Текст книги "Священная война. Век XX"
Автор книги: Константин Симонов
Соавторы: Андрей Платонов,Владимир Беляев,Леонид Леонов,Евгений Носов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 57 страниц)
– Что ты? – спросил он.
Не отпуская его руки, она вытерла глаза о его плечо.
– Ничего. Просто я очень рада.
Она отодвинула скамейку, пересела на кровать, уткнулась лицом ему в грудь и заплакала. Она плакала долго, поднимала заплаканное лицо, улыбалась и снова утыкалась ему в грудь. Она плакала, вспоминая переправы через Волгу и то, как её ранили, и как ей было больно, и как он поцеловал её тогда, и как она волновалась, и как долго она его не видела, и какой он страшный был, когда его нашли, и как потом шесть дней она не могла попасть к нему.
Он смотрел на её волосы и медленно проводил по ним пальцами. Потом крепко и безмолвно прижал её к груди обеими руками. Услышав шаги, он сделал движение, чтобы отстраниться, но Аня, наоборот, только крепче прижалась к нему. Потом она подняла голову, посмотрела на мать и снова ещё крепче прижалась к нему. И тогда его осенило чувство, которое потом уже не исчезало, – что это навеки.
Весь день прошёл как во сне. Мать Ани входила и выходила, всем видом своим стараясь показать, что дети могут не стесняться её присутствия. Сабуров так и видел на её губах это слово «дети», и ему было странно, что оно может быть отнесено к нему какой-то другой женщиной, кроме его матери.
Аня, как он её ни удерживал, перед обедом убежала, принесла аптечный пузырёк со спиртом и, щурясь, осторожно переливала из него спирт в бутылку и разбавляла водой. Все эти мелочи, – как она вбегала и выбегала, как разбавляла спирт, как щурилась, – были бесконечно милы Сабурову. Потом, когда к его кровати придвинули стол, Аня побежала за хозяйкой избы и притащила её. Та на минуту церемонно чокнулась с Сабуровым и чинно выпила, не поморщившись, – так, как обычно пьют пожилые деревенские женщины. Потом она ушла.
Аня за обедом, сидя рядом с матерью, быстро рассказала Сабурову, как они раньше жили, о себе, об отце, о братьях, – словом, всё то, что лихорадочно говорится вдруг, разом и только очень любимому человеку. А он полулежал, опираясь на здоровую руку, слушал её и думал о том, что придёт время – и она уже не будет ходить в кирзовых сапогах и не будет таскать носилок и возить через Волгу раненых. И они вместе уедут. Куда? Разве он мог знать – куда? Он знал только, что, наверное, это будет очень хорошо. О том же, что будет через несколько дней, когда он вернётся в Сталинград, Сабуров думал вскользь; ему казалось, что всё это как-то устроится. Может быть, даже удастся сделать так, чтобы Аня была с ним вместе, в его батальоне, надо только сказать Проценко. Он вспомнил хитрое, добродушное лицо Проценко, и подумал, что, будь другое время, Проценко наверно, приехал бы на свадьбу. «Свадьба»... Сабуров улыбнулся.
– Что ты улыбаешься? – спросила Аня, всё ещё запинаясь на слове «ты».
– Так, одной мысли.
– Какой?
– Потом скажу. Ты не сердись. Хорошо?
– Хорошо.
Он подумал «свадьба», и вспомнил свой блиндаж, и представил себе, как, вернувшись, сидит там за столом с Аней и рядом те, кого он мог бы позвать в такой день: Масленников, Ванин, Петя, может быть, Потапов... Представил себе и подумал, цел ли блиндаж и как они там все без него.
Когда кончили обедать и мать стала убирать со стола, Аня снова села рядом с Сабуровым на кровати. Хозяйка принесла им большое антоновское яблоко, и они стали есть его вдвоём, поочерёдно откусывая и стараясь побольше оставить другому.
Потом Аня вдруг вскочила.
– Мама, погадай!
Мать отнекивалась.
– Нет, погадай.
Стол, который был уже отодвинут от кровати, опять придвинули, и мать, сказав, что она уже давно не гадала, да и что же гадать, раз они всё равно люди неверящие, всё-таки разложила карты.
Сабуров никогда не понимал, почему чёрная шестёрка означает длинную дорогу, а трефовый туз – казённый дом и почему, если пиковая дама ложится к чёрной десятке, то это не к добру, а если выходят четыре валета, то это к счастью, но ему всегда нравилась уверенность, с которой гадающие объясняют значение разложенных карт.
