда на пароходе, чуть придвинул её к себе и сказал:
– Я так и думал, что вы придёте.
И за этими словами она почувствовала, что он тоже хорошо помнит тот поцелуй на носилках и что именно поэтому говорит: «Я так и думал».
– Вы знаете, – заговорила она, – наверное, у всех так бывает в жизни, как у меня сейчас. Приходит день, и чего-то в этот день очень ждёшь. Вот сегодня я с утра весь день ждала, что увижу вас, и ничего кругом не замечала. Днём очень стреляли, а я почти не замечала. Буду вот так ездить к вам и сама не замечу, как храброй стану.
– Вы и так храбрая.
– Нет, так не храбрая, а вот сегодня храбрая.
Он посмотрел на часы.
– На улице уже начинает темнеть?
– Да, – ответила она, – наверное. Я не заметила. Наверное, наверное, – встрепенулась она. – Надо уже вывозить раненых. Я пойду.
Он был рад этим её словам: «Я пойду», потому что по часам следовало уже начать готовиться к атаке, хорошо, что она уходит первой.
– В один раз не заберёте всех?
– Нет. Я ещё раза два буду сегодня. До утра бы всех успеть, и то хорошо...
Сабуров встал и сказал:
– У нас командир полка убит сегодня. Вы знаете?
– Знаю. Рядом с вами, мне сказали. Вас оглушило сегодня?
– Немножко, уже прошло.
Он посмотрел на всё и только теперь догадался, почему она сегодня говорила громче, чем обычно.
– Тоже Петя рассказал?
– Да... Я вас ещё увижу сегодня?
– Да, да, конечно, – заторопился Сабуров. – Конечно, увидите. А как же. Только...
– Что?
Он хотел сказать, чтобы она была осторожнее, и замолчал. Как она могла быть осторожнее? Всегда один и тот же, обычный путь, по которому надо нести раненых в одно и то же время суток. Как она могла быть осторожнее? Просто глупо было бы говорить ей об этом.
– Нет, ничего, – произнёс он. – Конечно, увидимся. Непременно.
Когда она вышла, Сабуров с минуту сидел молча. Потом встал и быстро надел шинель. Ему захотелось поскорей отбить склад не только потому, что это было нужно, но ещё и потому, что только после этого он мог увидеть Аню. Он подумал об этом и сам удивился этой мысли, похожей на мысль о любви.
Однако мысль всё-таки возникла и не исчезала. Она оставалась с ним и тогда, когда он давал последние распоряжения перед атакой, и когда они пошли в эту атаку и сначала ползли среди развалин, а потом перебегали под огнём, и когда, бросив две гранаты, он ворвался с остальными в склад и там началась та неразбериха с выстрелами, криками и стопами, которая называется рукопашной.
На этот раз он взял склад обратно, имея всего одного убитого и пять раненых. И хотя у него, как у многих русских людей, было не показное, а действительное правило не думать и не говорить плохо о мёртвых, но он ещё раз с раздражением подумал о Бабченко.
Ванин, вернувшийся днём из второй роты, участвовал в атаке вместе с ним. И хотя это было неблагоразумно, Сабуров не нашёл в себе сил отказать ему. Вообще он сейчас испытывал такое душевное состояние, при котором ему трудно было отказать человеку в чём-нибудь хорошем. Они всё время были рядом и вместе вернулись в блиндаж.
– Этот склад, между прочим, был для декораций, – сказал Ванин. – Вот тог дом, что впереди, это театр строился, а при нём склад для декораций. И двор. Там рельсы положены, чтобы на вагонетке декорации прямо со сцены увозить. Здорово, верно?
– Верно. – Сабуров невольно улыбнулся.
– Ты что? – спросил Ванин.
– Подумал, что нет ни одного дома кругом, о котором бы ты не знал всех подробностей.
– А как же? Я же всё это строил. И не только дома, я почти всех людей тут знаю. Тут девушка-сестра была у тебя, да?
– Да, – настороженно подтвердил Сабуров, подумав, что сейчас Ванин позволит себе какую-нибудь шутку на этот счёт.
– Её тоже знаю, – сказал Ванин, – увидел и вспомнил. Она на Тракторном работала, в инструментальном, нормировщицей. Мы её хотели комсоргом цеха рекомендовать.
Оказалось, это было всё, что он хотел сказать о девушке.