Аня внимательно следила за руками матери, раскладывавшей карты. И так как ей в этот день казалось ясным всё её будущее, она легко находила объяснения всему, что говорила мать. Дальняя дорога была переправой через Волгу, а казённый дом – сабуровским блиндажом. Когда же мать выложила крестовую даму, которая и сочетании с бубновым королём означала, что у Сабурова есть крестовый интерес, то, хотя по всем правилам Аня была не крестовая, а червонная дама, она всё равно, смеясь, сказала, что крестовая дама – это, безусловно, она, потому что она медичка с крестом.
Наконец матери надоело гадать, она собрала карты, завесила окна мешками и вышла.
Сабуров, утомлённый долгим сидением, откинулся на подушку и лежал неподвижно. Аня взяла полушубок, подушку и стала стелить себе на лавке, у стены. Сабуров молча наблюдал за ней. Мать заглянула ещё раз по хозяйственным надобностям и совсем ушла. Аня подошла к Сабурову, встала на колени около кровати, приникла к нему, послушала сердце и шёпотом сказала «стучит», как будто в этом было что-то особенное. Но особенное было в тишине, стоявшей вокруг, в том, что мать ушла, а они остались, и, главное, в том, что им предстояло долго быть вместе.
Аня стояла на коленях и целовала его. Она не стыдилась его, и он чувствовал, что она полюбила в первый раз и любовь эта такая большая, что в ней тонет всё остальное – и чувство страха, и чувство стыда, и смятение. Она поднялась с колен и села рядом с ним, потом обняла его. Он тоже крепко обнял её и почувствовал, как у него болят руки и грудь оттого, что он крепко обнял её, но ему было радостно: от этой боли, которую он испытывал, он чувствовал её ещё ближе к себе.
XV
Он проснулся утром от шума самовара, и было странно, что он видит эту же комнату и что так же мать суетится у стола, как будто всё не должно было перемениться.
Аня вбежала из сеней, откуда до этого слышался плеск воды.
– Ты проснулся? – спросила она. – Я сейчас.
Она выжала свои длинные мокрые волосы, накручивая их на кулаки, совсем как тогда, на пароходе, когда он увидел её в первый раз.
Потом она снова ушла в сени. Сабуров закрыл глаза и вспомнил всё подряд, минута за минутой, со вчерашнего утра – и утро, и день, и ночь. Кроме слов о любви, которые были ему сказаны, кроме поступков, которые свидетельствовали об этой любви, было ещё что-то, из-за чего он сейчас безгранично верил в её любовь к нему. Это было то подсознательное чувство, с которым она ночью касалась его избитого, больного тела. Никто не мог бы ей этого сказать, ни один врач, но она каким-то чутьём знала, где у него болит и где нет, как его можно обнять и как нельзя. В самих её руках было заключено столько любви и нежности, что он, вспоминая об этом, не мог прийти в себя.
В четыре часа дня Аня должна была уходить. Она натянула сапоги, надела шинель, аккуратно заштопанную в трёх местах, где её пробило осколками мины, надвинула на голову пилотку и, быстрым шагом подойдя к постели, решительно и крепко один раз поцеловала Сабурова и так же решительно вышла.
Теперь до завтрашнего дня он ничего не будет знать о ней. За войну он привык, казалось бы, к самому страшному – к тому, что люди, здоровые, только что разговаривавшие и шутившие с ним, через десять минут переставали существовать. Но то, что творилось с ним сейчас, не имело ничего общего с этим привычным. Впервые в жизни он испытывал в этот день и в эту ночь трепет ожидания, тревогу, суеверный страх, что вот именно сейчас, когда, кажется, всё так хорошо, с нею что-нибудь случится. Он вспоминал тысячи опасных вещей, которых ни обычно не замечал. Он вспоминал переправу и берег, на котором рвутся мины, и ходы сообщения, такие мелкие, что если и них но нагибаться, то всегда видна голова, а она, наверное, не нагибается. Он рассчитывал по часам, когда примерно она будет на берегу, когда пойдёт баржа, сколько времени займут переправа и выгрузка, сколько времени понадобится, чтобы добраться до батальона, сколько нужно для того, чтобы положить на носилки раненых, сколько займёт дорога обратно. Но все эти праздные вычисления (праздные, ибо он лучше, чем кто бы то ни было, знал, как нельзя на войне угадать, что и сколько займёт времени) не успокаивали его.