– Почти всех знаю, – повторил он, уже забыв о ней. – И Тракторный себе представляю не таким, как он есть, а каким он был раньше. И за станками люди. Ты чего угрюмый сегодня?
– Я не угрюмый. Просто думаю.
– О чём? О Бабченко?
– И о Бабченко.
– Да, – сказал Ванин, – убили. Интересно, кого теперь назначат. Может, тебя?
– Нет, – отверг Сабуров, – наверное, Власова из первого батальона. Он майор.
Зазвонил телефон.
– Вас спрашивают, – обратился связист к Сабурову.
Сабуров подошёл. У телефона был Проценко. Сабуров обрадовался его голосу.
– Как живёшь? – спросил Проценко.
– Ничего.
– Что же хозяина своего не уберёг, а?
– Не мог.
– А легко отбили склад? – спросил Проценко.
– Легко, с малыми потерями.
– Вот так с самого начала и надо было – отсечь подход подкреплений и отбивать ночью. Так и на будущее себе заведи.
Это звучало упрёком. Сабуров хотел было сказать, что не он устраивал эту дневную атаку, но промолчал. Бабченко был уже мёртв, и плох он был или хорош, но тоже погиб за Сталинград.
Аня сдержала своё слово и поздно вечером появилась ещё раз. Она очень торопилась, забежала на минуту. И сразу ушла. И Сабуров почувствовал тревогу за неё. Окружавшие их здесь в Сталинграде опасности были теперь совсем разные: одни, сами собою подразумевающиеся, – для него и другие, очень страшные и неожиданные, – для неё. И он понял, что теперь всегда будет бояться за неё.
Все дневные и вечерние дела были закончены. Оставалось ожидать двадцати трёх часов – времени, когда Сабуров приказал Юсупову прийти, чтобы вместе двинуться на рекогносцировку. Возможность разведать дорогу, а завтра ночью попробовать перебить немецкую роту после всех сегодняшних неудач и потерь казалась особенно заманчивой.
Юсупов явился через пять минут. Всё у него было уже готово: на шее висел автомат, две гранаты в аккуратном холщовом мешке были прикреплены к поясу. Он был без шинели, налегке, в одном наглухо застёгнутом ватнике. Так он всегда ходил в разведку.
– Сейчас пойдём, – сказал Сабуров. – Петя, скажи Петрову, что он со мной пойдёт.
Ефрейтор Петров сопровождал Сабурова в тех случаях, когда Петя оставался в штабе. Сабуров снял со стены свой автомат, надел так же, как и Юсупов, ватник, стянул его потуже ремнём и, положив в карманы две гранаты-«лимонки», которые любил за их малый размер и сильное действие, повесил на шею автомат.
Они вышли: впереди Юсупов, за ним Сабуров, последним Петров. Стояла сырая и тёмная – хоть глаз выколи – октябрьская ночь. Моросил дождик. Было так темно, что в первую секунду им показалось, что они вышли не на улицу, а только в тамбур между двумя дверьми. Контуры стен сливались с небом, и казалось, что ввысь над развалинами поднимаются тоже дома, только выкрашенные в более светлую краску.
Выйдя из блиндажа, Сабуров подумал, что, в сущности, не грех бы отложить эту рекогносцировку до завтра. И так слишком много всего было за день, а день этот не последний. Но ночная свежесть, тихий дождик и чёрное низкое небо заставили его встряхнуться.
– Хорошая ночь, – заметил Сабуров. – Верно?
– Так точно, товарищ капитан, – подтвердил Юсупов.
– У вас где семья, Юсупов, в Казани?
– Нет, в Иркутске. Мы уже пятнадцать лет в Иркутске живём.
– Далеко, – задумчиво произнёс Сабуров и подумал об Иркутске: наверное, там нет затемнения и на улицах горят фонари. Он на секунду представил себе, что было бы, если бы весь этот свет перенести сейчас сюда, в Сталинград. Вот сюда, где они идут. На всех углах стоят фонари и горят в полный накал. И окна освещены.
Он невольно усмехнулся своей мысли.
Через пять минут они добрались до второй роты, где их встретили у развалин дома Потапов и Масленников.