До Сталинграда отсюда было километров восемнадцать. Всю ночь он слышал то удалявшуюся, то приближавшуюся канонаду. Она была как неумолчный стук часов, ею отмеривалось время. И хотя он знал, что канонада то слышнее, то глуше из-за ветра, это не помогало ему освободиться от тревоги. Когда канонада становилась громче, ему было тревожнее, как будто грохот её мог быть действительно мерилом опасности для Ани.
Мать Ани вечером долго строчила на швейной машине в другой половине избы. Потом она вошла с огарком, поставила его на стол и взглянула на Сабурова.
– Не спите? – спросила она.
– Нет, не сплю.
– Я тоже первое время, когда она уходила, не спала, а теперь сплю. Ведь у меня все на фронте, и если за всех не спать, то умрёшь в неделю. А у вас есть родные-то?
– Есть. Мать.
– Где?
– Там.
Сабуров сделал тот жест рукой, который делали многие и по которому все сразу понимали, что там – значит у немцев.
– А здесь кто?
– Никого. Одна она... Что вы шили?
– Я-то? Да тут золовка ситчику дала, я и шью Аньке. Девчонка ведь всё-таки. Платье захочет надеть хоть раз в месяц, вот и шью. А на ноги всё равно ничего нет. Или эти ей отдать?
Она села на стул, положила ногу на ногу и задумчиво посмотрела на свои старые, стоптанные, на низких каблуках туфли. Потом подняла голову, взглянула на Сабурова и, должно быть вспомнив их встречу, сказала:
– Тоже не свои. Добрые люди дали. Раньше у меня нога меньше была, чем у неё, а после, как сожгла, у меня ноги опухшие стали, наверное, ей туфли впору будут. Как думаете?
Она спросила это так, словно Сабуров знал о её дочери больше, чем она, мать, и в этом маленьком, смешном, может быть, вопросе было признание всего, о чём он теперь думал.
Не отвечая прямо, Сабуров сказал:
– Я встану, и мы свадьбу сыграем, – и сам улыбнулся этому слову. – Вы не обидитесь на то, что мы там сыграем свадьбу?
– На той стороне? – спросила она просто.
– Да.
– Где вам жить, там и делайте, – произнесла она примирительно.
«Та сторона» была для неё Сталинградом, городом, в котором она жила и полной истины о котором, какие бы слухи ни доходили оттуда, она всё же, в силу привычки, не могла себе представить.
– Главное, чтобы переправы этой не было по три раза на дню, – продолжала она. – Пусть уже лучше там, с вами.
Она ещё долго сидела с Сабуровым и разговаривала о том, о чём любят говорить матери с мужьями своих дочерей, – как Аня росла, как болела скарлатиной и корью, как она отрезала себе косы и потом опять отпустила, как мать за ней ходила всю жизнь, потому что дочь-то ведь одна, и о многих иных мелочах, о которых ей было приятно рассказывать.
Сабуров слушал её, и ему было и радостно и грустно, – радостно оттого, что он узнавал эти милые подробности, и грустно потому, что он всего этого не видел сам, а ему, как и всем сильно любящим людям, хотелось быть свидетелем всех её поступков, всего, что у неё было в жизни до него.
Мать разговаривала с ним, и он чувствовал, что сейчас он был не сильнее, а слабее этой старой женщины, сидевшей против него. Она умела лучше ждать и быть спокойнее, чем он. И даже, пожалуй, она нарочно успокаивает его этим разговором.
Наконец она ушла. Сабуров не спал всю ночь и лишь часов в одиннадцать утра, когда солнце заглянуло в окна и жёлтой полосой легло на кровать, он неожиданно дли себя задремал. Он проснулся так же, как когда-то в блиндаже, от пристального взгляда. Аня сидела на кровати у его ног и смотрела на него. Он открыл глаза, увидел её, сел на кровати и протянул к ней руки. Она обняла его и силой уложила обратно.
– Лежи, милый, лежи. Как ты спал?
Ему было стыдно за эти пятнадцать минут, которые он продремал, не дождавшись её, но говорить, что он не спал всю ночь, он не хотел, – это, наверное, огорчило бы её больше, чем обрадовало.
– Ничего спал, – сказал оп. – Ну, как там?
– Хорошо, – ответила Аня. – Очень хорошо.