О том, что Сабуров отправляется на рекогносцировку, Масленников знал, но не одобрял этого, считая, что рекогносцировку должен производить не Сабуров, а именно он, Масленников. Но поскольку Сабурова было трудно отклонить от раз принятого решения, Масленников заранее под каким-то предлогом отправился во вторую роту к Потапову, чтобы на всякий случай оказаться именно там, откуда Сабуров пойдёт дальше. То, что Масленников встретил его, было для Сабурова неожиданно, однако он не выразил удивления, а только улыбнулся в темноте.
– Ты уже здесь, Миша?
– Да, товарищ капитан, я...
Масленников начал объяснять, почему именно он оказался во второй роте.
– Знаю, – прервал его Сабуров всё с той же невидимой в темноте улыбкой.
Ему было приятно, что Масленников тревожится за него и пришёл сюда, чтобы на всякий случай быть поближе.
Когда они уже двинулись, Масленников ещё раз подошёл к Сабурову, задержал его руку в своей и сказал тихо:
– Алексей Иванович.
– Ну?
– Алексей Иванович, – повторил Масленников.
– Ну что?
Сабуров не сразу понял, что Масленников хочет обнять его.
Они обнялись, и Сабуров пошёл. Масленников смотрел ему вслед. Не то что опасение, а какая-то безотчётная тоска, так часто оправдывающаяся на фронте, щемила сердце Масленникова с самого утра, когда он узнал о предстоящей рекогносцировке.
Сначала шли не прячась – темнота ночи позволяла это, потом Петров неосторожно брякнул дулом автомата о стену. Все трое замерли и притаились, ожидав посланной наугад пули. Но никто не стрелял. Тогда они пошли дальше.
Дождь всё ещё накрапывал. Стало холоднее. Ночь уже не казалась такой мягкой и спокойной, как вначале. Далеко за домами, левее, то и дело вспыхивала перестрелка.
Им пришлось продвигаться ползком между развалинами, по переулку, который был весь такой, словно здесь только что произошло землетрясение. Кроме обрушившихся вкось стен, превративших переулок в овраг, на земле, среди кирпичей, валялись самые разнообразные, иногда странные на ощупь вещи – обломки мебели, осколки посуды, разбитая ванна, исковерканный самовар, о разодранные края которого Сабуров оцарапал руку.
Так они ползли ещё минут пять, может быть, восемь. Хотя расстояние между нашей и немецкой линиями было очень небольшое – кое-где достигало двухсот метров, а кое-где сближалось до пятидесяти, но пробираться приходилось извилистыми проходами, среди обломков, и порой трудно было точно разобраться, к кому они сейчас ближе находятся – к своим или к немцам.
Они шли и ползли до тех пор, пока с ними не произошла одна из тех нелепостей войны, которую не могли предвидеть ни немцы, ни русские, ни Юсупов, ни Сабуров – никто и которая тем не менее всё-таки произошла. Когда, по расчётам Юсупова, они подползли уже на полсотни шагов к цели, над головами их раздалось знакомее, похожее на шум мотоцикла стрекотание мотора ночного У-2. Несколько, как из горшка высыпанных, мелких бомб разорвались кругом них. В этом не было ничего удивительного: они находились на «ничьей» земле, и лётчик не добросил бомбы всего на пустяк.
В тот момент, когда рядом с ними разорвались бомбы, Юсупов полз впереди, Петров рядом с ним, а Сабуров, готовясь вслед за ними опуститься на колени, чтобы ползти, стоял у полуобвалившейся стены. Ближайшая бомба упала рядом со стеной, в угол, под корень её. Обломок стены качнулся и рухнул на землю, накрыв кирпичами Сабурова. Кирпичи упали на него сбоку, как обвалившиеся детские кубики. Падая, Сабуров закрыл глаза. От этого удара, от силы взрыва и рванувшегося на него воздуха ему показалось, что всё кончено, что он убит. Но когда он упал и сразу же открыл глаза, то почувствовал не смерть и не слабость, а только тяжесть навалившихся кирпичей, а в носу и во рту вкус кирпичной пыли.
– Юсупов, – шёпотом позвал он, – Юсупов.
Юсупов не откликнулся.
– Петров, – прошептал Сабуров.