Она говорила весело, но на её оживлённом лице лежали следы усталости, а веки были опущены, как у человека, который так долго не спал, что может заснуть в любую секунду. Он посмотрел на часы: было двенадцать, а в четыре ей снова уходить.
– Сейчас же ложись спать! – сказал он.
– А поговорить? – улыбнулась она. – Я ехала на пароме и всё вспоминала, что я тебе ещё не сказала. Я столько ещё тебе не сказала.
Опа наскоро вылила чашку чаю, прилегла рядом с ним и через минуту заснула на середине недосказанного слова. Он лежал на спине, подложив руку под её голову, и ему казалось, что случилось невозможное – время остановилось.
Это ощущение остановившегося времени продолжалось у него все десять дней, что он прожил здесь до своего возвращения в Сталинград. Как человек, привыкший смирять природную порывистость, он заставлял себя не думать о том, что сейчас происходило там, в его батальоне. Всё равно он не мог там быть сейчас, и что пользы было ежеминутно думать об этом. Оставалось только то, с чем ничего нельзя было поделать, – всё возраставшее ощущение огромности происходившей там, в Сталинграде, битвы. И чем дольше он отсутствовал, тем больше нарастало это ощущение. Он только здесь до конца понял, какой тревогой в человеческих сердцах звучало издали слово «Сталинград».
Вести доходили до него то через Аню, то через хозяйку, то через заходивших иногда из госпиталя раненых, и вести эти были нерадостны. Он удерживал себя от того, чтобы расспросить Аню подробней. Он не хотел отсюда, издали, узнавать эти подробности, откладывал всё сразу до того дня, когда поедет туда сам. Но когда Аня появлялась, по её глазам, по походке, по усталости он молча делал свои собственные заключения о том, что там происходило в этот день.
Однажды – это было на седьмые сутки, часа через три после того, как Аня ушла, – он услышал, как на крыльце кто-то называет его фамилию, потом послышались быстрые шаги, и в комнату вошёл Масленников.
– Алексей Иванович, дорогой! – торопливо закричал Масленников с порога, подбежал к нему, обнял, расцеловал, снял шинель, подвинул скамейку, сел против него, вытащил папиросу, предложил ему, чиркнул спичкой, закурил, – всё это быстро, в полминуты, – и, наконец, уставился на него своими ласковыми чёрными глазами.
– Ты что же батальон бросил, а? – улыбнулся Сабуров.
– Проценко приказал, – сказал Масленников. – Пришёл в полк, потом в батальон и приказал мне на ночь к вам съездить. Как вы, Алексей Иванович?
– Ничего, – сказал Сабуров и, встретив взгляд Масленникова, спросил: – Что, сильно похудел?
– Похудели.
Масленников вскочил, полез в карманы шинели, вытащил пачку печенья, пакет с сахаром, три банки консервов, быстро положил всё это на стол и опять сел.
– Подкармливаешь начальство?
– У нас много всего сейчас. Снабжают хорошо.
– А по дороге топят?
– Иногда топят. Всё как при вас, Алексей Иванович.
– Ну, какие же ты геройские подвиги там без меня совершил?
– Какие же? Всё так же, как при вас, – сказал Масленников. Ему хотелось рассказать, что и он и вообще все ждут Сабурова, но, поглядев на похудевшее лицо капитана, он удержался.
– Как, ждёте меня? – спросил сам Сабуров.
– Ждём.
– Дня через три приду.
– А не рано?
– Нет, как раз, – спокойно сказал Сабуров. – Где вы сейчас? Всё там же?
– Всё там же, – подтвердил Масленников. – Только левее нас они совсем к берегу подошли, так что проход до полка теперь узкий, только ночью ходим.
– Ну что ж, придётся до вас ночью добираться. Ночью приду с ревизией. Как Папин воюет?
– Хорошо. Мы с ним Конюкова командиром взвода назначили.
– Справляется?
– Ничего.
– Кто жив, кто нет?
– Почти все живы. Раненых только много. Гордиенко ранили.
– Сюда привезли?
– Нет, остался там. Его легко. А меня всё не ранят и не ранят, – оживлённо закончил Масленников. – Я иногда даже думаю, наверное, меня или так никогда и не ранят, или уж сразу убьют.
– А ты не думай, – сказал Сабуров. – Ты раз навсегда подумай, что это вполне возможно, а потом уже каждый день не думай.
– Я так и стараюсь.
Они целый час проговорили о батальоне, о том, кто где расположен, что переместилось и что осталось по-прежнему.