Никто опять не откликнулся. Ему почудилось, что впереди кто-то шелохнулся, но, придавленный кирпичами, он не мог двинуться. В теле было непривычное чувство страшной связанности, как будто его всего обкрутили канатом, оставив свободными только левую руку и голову. Кусок кирпича попал в лицо, и на глаза натекала кровь. Он дотянулся рукой и стёр кровь с глаз, размазав её по лицу. Потом пошарил вокруг себя и всеми пятью пальцами наткнулся на окровавленную мёртвую голову Петрова. Он тихо, сквозь зубы, вскрикнул и сделал судорожное движение, чтобы отодвинуться от мертвеца. Но его тело, зажатое обвалившимся кирпичом, было неподвижно, он мог только убрать руку.
Небо над головой было такое чёрное, словно он ослеп. Дождь – он только сейчас это заметил – всё ещё шёл. Рука онемела. Он придвинул её к телу и пальцами нащупал завалившие его кирпичи. Несмотря на боль, он помнил, что нельзя ни кричать, ни стонать, но никак не мог сообразить, где находится. Знал, что это где-то около развалин клуба. Но теперь, после того как его завалило кирпичами, не мог представить, куда лежит головой, с какой стороны находятся немцы и с какой свои. Над головой было только небо, одинаковое и тёмное. Он поймёт, где находится, только когда рассветёт. Он ужаснулся этой мысли. Никогда за войну, хотя он уже два раза был в окружении, мысль о плене не приходила ему в голову с такой ужасной ясностью. Когда рассветёт – его заметят и, если он ближе к немцам, чем к своим, возьмут в плен, и он ничем не в состоянии будет помешать.
Он закрыл глаза и, то теряя сознание, то снова приходя в себя, лежал ещё пять, а может быть, десять минут. Потом, стиснув зубы, подтянул онемевшую руку до обломка кирпича и тихо оттащил его в сторону. Опять стиснул зубы от боли, опять подтащил руку к телу, взял ею другой обломок и снова оттащил его в сторону.
Капли дождя все падали и падали ему на лицо. Хотелось стереть их, но не стоило поднимать для этого руку. Она нужна была только для одного: брать кусок кирпича и тихо отодвигать его в сторону, брать другой кусок, снова отодвигать, и так до конца – до смерти, до потери сознания, – он не знал, до каких пор, но чувствовал, что, пока в его теле сохранится хоть проблеск жизни, он будет делать одно и то же движение – брать обломок кирпича и оттаскивать его в сторону.
Это была холодная дождливая ночь 12 октября – ровно тридцатая ночь с той первой, когда он со своим батальоном, переправившись через Волгу, вылез на этом берегу.
XIV
Стояла тишина. Ни шёпот раненых, лежавших на соседних койках, ни прерывистое дыхание умирающих, ни звон аптечных пузырьков – ничто не могло нарушить ощущения тишины. Кругом было много белых простынь и халатов, и самая тишина казалась Сабурову белой.
Тишина длилась уже восемь дней, казалось, ей не будет конца, и никто не может её нарушить. За окнами падал и таял мокрый, первый снег, и он тоже был, как тишина, белый.
Тело продолжало ещё болеть, но оно тоже болело тихо, – не скрежещущей, острой болью, как рваная рана, а тихой, щемящей. Кругом него, в сущности, было не так уж тихо: приносили и уносили раненых, иногда кто-то кричал, но после Сталинграда всё это казалось Сабурову тишиной.
Его лечили, кормили, обмывали, но, в сущности, он был только одним из многих, и никто им тут особенно не интересовался. Он был привезён сюда с того берега весь в синяках и кровоподтёках. Теперь он выздоравливал. Это было записано в истории его болезни. Но как всё произошло, как его спасли, как он остался жив, как он очутился на этом берегу, никто не знал. Одни санитары передали его с рук на руки другим, эти другие принесли его сюда, и когда он спросил врача, как он тут оказался, тот только развёл руками:
– Вернётесь в часть, узнаете. Ничего не могу вам сказать.
Напрасно Сабуров силился вспомнить, как всё произошло. Он помнил только, как начал откладывать в сторону обломки кирпичей, а дальше ничего не помнил.
Тишина была, пожалуй, лучшим лекарством, которое требовалось сейчас Сабурову. И хотя он чувствовал себя всё лучше и лучше, ему всё ещё ничем не хотелось нарушать этой тишины, среди которой было так спокойно и хорошо. Последние недели в Сталинграде он столько приказывал, кричал, убеждал, спорил, что ему приятно было молчать, и он прослыл самым молчаливым больным в палате. Он лежал и молчал. Ему не хотелось говорить.