– Как блиндаж? – спросил Сабуров. – Всё на том же месте?
– На том же, – ответил Масленников.
Сабурову было приятно, что его блиндаж всё там же, на старом месте. В этом была какая-то незыблемость, и, кроме того, он подумал об Ане.
– Слушай, Миша, – неожиданно обратился он к Масленникову. – Не удивился, что я не в госпитале, а здесь?
– Нет. Мне сказали.
– Что тебе сказали?
– Всё.
– Да... Я очень счастлив... – помолчав, сказал Сабуров. – Очень, очень. А помнишь, как она сидела на барже и волосы выжимала, а я сказал тебе, чтобы её накрыли шинелью? Помнишь?
– Помню.
– А потом мы пошли, а её уже не было.
– Нет, этого не помню.
– Ну, а я помню. Я всё помню... Я тут думал попросить, чтобы её сестрой в наш батальон взяли, а потом как-то сердце защемило.
– Почему?
– Не знаю. Боюсь испытывать судьбу. Вот так она ездит каждый день и цела, а там… не знаю. Страшно самому что-то менять.
Сабурову хотелось продолжать говорить об Ане, но он удержался, оборвал разговор и спросил:
– А Проценко как?
– Ничего, весёлый. Смеётся даже чаще, чем всегда.
– Это плохо, – сказал Сабуров. – Значит, нервничает. Да, главного-то и не спросил. Кто командир полка?
– Совсем новый, майор Попов.
– Ну, как?
– Ничего. Лучше Бабченко.
Они поговорили ещё минут десять, и Масленников вдруг заторопился; мысленно он был уже там, на той стороне.
– Буду через три дня к вечеру, – сказал Сабуров. – Ну, иди, иди, не мнись. Передай всем привет. Она сегодня в дивизию поехала. Может, и у вас в батальоне будет.
– Что передать, если будет?
– Ничего. Чаем напои, а то сама не догадается. Иди. Не прощаюсь.
Через два дня после прихода Масленникова Сабуров попробовал проходить целый час подряд. Ноги ныли и подламывались. Чувствуя головокружение, он немного посидел у калитки, прислушиваясь к далёкому артиллерийскому гулу.
Аня с каждым днём приезжала всё позднее и уезжала всё раньше. По её усталому лицу он видел, как было ей трудно, но они не говорили об этом. К чему?
Врач, по просьбе Ани забежавший к Сабурову на минуту из госпиталя, не стал осматривать его, только профессиональным движением пощупал ноги у колеи и лодыжек, глядя ему в лицо и спрашивая, больно ли. Хотя на самом деле было больно, но Сабуров к этому приготовился и сказал, что не больно. Потом спросил, когда завтра уходят грузовики к переправе. Врач сказал, что, как обычно, в пять вечера.
– Удирать от нас собираетесь?
– Да, – ответил Сабуров.
Врач не удивился и но стал спорить: юн привык – здесь, под Сталинградом, это было в порядке вещей.
– Грузовики уходят в пять часов. Но всё-таки помните, что вы ещё не совсем здоровы, – сказал врач, вставая и протягивая Сабурову руку.
Сабурову захотелось созорничать: задержав руку врача и своей, он пожал её не изо всей силы, но всё-таки достаточно крепко.
– Ну вас к чёрту! – рассмеялся врач. – Я же говорю, поезжайте. Что вы мне доказываете? – И, потирая пальцы, пошёл к двери.
Когда Аня приехала, Сабуров сказал, чтя навара он возвращается в Сталинград. Аня промолчала. Она не спорила – и не просила его остаться ещё на день. Все эти слова были бы липшими.
– Только вместе, – сказала она. – Хорошо?
– Я так и думал.
В этот день она была тиха и задумчива и хотя очень устала, её не клонило ко сну. Она молча сидела рядом с Сабуровым, гладила его по волосам и внимательно рассматривала его лицо, словно старалась лучше запомнить.
Она так и не заснула, а он задремал на полчаса, и она его разбудила, когда ей нужно было уходить, ещё раз грустно погладила его по волосам и сказала: «Пора мне». Он встал, проводил её до ворот и долго смотрел, как она торопливо шла по улице.
Утром Сабуров сложил вещевой мешок. Ани не было особенно долго. Он несколько раз выходил на дорогу, а она всё не шла. Было уже два часа – её не было, потом три, потом четыре... В половине пятого он должен был отправляться, чтобы не опоздать на попутный санитарный грузовик. Он вышел ещё раз на дорогу, постоял, вернулся в избу и, присев к столу, написал короткую записку: что едет, не дождавшись её.