И даже на восьмой день, утром, когда в их палату своей лёгкой, неслышной походкой вбежала Аня и, пройдя между рядами коек, села у его ног, ему не захотелось говорить. Он смотрел на её милое, усталое лицо, на её руки, тихо лежавшие на коленях, смотрел в её глаза, так глядевшие на него, как будто она всё время прямо, прямо шла к нему целую тысячу вёрст, – и ему не хотелось говорить. Она в первую минуту тоже ничего не сказала. Потом заговорила вдруг, сразу и обо всём. Прежде всего она рассказала о том, как, беспокоясь долгим его отсутствием, Масленников пошёл вслед за ним и нашёл его лежавшим без сознания на полдороге между нашими позициями и тем местом, где остались мёртвые Петров и Юсупов.
И всё же Сабуров не вспомнил, как он полз, даже сейчас, когда Аня рассказала ему это. Значит, он всё-таки стащил с себя обломки и пополз. Как странно, что он ничего не помнит.
Потом Аня рассказала, как его принесли в батальон и как она увидела его на носилках и подошла к нему.
Сейчас, рассказывая об этом, она посмотрела на него таким прямым взглядом, каким смотрят, когда уже ничего не выбирают и ничего не боятся.
– Я увидела, как вы лежите. И мне стало страшно, что вы умерли. Я вас стала целовать. Потом вы открыли глаза и сразу же закрыли. И я вас ещё поцеловала, но вы уже не открывали больше глаза.
Потом Аня рассказала, как она вместе с санитарами несла его к берегу и как они переплывали на барже и в них стреляли, потому что было уже почти светло.
– Совсем как тогда стреляли. Помните? – спросила она.
– Помню.
– И я очень боялась, – сказала она. – Когда переправились, я сказала санитарам, чтобы они вас доставили непременно сюда, боялась, что вы куда-нибудь ещё попадёте и я вас уже не найду.
– Почему вас так долго не было? – спросил Сабуров.
– Я не могла, – произнесла она виноватым тоном. – Я переправилась обратно и думала, что на следующую ночь буду здесь, но переправу разбили. А потом там набралось столько раненых, что, пока их всех не переправили, меня оставили с ними там. Целых шесть дней. А вы лучше себя чувствуете?
– Да, – подтвердил Сабуров. – Я уже сегодня сидел и даже пробовал ходить.
Они помолчали. Потом она сказала:
– Вы знаете, мама тоже здесь...
– Вы мне говорили тогда ещё... – как о чём-то очень далёком, сказал Сабуров. – Здесь, в этой деревне?
– Да. Мама хотела тоже прийти сюда, но я пошла одна. Я всё сказала ей о вас.
Она сказала это «все» так, что Сабуров почувствовал, что это и в самом деле очень много.
– А у меня, – сообщила Аня, – теперь тоже орден.
– Ну? – улыбнулся Сабуров. – Где же он? Уже выдали?
– Да.
– Покажите.
Она приоткрыла халат, и он увидел у неё на гимнастёрке орден Красной Звезды, только не запылённый, с потрескавшейся эмалью, как у него, а совсем новенький, блестящий.
Аня, скосив глаза, тоже посмотрела на орден. У неё был очень довольный вид. Сабуров улыбнулся. Она увидела его улыбку и тоже улыбнулась.
Он приподнялся на подушке на локтях.
– Милый, – сказала Аня, дотянувшись до его плеч обеими руками. – Милый, – повторила она.
Он снял её руку со своего плеча и поцеловал долгим поцелуем, от которого она покраснела, но руку не отняла и даже не потянула к себе, а продолжала смотреть на него внимательным, счастливым взглядом.
– Если бы не война...
Он хотел сказать, что если бы не война, то он сейчас же увёз бы её далеко отсюда и никогда бы больше не отпустил.
– Если бы не война, мы не встретились бы, да? Ведь да? – настойчиво повторила она, словно боясь, что он будет спорить.
– Да, – согласился он. – Я это и хотел тебе сказать.
Он первый раз сказал ей «ты».
– Я знаю, что я сделаю, – сказала Аня, по-прежнему не отрывая от него взгляда. – Мне сегодня дали отпуск на целые сутки. Я вас... – Она запнулась. Она слышала, как он вместо «вы» сказал ей «ты», и поняла значение этой перемены, и ей, в свою очередь, тоже хотелось сказать ему «ты», но его небритое, усталое, похудевшее в дни болезни лицо было такое взрослое, почти старое, что она не решилась. – Я вас отсюда возьму, – сказала она.