Потом простился с матерью Ани. Она приняла его отъезд спокойно. Наверное, это спокойствие было их семейной чертой.
– Не дождётесь?
– Нет, уже время вышло.
Она обняла его и поцеловала в щёку. Только в этом и выразилась вся её тревога и за дочь, и за него.
Без десяти пять, вглядываясь в каждого встречного, он пошёл по направлению к госпиталю. Накануне мальчишки срезали ему толстую вишнёвую палку, и он шёл, прихрамывая и тяжело опираясь на неё.
Грузовики двинулись в начале шестого. Его хотели посадить с шофёром в кабину, но он сел в кузов, надеясь, что оттуда скорее увидит Аню, если она встретится по дороге. Он ехал, лёжа в кузове, и выглядывал с левого борта, рассматривая встречные машины. Но Ани на них не было. К вечеру стало холодно; он надвинул поглубже фуражку и поднял воротник шинели.
Через три километра они свернули на главную магистраль, шедшую из Эльтона к переправам. Дорога была в ухабах, и грузовик сильно трясло. Ноги больно ударялись о днище кузова. Над головой шли последние, вечерние, воздушные бои. В воздухе было так же тяжело, как и на земле. Пока Сабуров ехал, немцы два раза бомбили колонну. К переправе шли грузовики, доверху набитые снарядными ящиками, коровьими тушами и мешками.
В прибрежной слободе прямо на улице лежали ещё дымившиеся обломки «мессершмитта». Обогнув их, грузовик выехал к переправе. Немцы вели по слободе редкий, но методический огонь из тяжёлых миномётов. Внешне всё было как и раньше, когда Сабуров переправлялся здесь в первый раз, только стало холоднее. Волга так же стремила свои воды, но они были скованные, тяжёлые, чувствовалось, что не сегодня-завтра пойдёт сало.
Когда, оставив грузовики, спустились пешком к переправе, Сабуров подумал, что на этом берегу встречи с Аней уже не будет. Он сел на холодный песок и перестал оглядываться по сторонам, закурил.
К пристани привалил пароходик с баржей. Невдалеке разорвалось несколько мин. С пароходика и баржи вереницей тащили носилки. Сабуров безучастно сидел и ждал. С разгрузкой и погрузкой торопились, но кругом стояло меньше шума, чем когда он переплывал в первый раз. «Привыкли», – подумал он. Всё кругом делалось быстро и привычно. И город на той стороне, когда он посмотрел на него, показался ему тоже привычным.
Предъявив документ коменданту переправы, он уже двинулся на полуразбитую баржу, служившую пристанью. В эту минуту его окликнула Аня.
– Я так и знала, что ты не будешь меня там ждать, что всё равно уедешь.
– Хорошо, хоть здесь встретились. Я уже не надеялся.
– А я приехала ещё с той баржей и размещала раненых. Сейчас вместе переправимся.
Они перешли по шатким сходням на баржу, а с неё перелезли на пароходик. Аня перескочила первая и подала Сабурову руку. Он принял её руку и тоже перескочил с неожиданной для себя лёгкостью. Нет, он был прав, что поехал: он был почти здоров.
Пароходик отчалил. Они сидели на борту, спустив ноги. Внизу тяжело колыхалась Волга.
– Холоднее стало, – сказала Аня.
– Да.
Им обоим не хотелось говорить. Они сидели, прижавшись друг к другу, и молчали.
Пароходик приближался к берегу. Всё кругом было почти как тогда, в первый раз. Казалось, ничего не переменилось, если не считать, что в их жизнь вошло то, чего тогда не было ни у него, ни у неё: они оба знали это про себя и молчали.
Берег всё приближался.
– Готовь чалку! – послышался хриплый бас, точно такой же, как и тогда, полтора месяца назад.
Пароходик причалил к разбитой в щепы пристани. Сабуров и Аня сошли одни из последних, и хотя им до полка предстояло добираться вместе, Сабуров, сойдя на берег, притянул к себе Аню, погладил её по волосам и поцеловал. Они пошли рядом. Пришлось взбираться вверх по тёмному, изрытому воронками откосу. Сабуров иногда оступался, но шёл быстро, почти не отставая от Ани. Под ногами опять была земля Сталинграда – та же самая, холодная, твёрдая, не изменившаяся, не отданная немцам земля.