– Возьмёшь? Куда?
– К маме. Вы будете дальше лечиться у мамы... у нас, – поправилась она. – Вам уже, наверное, можно переехать. Мама будет за вами ухаживать. И я, когда буду дома. Я буду уезжать вечером и ночью возить раненых, как всегда, а с утра ухаживать за вами.
– А когда же ты будешь спать? – улыбнулся Сабуров.
– Потом, когда вы выздоровеете.
Она соскочила с койки, сделала шаг к двери, потом вернулась, быстро и коротко поцеловала его в губы и выбежала.
Сабуров, ожидая услышать какое-нибудь замечание или увидеть насмешку на лицах людей, лежавших с ним в одной палате, выжидающе оглянулся по сторонам. Но никто не заговорил и не усмехнулся.
Сабуров закрыл глаза, ему казалось, что так с закрытыми глазами ему легче будет дождаться возвращения Ани.
А она в это время стояла в том же здании школы в маленькой комнате нижнего этажа перед главным врачом.
Главный врач принадлежал к распространённой среди хирургов категории циников. Он был плотный, с румяным лицом и словно нарисованными чёрными усами и бровями. Хороший хирург, спасший на своём веку немало людей, он тем не менее считал своим долгом говорить, что относится к медицине скептически, делал операции с подчёркнутым хладнокровием, говорил об ампутированных руках и ногах с усмешкой и любил отпускать двусмысленные шутки, не стесняясь присутствия женщин. Аня это знала, и главный врач представлялся ей человеком меньше всего способным выслушать и понять то, что она ему хотела сказать.
Поэтому, войдя к нему, она вся напряглась и сжалась в комок, с твёрдой решимостью всё равно сказать то, что она хотела, и не дать ему обидеть ни себя, ни Сабурово, ни, больше всего, то новое, что вошло и наполнило её жизнь радостью.
– Товарищ военврач, у меня к вам просьба.
– Надеюсь, вам ничего не нужно ампутировать, – сказал он с привычной улыбкой. – Все обращаемые ко мне просьбы обычно ограничиваются этим.
– Нет, – ответила она. – Здесь лежит... один капитан, капитан Сабуров...
– Сабуров? Ага, помню. С ушибами. Ну?
– Он выздоравливающий.
– Совершенно верно. Очень приятно. Так что же из этого?
– У меня здесь мама живёт в деревне...
– Тоже очень приятно. Но какое отношение имеет одно к другому?
– Я прошу, – продолжала Аня, подняв на него глаза, – я хочу, пока он выздоравливающий, взять его к нам.
У неё были такие ясные, обрекающие на молчание глаза, что главный врач, у которого с языка уже готова была сорваться неопрятная шутка, промолчал.
Я его хочу взять к нам. Я вас очень прошу...
– Зачем? – уже серьёзно спросил он.
– Ему там будет лучше.
– Почему?
– Ему там будет лучше, – упрямо повторила Аня. – Я знаю, ему там будет лучше. Я вас очень прошу.
– Он что, ваш родственник?
– Нет, но... мне это очень нужно. Я должна быть с ним вместе, – отчаянно сказала она, решившись с этой минуты на любые слова, к каким бы он её ни вынудил, и на любые признания, даже ложные.
Главный врач считал в порядке вещей то, что у его сестёр и санитарок бывали романы с выздоравливающими, и не преследовал их, присвоив себе лишь право беззлобно, но грубовато шутить над этими маленькими тайнами. Но с такой откровенной, бесстрашной просьбой к нему обращались впервые.
Он растерялся от неожиданности и от взгляда Ани, смотревшей на него с такой свирепой надеждой, что он почувствовал себя почти как за операционным столом во время трудной операции.
Он должен был решать судьбу чужой жизни – это было ясно. Здесь нельзя было отвечать: «Посмотрим, как он себя чувствует», или: «Это не положено по правилам», или: «Надо подумать», – и, к чести его, ему не пришло в голову сказать ни одной из этих фраз. Ему оставалось сказать только «да» или «нет», и он сказал:
– Да, хорошо.
Разговор оказался неожиданно коротким. Ни он, ни Аня не знали, что говорить дальше, особенно Аня, приготовившаяся к отпору. Она полминуты растерянно постояла против него и, даже не поблагодарив, вышла.
Через час Сабурова в маленьком докторском «газике» перевезли на другой конец деревни – на выселки, в один из стоявших у самой воды домиков. Ниже домика протекала вода – спокойная, медленная и зелёная. Это был один из бесчисленных рукавов волжской Ахтубы. От воды к дому маленькой аллейкой поднималось несколько низкорослых ив. И вода, и оголённые деревья, и вросший в землю маленький домик показались Сабурову почти такими же тихими, как госпиталь.
В комнате, разгороженной на две половины – чистую и чёрную, – тоже было тихо. Тихо посторонился у дверей встретившийся им мальчик, тихо сидели за столом дно покрытые чёрными платками немолодые женщины – хозяйка избы и мать Ани. Это начавшееся в госпитале ощущение тишины неизменно оставалось у Сабурова все десять дней, которые он здесь прожил.
Когда он вошёл в избу, поддерживаемый под руку Аней и санитаром, хозяйка, степенно поклонившись ему, сказала: «Милости просим», а мать Ани сначала всплеснула руками, потом сказала: «Господи», потом: «Ой, до чего же вы переменились» – и только после этого: «Здравствуйте».
Санитар посадил Сабурова на широкую крестьянскую лавку у стола и остановился в сомнении.
– Ничего, – сказал Сабуров, – дальше сам дойду. Спасибо.
Санитар вышел. За ним на свою половину ушла хозяйка.
Аня подошла к большой кровати, стоявшей у русской печи, разделявшей избу на две половины, открыла одеяла и стала взбивать подушки, то есть сделала то, что санитарки каждый день делали в госпитале, но Сабурову казалось, что всё это у неё выходит как-то особенно хорошо. Он любовался ею, и ему было почти жаль, когда она сказала:
– Ну, вот и готово.
– Сейчас я перейду, подожди, – сказал он.
Мать Ани сидела тут же, за столом, и по тому, как она на него смотрела, он понимал, что с дочерью был уже разговор о нём. Мать Ани выглядела сейчас совсем не так, как тогда в Эльтоне. Казалось, она уже всё пережила и всё измерила в своей душе и теперь только ждала, когда всё это кончится.
– Да, здесь лучше, чем в Эльтоне, – сказал Сабуров после молчания.
– Лучше, – подтвердила она. – Мы тогда без памяти были. Я родню – и то забыла. Так до самого Эльтона и промахнула. А ведь тут у меня золовка. Конечно, хорошо. Разве сравнишь? Кабы под эту крышу да всю семью. Похудели как, – добавила она, поглядев в лицо Сабурову, и сразу перевела взгляд на Аню, молча сидевшую против него за столом.
И Сабуров понял, что мать этим взглядом прикидывает, как они будут вместе: он и Аня – такая молодая.
– Всё ездит она, – сказала мать и кивнула в сторону Ани. – Всё ездит, всё ездит, по пять раз на дню. И когда только это кончится?
Она встала, подвязала углы платка и пошла к дверям.
– Мама, мама, подожди, – кинулась к ней Аня. – Помоги Алексея Ивановича уложить.
– Да я сам, – попробовал возразить Сабуров.
Он хотел встать, но Аня уже подошла к нему с одной стороны, мать – с другой, и он, опираясь на их плечи, доковылял до кровати. Ноги ещё страшно ныли и подламывались. Когда он вытянулся на кровати, ему пришлось вытереть со лба испарину.
Мать вышла. Аня пододвинула скамейку и села рядом с ним.
– Ну? – скапал он.
– Хорошо? – ответила Лия вопросом на вопрос.
Сабуров протянул ей руку, она взяла её в свои и долго сидели, глядя на него, чуть-чуть раскачиваясь на скамейке, то ближе к нему, то дальше от него. Вдруг она испуганно остановилась.
– А руку совсем не больно?
– Нет, совсем не больно.
И она снова начала раскачиваться, пытливо глядя ему в лицо, разглядывая на нём каждую морщинку. Это был её человек, совсем её. Вот он лежал здесь, в её доме, и пусть дом был на самом деле не её, и завтра опять нужно будет ехать в Сталинград ей, а скоро и ему, но сейчас она держала его за руку и смотрела на него, и всё это было так неожиданно и хорошо, что у неё навернулись слёзы.